В природе нет ничего абсолютно непоколебимого, и множество существующих вокруг нас миров отделены лишь стеклянными стенами, но они не прозрачны.
   Так что же, объективный мир непознаваем? Солипсизм? Соотношение неопределенностей? Глобальная загадка, ответы которой сочинили сотни философов со своими умными системами, самонадеянно объясняющими мироустройство и, таким образом, создавшими ответы на условные формулы и положения, условные настолько, что образ правды и истины каждый из нас строит произвольно?
   Наши познания о мире — это не бесспорная данность, а зыбкие тени истины, движение теней, подобных иероглифам на лунной стене.
   Нечто похожее повторилось со мной некоторое время спустя.
   Я лежал в гамаке. Внизу было тихо, покойно, а там, наверху, над крышей дачи, ходил, должно быть, теплый, озорной закатный ветер и как-то безобразно растопыривал, раздирал, клонил розовеющие макушки берез. И плыли, плыли облака, каждую секунду меняя очертания, похожие на головы актеров, которые в своем движении по нескончаемой сцене переодевали маски то простодушно-наивные, добрые, то в страхе зовущие на помощь, то беспредельно гордые, озлобленные, хищные, с дико раздувшимися ноздрями, зверски оскаленные, изготовленные вгрызаться клыками в беззащитно подплывающий широкоротный профиль в клоунской кепке…
   Да, это уже было, и с нехорошим чувством я закрыл глаза.
   Может быть, наша жизнь есть тени, отражение чей-то неведомый чужой жизни на другой планете, а наша земли только ее экран?
 
   “И ВЕЧНОЕ НЕ ВЕЧНО”
   Она лежала с ним рядом, прислушиваясь к слитному гудению утренней улицы; ее слегка увядшее, когда-то прелестное своей ласковой кротостью лицо было задумчиво-грустным, и он видел золотую капельку сережки в мочке ее уха, розового после сна, полуприкрытого еще не тронутым сединой светлым локоном. И этот локон напомнил ему об их общей молодости, о тех днях, когда начиналась их близость, когда одно лишь прикосновение друг к другу опаляло обоих жгучим огоньком. Этого головокружительного огонька уже не высекалось между ними, и ему вдруг стало жаль и ее, и себя. Он подумал грустно, что все, к сожалению, проходит на грешной земле, но вслух не решился произнести эту мудрую глупость и молча поцеловал ее в теплую золотую капельку.
   — Если бы ты знал, какой чужой стала мне Москва, — сказала она, не улыбнувшись, как обычно, на его поцелуй, и посмотрела в окно, где над каскадами блещущих солнцем крыш загораживали серо-мглистое июньское небо огромные рекламы “Филлипс” и “Дакота”. Я просыпаюсь и с ужасом думаю, что надо выходить на улицу, заходить в магазины, видеть нерадостные лица людей, игрушечные этикетки заграничных товаров, жалкие, залежалые эти “марсы” и “сникерсы”. — Она вздохнула. — А накрашенные девочки за прилавками среди баснословных цен. А нищие и беспризорные, толпы спекулянтов, толкучки возле метро, а эти грязные “блошиные рынки”. Уже нет чистых московских улиц, милых переулочков, везде иностранные вывески, везде “Голливуд”, “Денди”, “Калигула”, “Казино”, “Найт-клуб”, “Мини-маркет”, именно “Мини-маркет”. Все искусственное, все нерусское. Мы живем, как в плохой пьесе, поставленной каким-нибудь Марком Захаровым. И уже не первый год играем глупейшие роли в обезьяньих декорациях.
   — В обезьяньих декорациях?
   — Да, в каком-то грязном, колониальном, захолустном городе, который пыжится, надувается, хочет быть подобием Запада. Мы живем в чужой одежде, в чужом гриме. Ты знаешь, мне стало как-то неспокойно и душно в Москве. Уехать бы куда-нибудь, уехать…
   — Куда уехать? — спросил он, думая о том же, что испытывала сейчас и она, — об этих утратах неприятного пробуждения в своей квартире, давно обжитой, забитой любимыми книгами, собранными за многие годы, которые стали половиной его жизни — пожалуй, квартира еще оставалась крошечным островком среди переменившейся в течение нескольких лет Москвы, с небывалой услужливостью надевшей на себя взятый напрокат нелепый наряд, ставший в этом наряде отчужденной, не родной, населенной незнакомыми людьми. — Да, хорошая моя, — сказал он и погладил полуприкрывший ее ухо локон, такой же нежный, теплый, как в те далеки молодые, так молниеносно прожитые годы. — Я понимаю, — повторил он. — Бывают и у меня утра, когда я просыпаюсь, как в чужой стране. Ты права. Все стало другим. Даже читать лекции мне стало не по себе. Но как уехать? Куда? У нас уже не те силы…
   — Нет, — проговорила она, закрывая глаза. — Уехать, уехать, чтобы не видеть этот ужас, нашу опозоренную столицу, униженных страхом людей. Убийства на улицах, в троллейбусах взрываются бомбы…
   — Да, изменилось все.
   — Прости, пожалуйста, наша любимая Москва напоминает разряженную в колониальные ошметки гулящую девицу. Это просто невыносимо видеть. Исчезло что-то прекрасное, что было… Что и объяснить нельзя.
   — Все можно объяснить, — задумчиво сказал он. — Только объяснение все может оправдать. И оболгать. Но… скажи, пожалуйста, кто нас ждет? Бросить все — университет, квартиру, вот эти книги — и уехать? Потом надо иметь деньги Валюту к тому же.
   — Ты известный ученый, получишь место в каком-нибудь тихом университете или колледже, нам немного надо. Я готова жить очень скромно. Продадим за доллары квартиру, дачу, машину. Простимся с Москвой, уедем и будем жить в каком-нибудь крохотном швейцарском городке — квартирка или игрушечный домик на берегу озера, дорожки среди цветочных клумб, тихо, тепло, просторный воздух, закаты над горами, а ночью звезды, звезды, и на душе безмолвно, спокойно.
   Он сказал серьезно:
   — Хорошая моя, ты говоришь, как поэт. Но все равно: и там мы будем чужие. Ты, наверное, помнишь, какая тоска охватывала тебя в Стокгольме, даже в Париже, через какую-нибудь неделю. Я читал лекции, болтал на каких-то там форумах, а ты ни с кем не хотела встречаться и только повторяла одно: хочу домой, уедем скорее из этого скучного города. Помнишь?
   Она ответила с горечью:
   — Был другой мир. Я всегда удивлялась, когда твои иностранцы говорили: Париж веселый город, Москва унылый город, без всякой ночной жизни. Что ж, теперь совсем наоборот: Москва стала чересчур веселеньким городком. Скажи, разве можно жить в пошлом веселеньком анекдоте? И чувствовать себя в безводном душном аквариуме, обклеенном переводными картинками, изображающими русским дурачкам заграничную благость? Я устала от всего, что происходит сейчас, мне как-то страшно, я живу в каком-то неестественном мире. Мне ничего не хочется делать, никого видеть. Когда я должна выйти из дома, меня охватывает отвращение и страх…
   Он молча наблюдал за ее лицом, по которому проходила то тень брезгливости, то беззащитности, то страдания — и с желанием успокоить ее не находил неотразимых слов, понимая, что нужно утешить ее по праву мужчины, единственного защитника, самого близкого ей человека, прожившего с ним целую вечность, успокоить для того, чтобы она не замкнулась в своем устойчивом душевном неблагополучии, возникшем в последний год.
   Он заговорил мягко:
   — Я опять подумал: в Париже ты звонила мне в университет из города — и помнишь, что ты делала?
   Она усмехнулась глазами, показавшимися ему туманными, невнимательными.
   — Что же я делала? Надеюсь, не визжала от восторга?
   — Восторга не было. Ты прикладывала трубку к груди и говорила: “Послушай, как стучит. Ты знаешь, почему оно так стучит? Оно соскучилось и просит: хочу домой, хочу домой”. Ты говоришь: уехать из этого московского хаоса, куда глаза глядят? Прости меня за то, что я повторяюсь: ты не сможешь жить вдали от Москвы.
   — Пойми, нам надо уехать! Только в этом спасение. Ты знаешь, мне сегодня приснился удивительный сон. Почему-то Норвегия, хорошая зима, яркое солнце, мы с тобой молодые, идем на лыжах по снегам фиордов, а внизу, меж скал — голубая вода, белые чайки. Мы спускаемся вниз, раздеваемся, лежим на песке, потом долго плаваем в теплой хрустальной воде. Я проснулась и опять подумала: пока не поздно, уедем, не могу видеть это новое, ужасное. Ностальжи, ностальжи. Смешно и как-то по-детски звучит это французское слово. Но, милый мой, умирают не только от любви. И от тоски умирают.
   — Да, ностальгия и у меня. По молодости. По школьным друзьям. По военному братству. Все-таки ностальжи — это другое. Но умирают от безвыходности, от того, что ничего нельзя вернуть.
   — Никто сейчас не может вернуть. Ни нашу молодость, ни нашу Москву. Поэтому так невыносимо на душе. Ведь все зачеркнуто, миленький мой: детство, школа, война и вся наша жизнь…
   Он услышал в ее голосе отчаяние, увидел на губах морщинку сдерживаемого страдания и тут же подумал, что она не договорила фразу, не один год мучающую ее и его: “И все последние годы, которые нам остались”. И он снова с попыткой умерить ее отчаяние сказал то, что еще держало его:
   — Ты знаешь, а я иногда испытываю странное, почти счастливое настроение. Такое все-таки бывает иногда.
   — Ты испытываешь — счастливое — настроение? — раздельно спросила она, обращаясь к нему грустно — насмешливым взглядом. — Не понимаю. Звучит как-то псевдозначительно.
   — Я не шучу, — проговорил он с виноватой улыбкой. — Это радость прошлого, которую ничем не заменить.
   Она недоверчиво сдвинула брови.
   — Радость? Какое несовременное слово.
   — Нет, не горькая ностальгия, а возврат в радость прошлого, которое было. Я уверен, что и в минуту перед смертью мы будем возвращаться не в эти печальные дни, а туда, назад, в радость прожитой жизни, потому что мы были молоды и я любил и люблю тебя, и хотел бы умереть с тобой вместе в том счастливом прошлом. Милая, только это одно и важно. Молю Бога, чтобы эта радость никогда не проходила.
   — Больше ничего не говори, — прервала она перехваченным голосом. — Я теперь знаю: и вечное не вечно. Как жаль…
   — Что жаль, милая? Ты перестала меня любить?
   Ее губы дернулись и, сдерживая слезы, она обняла его.
   — Уехать бы, уехать. Я умру здесь от тоски.
 
   СОН
   Полураздетый, я протискивался через гущу голых людей и видел перед собой белые лица каких-то безобразно длинношеих и длинноногих девиц с узенькими плечами, покрытыми красными бугорками прыщей. Опустив глаза, нагие девицы спрашивали в истоме, что я хотел сказать своими пьесами, убеждали меня быть влюбленным в моих героинь, а я не знал, что ответить им, чувствуя холод от их длинных бледных тел, и мучительно соображал: “Где я? Почему я в этой незнакомой бесстыдной толпе? Как я попал сюда?”
   Потом возник маленький магазин, тесный, грязный, ко мне подходили какие-то напомаженные люди, хвастливо расхваливали новые меховые пальто, распахивая полы, опять показывая свои смутно-белые тела, и говорили язвительными голосами: “Вот я купил, смотрите”.
   А меня тошнило от запаха меха и пудры, и в отчаянной тревоге я думал, где моя жена, ведь она тоже должна была купить себе пальто: меня унизительно мучило, что она ходила до снега в тонком холодном плащике, и было немыслимо жалко ее. Но жены рядом не было, и грустная мысль не покидала меня: “Они хвастаются передо мной своей состоятельностью, деньгами, а мои гонорары ничтожны…”
   Потом куда-то нужно было уезжать, и мы с женой бежали в отель по ночному городу — то ли по улицам Парижа, то ли Гамбурга, вокруг пусто, мрачно, стеклянные витрины темны, рекламы пригашены, особенно таинственны, угрожающи, будто за ними вертепы убийц. Мы ищем свой отель, чтобы взять вещи, и не можем его найти, мы оба не можем вспомнить, оба забыли улицу, где он находится, и вдруг в ужасе я понимаю, что мы не найдем его никогда. И без денег, без крова останемся здесь, в чужом городе, до самого конца жизни, останемся нищими стариками, никому не нужными, беспомощными, умирающими в грязи, в лохмотьях на осенней улице…
   И вот среди ночи я проснулся в ледяном поту и долго думал, что бы значил этот страшный сон. И до сих пор сон не выходит у меня из головы. А вы, вы умный человек, не можете ли вы мне объяснить, какая в нем суть? Может быть, меня ждет роковая неудача, какой-то срыв, катастрофа?
   — Пожалуй, ждет. Зрители вряд ли простят вам надругательство над правдой в ваших последних двух пьесах.
   — Я болен. Я без денег, будьте великодушны. Мне надо как-то жить. Я не умею строить на улицах баррикады. И бегство в герои — не для меня.
   — Дорогой мой, ничего не проходит бесследно. В том числе и сны.
 
   ЛЕТАЮЩАЯ РЫБА
   Утром, во время завтрака, я сказал внучке:
   — Ты сегодня почему-то задумчивая и плохо ешь. Наверно, видела нехороший сон?
   — Да, дедушка, мне снился какой-то странный человек. Он шел со мной и страшно смотрел на море. Он чего-то боялся. А море было такое красное, зеленое, желтое. Оно все бурлило, и оттуда подымалась рыба. Спина подымалась огромная. Она была, как радуга — красная, зеленая, желтая. И глаза огромные, как золотые тарелки. А потом она летала над городом. Город был большой, без людей, и рыба проглотила человека, он не мог, не мог от нее улететь.
   — Как? Он тоже летал?
   — Да. Когда он увидел, что рыба выбирается из моря, он стал летать над городом, чтобы она не догнала его, не съела.
   — И рыба догнала и проглотила его?
   — Да.
   — А где была ты?
   — Не знаю. Я видела в небе брюхо у рыбы — толстое и разноцветное! И рот ужасный, как чемодан, и глаза, как тарелки. Нет, как прожекторы. Она летела к морю. И этими… плавниками махала.
   — А что было потом?
   — Не помню. Забыла. Я всегда концы страшных снов забываю.
   Вечером я подошел к ее постели, чтобы поцеловать перед сном.
   — Дедушка, целуй скорей. Мне некогда, — сказала она торопливо. — Я спать хочу. И хочу конец того сна про рыбу увидеть. Знаешь, как мне все-таки жалко странного человека.
 
   ПРАВДА
   И ПОЛИТИКА
   Писатель способен открыть обществу правду лишь в той мере, в какой он может сказать о ней самому себе.
   Поэтому правда выше политики, ибо она, политика, состоит из качеств аморальных и бессовестных, которые здравомыслящие люди воспринимают как неизбежное зло.

ЕВГЕНИЙ О НЕКИХ Евгений Нефедов

   * * *
   Н. ТОЛМАЧЕВ, Москва: “Прекрасно, что операция удалась, но все же не слишком ли много об этом шума, когда миллионы людей в стране лишены возможностей, средств и условий для операций, лечения, просто лекарств? Нравственно ли так надоедливо демонстрировать в телевизоре переживающую семью президента нам, простым людям, в чьих семьях, как это случилось в моей, больному не на что вылечиться и выжить?.. Не стыдно ли холуям-комментаторам опять теперь врать о его “железном здоровье”, как они уже лгали до выборов, хотя потом оказалось, что все не так? А якобы подписание указов, установление “новых праздников” наутро после суток наркоза — разве не издевательство это “стоящих у трона” над всем народом, над здравым смыслом? Да и над тяжело больным стариком…”
 
   Не шутка — операция на сердце, оно в груди у каждого одно. И никуда не спрятаться, не деться от болей, что хранит в себе оно.
   …Качались беловежские осины, и думалось про жуткий тот финал:
   — да есть ли сердце у того, кто в спину своей Отчизне тайный нож вогнал?
   …Мы шли с венками в феврале к солдату — бить нас дубьем приказ был сверху дан!
   — Да есть ли сердце у него, ребята? — сказал в толпе гвардеец-ветеран.
   …Пылал дворец, а рядом и поодаль душ убиенных возносился глас:
   — Да есть ли сердце у того, кто отдал команду расстрелять из танков нас?..
   …Над цинковой посылкой и сегодня застыли и Россия, и Чечня:
   — Да есть ли сердце у того, кто отнял мое дитя безвинно у меня?!
   Не гневайтесь, его единоверцы. Не обижайтесь, дочери с женой. Я знаю, как сжималось ваше сердце при мысли ужасающей одной…
   Боль отступила, но не миновала. Вокруг хватает горюшка сполна… И чтобы в самом деле полегчало — другая операция нужна.
   Не под наркозом. И не в отделеньи. Пускай он слово вымолвит свое. К России. С покаяньем. На коленях.
   А вдруг — простит? Есть сердце у нее…

ОКТЯБРЬ УЖ ОТЗВУЧАЛ Елена Антонова

   Событием в мире музыкального исполнительского искусства России стали концерты октября — первого месяца концертного сезона 1996-97 гг. — в Большом зале Московской консерватории (БЗК). Открытие сезона в БЗК ознаменовалось открытием фестиваля “Д. Д. Шостакович и мировая музыкальная культура”, организованного в связи с 90-летием со дня рождения композитора. Организаторами фестиваль во многом был задуман как “демократический” приговор советскому “тоталитарному” строю и как прославление сегодняшних свобод.
   Тон упомянутому выше настрою был задан буклетом, выпущенным к фестивалю. На его первой странице был помещен портрет Дмитрия Шостаковича, портрет смертельно больного, измученного, страдающего человека. Неужели организаторы не нашли другого, более соответствующего случаю портрета? Далее следует приветствие Б. Ельцина участникам фестиваля, “собравшего выдающиеся коллективы и мировых звезд”, которые призваны прославить российского гения. Далее последовательно идут высказывания Ирины Шостакович, молодой жены композитора, и Мстислава Ростроповича. Из трех сказанных женой фраз, последняя и главная: “Высокомерным молчанием нельзя было помочь по-рабски молчащей России, поэтому он говорил”. Значит, если бы было можно молчанием помочь России, он бы не говорил, и мы не слушали бы музыку Шостаковича?! Интересный вывод. Далее на двух страницах следует статья музыковеда Манашира Якубова “Шостакович сегодня”, где, несмотря на признание автора, что в некрологе по случаю смерти Шостаковича, подписанном всем составом Политбюро ЦК КПСС во главе с Л. Брежневым, композитор был назван гением, музыковед стремится создать впечатление о безысходности положения Шостаковича, жизнь которого — “горькое обвинение деспотизму”.
   Но жизнь и творчество Шостаковича нельзя уложить в прокрустово ложе “отрицателя” Советского государства. Ни при каких сложностях личной судьбы он не помышлял об оставлении Родины. Его музыка прославляла революцию (XI симфония “1905 год” закончена в 1957 г.), мужество и патриотизм советского народа в Великой Отечественной войне (VII “Ленинградская симфония” завершена в декабре 1941 г.), она пыталась решать вечные нравственные истины, стоящие перед смертным человеком (XIV симфония написана в 1969 г) и, наконец, заставляла задуматься об изначальном трагизме человеческой жизни, о смерти и бессмертии (последняя, XV симфония, закончена в июле 1971 г. смертельно больным композитором).
   Обращает на себя внимание также стремление авторов буклета сделать Шостаковича этаким вненациональным, “российским” творцом, в то время как он сам и его музыка принадлежат национальной русской истории и культуре с тем же правом, с каким принадлежит ей творчество Владимира Даля, Цезаря Кюи, Афанасия Фета, Бориса Пастернака, Константина Паустовского, Тимура Пулатова. С таким же успехом можно говорить о Пушкине — “российский” поэт, в то время как он был и остался для нас “живым средоточием русского духа”.
   Национальность в творчестве определяется не кровью, а национальным духовным опытом, впитанным растущим и духовно зреющим человеком в самостоятельном созерцании прошлого и настоящего родной земли, ее народа, его культуры, его мировоззрения. В этом смысле Шостакович и его музыка- подлинно русские самобытные творения, и не видеть или не замечать этого, значит — обладать духовной слепотой и глухотой.
   Дмитрий Шостакович был многогранной личностью, ему в равной степени были присущи чувства веселья, юмора, розыгрыша, сатиры и трагического видения жизни, тщетности надежд, даже страха (говорю все это, только исходя из его творчества). В разные периоды жизни композитора удельный вес этих настроений был различен, но всегда Д. Шостакович стремился остаться порядочным, цельным человеком. И музыка его — это продолжение великих традиций русской музыки XIX и начала ХХ веков, но развитых по-своему, по-шостаковически.
   2 октября в БЗК состоялся первый концерт фестиваля, в котором музыку Д. Шостаковича — три фрагмента из балета “Золотой век”, 2-й концерт для фортепиано с оркестром и XV симфонию — исполнил Российский национальный симфонический оркестр, руководимый М. Плетневым. Как пианист Михаил Плетнев стал известен в нашей стране с 1978 года, когда он на VI Международном конкурсе им. П. И. Чайковского получил I премию. С тех пор слава Плетнева как исполнителя неуклонно растет. Он — философски мыслящий музыкант, виртуозная техника которого целиком подчинена раскрытию сути музыкального произведения. Сдержанный во внешних проявлениях, даже несколько суховатый, он — весь в музыке. Его интерпретация играемых произведений восходит к замыслу композитора и отличается глубиной и свежестью. Он по праву является одним из лучших пианистов мира. Однако Плетнев не ограничился только фортепианой деятельностью: в 1990 году он создал первый в России независимый симфонический оркестр, художественным руководителем и главным дирижером которого он является по сей день, кроме того, часть времени он уделяет сочинению музыки.
   Этот концерт октября явился событием музыкальной жизни Москвы. Вся программа и, в особенности, 2-й концерт для фортепиано с оркестром явили нам Шостаковича, который как истинный гений с годами становится все ближе, понятнее и современнее. Если 2-й концерт, умно и тонко исполненный Плетневым, показал нам светлого, лиричного Шостаковича, широко использующего разные, в том числе русские темы, то трагизм XV симфонии, написанной прощающимся с жизнью человеком, в которую встроены реминисценции тем великих композиторов XIX века, к концу несколько смягчается, остается только красота и совершенство звуков, подобная красоте мира и жизни.
   10 октября в БЗК состоялся еще один концерт с участием Плетнева. На этот раз исполнялась камерная музыка в память Льва Власенко, профессора Московской консерватории, заведующего кафедрой фортепиано, всемирно известного пианиста, который после смерти Якова Флиера принял его класс, среди учеников которого был и Михаил Плетнев. Кончина Льва Власенко осталась практически незамеченной культурной общественностью, и вот Плетнев своим концертом отдал дань уважения Учителю, а средства, полученные от концерта, направил на изготовление памятника на его могилу. Были сыграны: одна из ранних сонат (N 2) Бетховена, Чакона Баха-Бузони, а также в ансамбле с музыкантами Российского национального оркестра А. Бруни и А. Готгельфом трио Чайковского “Памяти великого художника”, написанного композитором как отклик на смерть Рубинштейна. Игру Плетнева не хочется препарировать, настолько была она цельна, гармонична, настолько целомудренно раскрывала она суть произведений. Трио на этом фоне звучало хуже, так как ансамблевое исполнение предполагает участие музыкантов равного уровня, чего, увы, не было.
   Любителей музыки в октябре месяце ждала еще одна радость: три юбилейных концерта-отчета нашего выдающегося скрипача Виктора Третьякова, сыгранных им к своему 50-летию. В 19 лет, будучи студентом первого курса консерватории, Третьяков стал лауреатом I премии Международного конкурса им. П. И. Чайковского. Он — народный артист СССР, лауреат Государственной премии, профессор Московской консерватории. Родом из Сибири, из Иркутска, В. Третьяков с приходом к нему известности остался чистым, скромным, преданным своему делу, своей школе, своей Родине человеком. Он увлеченно передает свои знания и мастерство новым поколениям слушателей. Он — инициатор и председатель благотворительного фонда им. профессора Ю. И. Янкелевича, своего Учителя, который был создан в 1990 году для оказания материальной помощи юным скрипачам. Он каждый год устраивает концерты в память Учителя и средства от них передает в фонд. На протяжении ряда лет Третьяков является председателем жюри скрипачей конкурса им. П. И. Чайковского.
   Сказать, что юбилейные концерты Виктора Третьякова принесли радость слушателям, значит — ничего не сказать. Игра Третьякова это — катарсис, очищение духа состраданием, это — спазм в горле, это сердечная боль и просветление. Вместе с композитором, задумавшим и написавшим музыку, вместе с исполнителем с его волшебно звучащей скрипкой ты, воспринимая слышимое, становишься сотворцом, делаешь трудное дело, нравственно очищаешься, плачешь, светлеешь лицом и душой. Это работа, работа головы и сердца, ума и чувства.
   Несколько слов здесь необходимо сказать об исполнении Третьяковым концерта для скрипки с оркестром N 1 Шостаковича. Это очень русская музыка Шостаковича, написанная для и про нас сегодняшних. Это — сегодняшняя российская фантасмагория, сегодняшний раек, в который превратилась наша жизнь. Никто ничего и никого всерьез не принимает, все с ускоряющейся скоростью куда-то летит. Где ориентиры: “верх-низ”, “зад-перед”, “право-лево”? Что это: прыжок в никуда, или начало нового этапа — хаос, из которого, как известно, и возникают новая гармония, новый порядок? Сложнейший технический концерт в исполнении Виктора Третьякова завораживает, завлекает в свой ирреальный, но тем не менее живущий по каким-то неведомым нам законам, похожий на наш мир. Солист и оркестр едины, Гинтарас Ринкявичус управляет оркестром удивительно точно, остро, динамично. Музыка позволяет перевести дух только тогда, когда отзвучала последняя нота, сделаны последние движения смычка, последний мах дирижерской палочки. А потом — шквал, буря аплодисментов. Слушатели не расходятся, они хлопают, кричат “браво”, и Виктор Третьяков вместе с оркестром повторяет самую быструю, острую и характерную часть концерта — скерцо. Если бы организаторы фестиваля Шостаковича присуждали приз за лучшее исполнение его произведения, пусть прозвучавшее и не в рамках фестивальных концертов, этот приз должен был бы быть вручен Виктору Третьякову и Гинтарасу Ринкявичюсу за исполнение скрипичного концерта N 1.
   Заключительный юбилейный концерт 22 октября дал нам возможность насладиться камерной музыкой Брамса, где, кроме Виктора Третьякова и Юрия Башмета, прекрасно сыграли, не нарушая ансамбля, Василий Лобанов — фортепиано, и Александр Князев — виолончель. И в этом концерте Третьяков остался верен себе: сначала и до конца на сцене — скерцо и соната N 1 для скрипки и фортепиано, трио для фортепиано, скрипки и альта и, наконец, квартет для фортепиано, скрипки, альта и виолончели. Последние два произведения Брамса исполняются не часто. Для описания того, как они были сыграны в этот раз, нет слов, остается только привести слова пожилой женщины, обобранной, как и многие интеллигенты, реформами, но, тем не менее, оставшейся завсегдатаем консерватории, которая сказала: “Такая музыка звучит, наверное, в раю”. Да, Виктор Третьяков, и это было им явлено в юбилейных концертах, вступил сейчас в возраст “акме”, что, по воззрениям древних греков, означает высшую степень развития, цветущую силу. Дай ему Бог здоровья и радости, а нам счастья наслаждаться его игрой еще долго и долго.
   Закончить обзор октябрьских вечеров в БЗК хочется концертом русской хоровой духовой музыки, прозвучавшим 18 октября в исполнении мужского церковного хора “Древнерусский распев” под руководством дирижера-регента Анатолия Гриденко с солисткой Линой Мкртчян. Двенадцать мужей, одетых в черные монашеские рясы, вместе с солирующим альтом а капелла поют многоголосные распевы — молитвы русских композиторов: Гречанинова, Чеснокова, Александрова, Самсонова, Рахманинова. Строгость, простота, гармония, благоговение. После серии таких концертов нельзя не верить в возрождение России.
   Елена АНТОНОВА