Когда у писателя еще было хорошее зрение, он с готовностью переписывал различные фрагменты своих произведений, потом же этим занялись редакторы, а он приговаривал: “Глаз — барин, рука — труженица”. Это означало, что при чтении самому взыскательному художнику может показаться, что та или иная страница написана хорошо, а при переписке он всегда найдет возможность еще что-то улучшить.
   Первым эпизодом, над которым я работала с Л.М.Леоновым, были так называемые “ереси Матвея” (в I-м выпуске “Нашего современника” это страницы 35-36). Бывало, приду домой после нескольких часов диктовки, немного отдохну и начинаю перепечатывать продиктованное. Радуюсь, если вижу возможность состыковать его с уже отработанным текстом. Только допечатаю (процесс этот не занимал много времени, ибо за 2-3 часа Леонид Максимович мог надиктовать 3-4 предложения), намечу место вставки в романе, как звонит Леонид Максимович и просит все переделать. Первое время, пока не привыкла, я очень тяжело переживала эти непрестанные переделки, так как, во-первых, мне иногда казалось, что роман не всегда становился от этого лучше, а во-вторых, мне было стыдно перед издательством, ибо зимой 1992-1993 гг. Леонид Максимович договорился с издательством “Голос” о публикации “Пирамиды”, и я боялась, что при столь долговременной работе над каждым словом, не успею подготовить рукопись в печать.
   Веселее пошла работа над второй выпавшей на мою долю сцене из романа. Это была глава II-я части I-й — автор романа в Институте у Шатаницкого. Я сама была тогда докторантом Института мировой литературы РАН, а Леонид Максимович был оформлен там главным научным сотрудником отдела новейшей русской литературы. Будучи академиком, а главное — выдающимся психологом, ибо Грацианский был написан задолго до избрания Леонова в Академию наук, Леонид Максимович очень хорошо знал академическую среду, и в описании “Института прикладных, проблемных и прелиминарных систематик” отразились впечатления писателя от трудов и дней нашего ИМЛИ. “Изучаете там литературу Зимбабве, — с ворчливой иронией говорил он, нарочно делая ударение в слове Зимбабве на последнем слоге, — а моим творчеством заняться некому”. Я пыталась его утешить, говоря, что для изучения литературы Зимбабве требуются не те качества, что для его творчества, но в словах Леонида Максимовича звучала неподдельная обида.
   В образе же корифея всех наук Шатаницкого и его “школки” — диссертанта Откуси, мастеровитого корейца Пхе и прочих бесенят (когда-то их описание составляло целую главу, ужатую впоследствии до нескольких абзацев, разбросанных по разным фрагментам романа) — отразились черты одного широко известного петербургского академика-филолога, которого некоторые демократы пытались объявить “совестью русского народа”.
   Хочу сказать, что и после публикации романа в “Нашем современнике” и издательстве “Голос” Леонов не переставал над ним работать. Диктовка продолжалась даже в больнице, где в мае-июне 1994 г. писатель проходил тяжелейшее химиотерапевтическое лечение. Помню, как-то прихожу туда и застаю у Леонида Максимовича члена редколлегии “Нашего современника” медика Льва Лукича Хунданова и директора одного из физических институтов Лупичева, и Леонид Максимович пытается диктовать им один из вариантов “ересей Матвея” — его размышление о том, зачем Богу понадобились люди. Я же в тот майский день записала вставку к IV-й главе I-й части, посвященную Сергуньке, племяннику ставшего безработным дьякона Никона Аблаева. Осиротевший Сергунька — сын сестры Никона монахини Таисии, отправленный в сталинский лагерь и претерпевший групповое насилие урок. Мальчик был вынужден петь в электричках жалобные песни, прося тем самым милостыню:
   Горько плачу и страдаю,
   Помогите, братцы, мне,
   Потому что шкандыбаю
   На поломатой ноге.
   Лишь успел я повенчаться,
   Как жену украл другой.
   Как же мне за ним угнаться
   С поломатою ногой?
   После такого опыта работы с писателем мне очень обидно, что роман оказался окруженным молчанием “демократической” критики. Поэтому я с удовольствием отметила для себя, что в преамбуле своей упоминавшейся статьи С.И.Шуртаков воздает должное роману как итоговому для творчества Л.М.Леонова, а отчасти и для всего ХХ столетия. Справедлива и мысль С.И.Шуртакова о том, что “Пирамиду” надлежит считать романом-предупреждением, обращенным писателем к погибающему человечеству. Отрадно, что автор статьи относится к творчеству Л.М.Леонова с пиететом и считает “Пирамиду” “нетленным памятником и самому писателю, и времени, в котором он жил и творил”.
   Тем не менее, многое в статье С.И.Шуртакова вызвало мое несогласие и недоумение. Так, например, он обвиняет роман Л.М.Леонова в наличии многочисленных “вариантов и вариаций генеральной темы… вторая, третья, или пятая вариации оставляют досадное ощущение повтора. Вариации бывают хороши в музыке. В литературе же (если это не сознательный художественный прием) они неизбежно загромождают, замедляют действие и вызывают у читателя не самые добрые эмоции”.
   На это надо возразить, что, во-первых, такие замечания не должны оставаться голословными. Если бы С.И.Шуртаков привел конкретный пример этих самых вариаций, то не исключено, что можно было бы растолковать ему их место в авторском замысле. Во-вторых, действительно, некоторое количество вариаций могло сохраниться в романе благодаря тому методу работы, о котором я рассказала в начале своего письма. Я хотела, чтобы ни одна интересная мысль писателя не пропала для потомства, поэтому некоторые эпизоды компоновались мною из различных вариантов. Впрочем, все стыки, как я уже говорила, были согласованы мною с Леонидом Максимовичем, а он был безжалостен к себе как раз в смысле сокращений, а не повторов. Вопреки моим и П.Ф.Алешкина просьбам из романа была удалена прекрасно написанная глава “Сочельник у Лоскутовых” (эпизод сватовства Никанора к Дуне). Буквально накануне отправки рукописи в набор Леонид Максимович удалил из романа прекрасное философское размышление “Взорвать мир”, которое только за время моего сотрудничества с писателем переписывалось не менее двадцати раз.
   В-третьих, вариативность некоторых сцен, показ героев или эпизодов с различных точек зрения — это действительно прием, давно известный русской и мировой литературе. Часто прибегал к нему и Л.М.Леонов. Так, в романе “Вор”, описав очень важный разговор Бекшина с Пчховым, автор говорит: “Так вот, всего этого разговора, в отчаянии придуманного Фирсовым в оправдание своего героя, в действительности не было” .
   В-четвертых, и это, наверное, самое важное, роман-наваждение вряд ли можно судить по законам реализма, по крайней мере критического с обязательной социальной или психологической мотивировкой всех его элементов. Л.М.Леонов считал, что все его творчество можно определить словами Достоевского: “Я ужасно люблю реализм, так сказать, доходящий до фантастического”. Представляется, что Л.М.Леонов очень близок в “Пирамиде” к так называемому магическому реализму, только опирается этот магический реализм не на мифологическое мышление, как в литературах Латинской Америки и Африки, а на духовное наследие всей европейской цивилизации. Впрочем, этот вопрос, безусловно, подлежит серьезному исследованию.
   Изображение России в романе “Пирамиды” С.И.Шуртаков полагает “бедноватым в смысле представительства” (он считает, что Россию у Леонова олицетворяют отец Матвей Лоскутов с семьей, “идеолог, ведающий агитпропом” Скуднов, Шатаницкий, Сорокин, циркач Дюрсо и его дочь Юлия.)
   Хочу уточнить, что духовным руководителем большевистской России Леонов считал не Скуднова, а Шатаницкого. Революция и гражданская война в России рассматривались им как результат страшного заговора сатанинских сил, понимающих, что вслед за разрушением России последует “самовозгорание человечины” и гибель всего мира. Комиссар Тимофей Скуднов показан писателем как человек, обманутый сатанинским заговором, слишком поздно осознавший этот обман и, несмотря ни на что, сохранивший в душе высокую духовность и любовь к Родине. Именно это приводит его в день взрыва собора в дом отца Матвея и именно эти чувства обрекают его на гибель в исповедающем “пролетарский интернационализм” обществе. И здесь его судьба как бы параллельна судьбе Вадима Лоскутова.
   Что касается изображения России, то над этой задачей Л.М.Леонов бился всю жизнь. Он, например, не во всем принимал образ России, восходящий к Нестерову и Есенину, считая, что революция показала хрупкость созданного ими мира. Писатель показал, что русский человек порой вынужден скрывать свой природный ум и любовь к Родине под маской простодушной хитрецы, как встреченный о. Матвеем в скитаниях “карусельный директор”, что внешняя хрупкость и религиозность сочетаются в нем с жертвенностью, бессребреничеством и печалованием обо всем человечестве (как у Дунюшки Лоскутовой), что русский человек прежде всего правдоискатель, как о. Матвей, Никанор, Вадим и горбун Алеша, что для него главное — это жизнь по совести (горбун Алеша, дьякон Никон Аблаев) и с Богом в душе (безымянная женщина, преклонившая колени перед взрываемым собором мать Алеши). Все эти люди безоглядно любят Родину и являются олицетворением Святой Руси. Поэтому я не могу согласиться, что в романе не показано, как мог Советский Союз “выстоять в грядущей войне”, ибо основой этой стойкости как раз и был русский характер.
   Что касается Сорокина, Юлии и Дюрсо, то они олицетворяют собой антирусское начало, хотя художественное разоблачение их выписано не плакатно, а филигранно. Юлия (в первых вариантах романа Лия) Бамбалски духовно противостоит Дуне Лоскутовой. Если Дуня (мне она почему-то представляется с лицом нестеровского отрока Варфоломея, которого художник, как известно, писал с тяжело переболевшей крестьянской девочки) мечтает спасти все человечество, то одержимая династической гордыней Юлия жаждет родить от ангела исполина, хотя из Библии знает, что подобные исполины когда-то опустошили всю землю, и Бог был вынужден покарать ее всемирным потопом.
   Писатель хотел показать и творческую ограниченность режиссера Сорокина, не сумевшего оценить столь по-разному незаурядных женщин, как Дуня и Юлия, и прошедший мимо них в своем творчестве.
   Полную дегенеративность инородческого, сатанинского начала в жизни России воплощает собой папаша Дюрсо, решивший ангела, от которого Сталин и Дуня ожидают по-разному понимаемого чудодейственного вмешательства в судьбу России, а следовательно — и всего человечества, приспособить к деланию денег в цирке. Так что думается, что основные противоречия русской жизни 30-х годов отражены в “Пирамиде” довольно верно.
   Однако главным обвинением С.И.Шуртакова в адрес Л.М.Леонова является “анафема советскому строю”, проявлением которой надо считать “огромный монолог Сталина”. Критик в очередной раз упрекает автора “Пирамиды” за отсутствие “правдивого представления о жизни тех лет”, что, по его мнению, тем более нехорошо, что он-то как раз не так уж и много “натерпелся” от Советской власти”. Хочу сказать, что, как по врожденной скромности вскользь обронил Л.М.Леонов в начале романа “Пирамида”, он стал складываться “осенью предвоенного года”, когда писатель и его родные “неделю спали не раздеваясь” в связи с неприятностями с его пьесой “Метель”. Уже будучи на краю могилы, в письме в газету “Завтра” Леонид Максимович пообещал рассказать, в какой страшной обстановке создавалась его статья о Сталине “Слово о первом депутате”.
   Своего обещания он выполнить не успел, однако характерно, что у Леонова нет ни одного художественного произведения, восхваляющего Сталина. Из чего, впрочем, совсем не следует, что в “Пирамиде” Сталин “изображен не столь в ипостаси руководителя огромного государства, сколько в роли набившего руку в своем злодейском деле энкаведешника. И только”.
   Леонов воздавал должное государственному уму Сталина, отмечал его роль в собирании русских земель после разбазаривания их Лениным. Незадолго до смерти писателя мне довелось обсуждать с ним вопрос о кадровых переменах в Красной Армии накануне войны, и мы пришли к выводу, что именно благодаря им Г.К.Жуков — полководец, которого Леонид Максимович считал конгениальным Суворову и Кутузову, — смог фактически стать во главе армии и спасти Россию.
   Масштабность личности Сталина ощущается и в “Пирамиде”: не случайно Л.М.Леонов изображает его ночную беседу с Иваном Грозным в Архангельском соборе и заставляет Сталина произнести обширный монолог, обращенный к Дымкову. Конечно, если судить роман по канонам критического реализма, то надо признать, что исторический Сталин не мог выступить со столь длительным спичем. Но роман-наваждение — это вовсе не то же самое, что роман-хроника. Впрочем, Леонид Максимович в принципе хотел доработать образ Сталина и все ждал к себе критика М.П.Лобанова, обещая учесть все его замечания по эпизоду Сталина и Дымкова. К сожалению, не дождался.
   В связи с обращением Сталина в критические моменты нашей истории к русской идее Леонид Максимович на закате жизни хотел сделать его образ несколько более человечным, но не успел.
   Тем не менее Леонов не отказался от своего иска к социализму, ибо последовавшее за его крахом разрушение священной для сердца писателя единой и неделимой России было обусловлено, по его мнению, такими изначальными особенностями этого строя, как атеизм, влекущий за собою безнравственность и бездуховность, примитивно понятая идея равенства (Леонид Максимович часто говорил, что сама природа создает людей не равными по своим способностям), из-за которой было разрушено деление общества на сословия, в каждом из которых была своя элита, и тоталитаризм с его мелочной регламентацией и нивелировкой мыслей и чувств людей вплоть до полного исчезновения блестинки интеллигентности в их глазах. Леонов считал социализм явлением, совершенно противоположным русской национальной традиции.
   Моя статья продиктована стремлением как можно полнее донести до читателя послание, обращенное Леоновым к человечеству. И если мне удалось хотя бы немного способствовать этому, я буду считать, что мой долг перед памятью Леонида Максимовича хотя бы отчасти выполнен.

ПИРАМИДА ( из неопубликованных фрагментов романа )

   Леонид Леонов
   Песня попадьи об арестованном сыне Вадиме Лоскутове
   … Младшие в те часы находились на занятиях, мужчинам же по субботнему распорядку надлежало быть в бане — представлялась возможность без риска ознакомиться с лоскутовской тайной, правда — не с тою, за которой гнался.
   Мелодия была незатейливая, и, наверно, матушке потребовалось много раз обкатать стишок в памяти, чтобы так складно сложились слова. Вещим холодком опахнула меня та простоволосая песенка. Малость причесав ее, как умел, я привычною прозой восполнил недослышанное:
   Чуть стемнеет в окне
   По скончании дня,
   Так и чудится мне -
   Кто-то кличет меня.
   Выхожу на порог,
   А в сенях мой сынок -
   Рваный, зыбкий, седой,
   Как туман над водой.
   Потянулась к нему:
   “Дай тебя обниму!”
   Он ответил тотчас:
   “Не касайтеся нас”.
   “Сколько горя и слез
   Ты нам, сирым, принес!”
   И в ответ мне опять:
   “Не брани меня, мать”.
   Говорю, материнскую боль затая:
   “Почему ты внушаешь мне страх?
   И улыбка твоя,
   Как замок на устах?”
   Вроде издалека,
   А откуда — молчок.
   Вдруг подул холодок,
   И не стало сынка.
   И не хлопнула дверь.
   Кем же стал ты теперь:
   Ни бранить, ни понять,
   Ни руками обнять…
   Наверно, разгадка таилась в недослушанной строфе, но боязно стало упустить драгоценную минуту. Шикая на ступеньки, поднялся я на скрипучее крыльцо.
   Взорвать мир…
   При выходе на улицу мы с Шаминым сразу договорились о времени и месте предстоящих встреч. Кстати, оказалось, что к концу месяца ихний сосед по домику со ставнями, бывший дьякон, переселяется от российской действительности в тихий уголок где-то под Тюменью. Тогда одна из двух, ближайшая к сеням комнатушка его, вполне сгодилась бы нам для бесед на интересующую тему. Заодно попутчик мой справился насчет первых моих впечатлений от Шатаницкого, но я под предлогом слишком малого времени для оценки столь сложной личности ответил встречным вопросом: какую именно собирается тот подкинуть людям каверзную диковинку. Оказалось, речь шла о невесомой умственной игрушке, универсально пригодной для самых разнообразных целей, — доставить подростку заманчивые приключения взрослых, расширить кругозор скептика, рассеять железнодорожную скуку командировочных, а мудрецу — проверить возможность таких равноправных, но взаимоисключающих друг дружку систем мышления о мире, как свобода воли и предопределенность всех сущностей в их безначальном чередовании причин и следствий. Практически трудность головоломки заключалась в том, чтобы в дольку микросекунды, втиснувшись в промежуток между ними, совместить обе версии в едином сознательном акте вроде как, например, из двух одинаковых табуреток сесть на смежную с предназначенной вам для сиденья или просто мигнуть не тем глазом, каким следовало. Тогда произойдет нечто наблюдаемое в опыте с так называемой батавской слезкой: самая малость расплавленного стекла, брошенная в ледяную воду, мгновенно застынет в виде капли, вещество которой из-за неравномерного охлаждения от поверхности к центру становится настолько напряженным, что стоит у ней хвостик отломить, с треском разлетится в клочья.
   По прямой аналогии то же самое произойдет и со вселенной, которая, некогда клубком огненных молний ворвавшись в первозданную пустоту с температурой абсолютного нуля, должна была навечно приобрести такую же девственную хрупкость, так что малейшее вмешательство в ее структурное единство трагически отразится на ее судьбе и тогда люди смогут натурально и вскоре ознакомиться со своим финальным апофеозом, открывшимся четвертому евангелисту в пророческом мираже патмосского заката.
   С приближением нового космического цикла богословская схоластика о провиденциальном некогда небесном расколе упрощается до старинного сказа о двух художниках, один из коих — щедрый и благодатный творец всему на свете с солнцем во главе, и с тех пор другой, функционально бесплодный и знаменитый, лишь по настальгической гордыне о прежней светлой знатности своей завистник его тщетно пытается погасить его главное творенье, чтобы хоть во мраке хаоса по отсутствию заслуг сравняться со всеблагим, безгневным и мнимым противником своим.
   Видимо, Шамин знал наперед, что сейчасный наш разговор неминуемо войдет в мое сочиненье, и как только оно с портретом задумчивого автора на обложке разбежится по всем континентам, то многие жители соблазнятся батавским способом безнаказанно испытать свои возможности на таком прочном силомере, как окружающая нас бесконечность. Я выразил резонное сомненье, найдется ли игрок затеять опасную игру, где призом будет гарантия, что он сам не успеет осознать вред куренья табаку над пороховой бочкой… да и вряд ли сам владыка преисподней решится сгубить уютную планету, где у него и сытная должность, и безграничная власть над людьми, чьими руками и выполняются все его коварные авантюры. По словам спутника моего, неминуемый ожидающий нас впереди огненный апофеоз человечества будет всего лишь нормальной эволюционной вспышкой вселенной, которая, с разлету пробившись сквозь нулевую фазу времени и физического бытия, а тем самым и вывернувшись наизнанку, уже с обратным знаком вольется в очередную вечность. Но важнее, что тот ужасающий космический катаклизм явится лишь праздничным фейерверком всех бессмертных духов в связи с переносом столицы мирозданья в иное, еще не открытое математическое пространство — вместе с людьми, которые уцелеют с повышеньем в бесплотных призраков. Естественно, что после бегства богов на новоселье опустелые храмы превратятся в зияющие вакансии для участившихся теперь пришельцев невесть откуда и зачем.
   И тот, кто сумел бы вписаться в одну из них, поскромнее, под видом нечистой силы, приобрел бы надежную маскировочную легенду для лазутчика из загадочных чужедальных краев, что и вдохновило Шамина по прочтении бубниловского памфлета заподозрить в и без того засекреченном директоре опытного диверсанта с ближайшей галактики.
   Рассказ Вадима Никанору накануне своего ареста
   … А происходило меж ними, как выясняется, непримиримое прение о заветной шкатунке бытия народного, а именно — что за вещь такая вдохновительная на знаменитые подвиги в ней сохранена. Главное, ключик от нее матушкой в сине море заброшен, чтобы неделимая была в е щ ь . Кто ни сверлил ее прозорливым оком на протяжении времен, всяк свое сужденье в опроверженье прочих излагал… так и не столковались, недоумки, пока не пришли головастые деятели с заграничным образованьем, вскрыли долотцем замочек на ней с хрустальной музыкой, всю обшивку из нутра выскребли, а там, братцы мои, ни ветошки: одна статистика с экономикой, ярмо татарское да кнут крепостной! И не то чтобы чиновники гулящие пропили, либо шашель исторический сглодал, а просто ни черта в ней отродясь и не скрывалося: выясняется на поверку, барин-то знаменитый прав был. А тогда сообразили надлежащие лица, что истинные сокровища нации, по природе своей невещественные, дотоле и существуют, пока питает и греет их пламенного сердца зной. Глянь-ка, уж и тусклое сияньице из шкатунки сочиться перестало. Так ловко обернулось, не успели от бородатой родни толком отречься, как уже новое, корней своих устыдившееся племя Эдуардов да Альбертов взамен Зосим да Савватиев народилось. Куда ни глянешь — повсюду иные портреты, привозные, в красных углах висят. Ничто не истлевает так быстро, как на воде след корабельный…
   * * *
   В пустом ночном автобусе, привалясь к недвижной громаде телохранителя, Дуня поведала ему некоторые сведения о Дымкове, дотоле скрываемые, словно в какой-то мере отвечала не только за внешний облик последнего, но и — поведение в целом. Постыдные химкинские похожденья Дымкова представлялись ей дном грехопаденья, а ведь за очевидной, на публике, изменой неминуемо должны были таиться еще худшие, на которые уже не хватало воображенья. Великодушное тепло исходило от Никанорова плеча, и, видимо, щепетильная совесть толкнула Дуню доверить теперь уже единственному у ней свои противоречивые чувства. В памяти попеременно возникали — то саднящие сердце речевые интонации, то поминутная оглядка в поисках опоры, которой ему не было нигде. Несмотря на упадок сил, Дуня гневно в чей-то адрес по ту сторону электрического плафона над головой заступилась за Дымкова, покинутого и м и в столь противопоказанных ему условиях. Душевный ее разлад в том и заключался, что на поверку и после всего случившегося, растративший себя попусту, беспомощней ребенка, вполовину очеловеченный, он становился ей родней, чем прежде. Она ждала от спутника сочувствия к себе и примирительной жалости к нему, в ответ же получила до холодка разумное объясненье.
   К тому времени у Никанора Шамина уже складывалась черновая пока концепция ангельства, чью реальность полвека спустя с развитием тонкой электроники ему почти удалось доказать для большой науки. Университетский наставник потому и рекомендовал студенту заняться дымковской темой, что по его тогдашним прогнозам любое инострукторное существо, вступившее в земную среду, минуя переходные стадии, со временем неминуемо впадает в крайнее, на молекулярном уровне, биологическое ничтожество начальных организмов, еще не успевших обзавестись ни самозащитной системой, ни комплексом эгоистических стимулов к нападению. А пока что пофазный анализ процесса мог составить основу для триумфальной диссертации молодого ученого — в настоящем сочинении кое-где раскиданы вкратце ее отдельные тезисы и фрагменты… По словам студента, догматическая безгрешность небесной публики объясняется не какой-то надмирной моралью, а просто по природному верхоглядству они не подозревают о соблазнах и законах смертного бытия, состоящего главным образом из обороны себя и присвоения чужого. “Не потому ли при попадании в людской планктон, — со сладострастием отместки подчеркнул Никанор, — они так быстро становятся добычей оборотистых дев или нахрапистых благодетелей!” Из сказанного следовало, что очевидная на дымковском примере интеллектуальная ограниченность ангелов, кстати, единственная гарантия от мятежей свободомыслия, избавляет их самих от терзаний высшего порядка, Дуню же — от обязательства сострадать им.