Страница:
По всему видно, доброе дело осложнено тем, что ведется неумно, предвзято, неинтеллигентно. Да и какая может быть интеллигентность? Ельцин по природе груб, озлоблен. Умеет угождать Биллу, Гельмуту, Жаку, а на Лукашенко смотрит, как на подчиненного. “Требую объяснения!” Ничего не скажешь, Ельцин умеет показать свою президентскую власть. Отлично обучен еще на обкомовской службе. Потому и забывает: возрожденное славянское единство нуждается в ласке, в добром слове и отеческой заботе. Ведь новоявленный Союз двух — еще дите. Слабонькое, беспомощное. Мальчуган только-только пробует ходить, а его недруги, подобные всяким киселевым и доренкам, бросают камни, палки под его неокрепшие ножки. Туда же, под мальчугана, брошен и Шеремет, как бомба замедленного действия.
Люди приветствуют Союз России и Белоруссии, ибо знают: наши народы извечно живут по-братски. Иначе не могут. Не может и Лукашенко. А не сможет ли Ельцин? Он уже сегодня косится, и над русой головой мальчугана летят знакомые окрики: “Не сметь!” “Не самовольничать!” Что же будет дальше? Как Союз станет расти, крепнуть, богатеть? И как быть с тем, что в России — геноцид, обнищание и разорение, а в Белоруссии — зеленеют росточки новой жизни и, как уверяет бывшая партизанка, “у них там даже пахнет Советской властью”.
Вопросы, вопросы. Один тревожнее другого. Конца им не видно.
Оттого и на душе ноющая боль.
ЗОЛОТО БУР-ХАНА
Люди приветствуют Союз России и Белоруссии, ибо знают: наши народы извечно живут по-братски. Иначе не могут. Не может и Лукашенко. А не сможет ли Ельцин? Он уже сегодня косится, и над русой головой мальчугана летят знакомые окрики: “Не сметь!” “Не самовольничать!” Что же будет дальше? Как Союз станет расти, крепнуть, богатеть? И как быть с тем, что в России — геноцид, обнищание и разорение, а в Белоруссии — зеленеют росточки новой жизни и, как уверяет бывшая партизанка, “у них там даже пахнет Советской властью”.
Вопросы, вопросы. Один тревожнее другого. Конца им не видно.
Оттого и на душе ноющая боль.
ЗОЛОТО БУР-ХАНА
Михаил Ворфоломеев
Михаилу Ворфоломееву — прекрасному русскому драматургу и прозаику, патриоту и певцу родной Сибири и всей России — исполнилось 50 лет. Редакция газеты “Завтра” искренне поздравляет своего давнего автора, желает новых творческих побед!
Вперед,Михаил!
ДАВНО БЫ Евдоким Лыков переехал жить в село или в город, да людей не любил. Но главное, что держало его в тайге, откуда до ближайшего поселения не менее полутысячи километров, стало золото. Нашел он его случайно. Знал от бурят, что на Прибайкальской сопке живет Бур-хан, бурятский Бог… Ходил не раз он к этой сопке и всякий раз, подходя, чувствовал, как густеет воздух, и какая-то неведомая сила толкает его прочь. И от этого страшно было и азартно.
Он нашел это золото под водопадом. Длинный водяной язык горной речки вышаркал в граните глубокую впадину. Вся впадина была забита крупным самородным металлом. Вот оно, золото, бери его, но страх поначалу держал Евдокима. А после зачерпнул горсть, принес домой и спрятал. С тех пор понемногу брал его, возил в Иркутск, продавал скупщикам…
Зимой бил зверя, летом промышлял золотом. Вот и сейчас, возвращаясь таежной тропой, вспомнил вдруг, как была изнасилована его жена… Женой у Лыкова была немка Мария Шнайдер, которую после войны привез он из Германии…
Помнил, крепко помнил Евдоким, как по такой вот тропе возвращался он с солонцов, где неделю караулил лося. Торопился в свое зимовье, словно что предчувствуя… Отворил дверь и первое, что увидел, голую Марию! Сидела она на полу и неподвижно глядела в одну точку. Привел Марию в чувство, и та рассказала, как после его ухода, на другой же день в зимовье пришли четверо незнакомых мужчин… Все рассказала! Уложив жену в кровать, Евдоким переобулся, взял патронаж, нож сунул за голенище и вышел на тропу.
Евдоким гнал себя холодно, жестоко. К вечеру он их догнал. Мужиков было четверо. Обросшие, закопченные. Значит, долго идут по тайге. Евдоким обогнал их, спрятал ружье, нож опустил за голенище и сел на тропу.
Четверо вышли прямо на него. Они остолбенели на мгновение. Евдоким тут же прикинул, что справиться с ними хоть и непросто, но можно.
— Охотник, что ли? — спросил один.
— Охотник, — не глядя на них, ответил Евдоким. — А вы кто? — и он даже зевнул. — Беглые люди? С лагеря?
— Ягодники мы… заблудились… — неуверенно сказал рыжий.
— Какие же вы ягодники?
Четверо, между тем, быстро его окружили, Евдоким знал, что тот, который сзади, с топором.
— А где твое ружье? — спросил тот, что смотрел ему в глаза.
— Ружье? Да тут у меня балаган недалече.
— Где?
Евдоким поднялся, повернулся к тому, с топором, подтянул ногу и через мгновение его нож вошел в брюхо бандиту.
Рыжий достал откуда-то бритву.
Евдоким встал за дерево, а вышел оттуда с ружьем. Тот, с пропоротым брюхом, елозил по земле.
— Стоять! — вдруг страшно заорал Евдоким. Все застыли. Пропоротый сел и из него пошли кишки. Шел дурной запах. Рыжий метнулся, и тут же жакан, вылетевший из ствола двустволки, снес ему полчерепа. Оставшиеся в живых поняли, что смерть неизбежна. Они завыли. Самый молодой, захлебываясь, рассказал, как они, убив конвоира, убежали со станции, где их пересаживали…
— Все вот эти! — он тыкал в остальных пальцем. — Они изнасиловали Марию, а я ничего не делал!
Евдоким дострелил остальных.
МАРИЯ ХОДИЛА по зимовью и пела немецкую песню. Больше она по-русски не заговорила, а мужа боялась. А к зиме Евдоким увидел, что она забрюхатила. В ней жила жизнь кого-то из тех, кто с ней жил, пока его не было неделю. Увидев ее живот, он вышел и упал на холодную рыжую траву. А что делать? Мария безумна… Она и не понимает, что произошло, думал Лыков. И бросить нельзя… Она же как дитя!
К весне Мария родила девочку. Родив, она вдруг стихла, и сознание стало к ней возвращаться. Она уже улыбалась Евдокиму, ребенку… Как-то вечером Мария шепотом спросила: — Евдоким, чья же это девочка?
— Наша, — тихо ответил он.
На другой день он поздно вернулся с охоты. Мария висела на толстом гвозде. Петлю она сделала из сыромятины… Ребенок плакал в люльке.
Так и остался Лыков один с дитем…
Похоронив Марию, Евдоким взял скарб, погрузил на коня, повесил сбоку люльку и ушел к Байкалу. Поначалу жил в старом зимовье. После отстроился. Мария, так стал звать Лыков девочку, подрастала. Она ковыляла на своих толстеньких ножках, ходила за Лыковым по пятам.
— С испугу, — думал Лыков, — Все с испугу… С этого испуга и говорить она начала поздно, и глаза ее по вечерам смотрели безумно. Они наводили ужас на Евдокима. Он цепенел от ее неотрывного взгляда. Потом она падала… Упав, всегда спала.
Первые три года Евдоким провел в страхе. Боялся, что станут искать, найдут, да чего доброго и посадят. Скажут: какое право имел убивать? А не убить он не мог. Не убей их, убил бы себя. Он знал, что душа его лопнула, как парус под ветром, когда он увидел висящую Марию… Помнил, как испуганная приходила она домой с улицы, когда жили в селе.
— Они так смотрят! — говорила она. — Так страшно… Эвдоким! Уедем… — Она звала его Эвдоким… — Уедем Австрия. Отец нам будет помощь!
Евдоким только горько усмехался.
— Птаха ты германская… Кто же нас туды пустит. Вот дурак-то, зачем я тебя завез в Расею!
— Найн! Милый! Короший мой… — И вся дрожа, она прижималась к мужу.
— Любила она меня до бессознательства, — думал Евдоким.
Вспомнил, как, просыпаясь ночью, он видел ее заплаканную, но счастливую.
— Ты кароший мой! Любимый! — шептала она.
Первые три года прошли… Прошли без Марии… Она уже не видела и не слышала, как убегал Евдоким в глубь тайги, падал и долго, часами кричал… Только после он мог жить дальше.
Тяжкие три года… Еще не было хозяйства, негде было купить. Выручил его егерь, Данила Старостин. Он его обнаружил через месяц, как тот пришел. Ему-то Лыков и доверился, все рассказал. Данила выслушал и сказал:
— Один-то подохнешь, а я тебе подмогну, будь спокоен. И коровенку подберем и керосинчику. Жить все одно рядом. Тут до меня километров пятнадцать, не более.
Так они сдружились. И особенно в первые годы сильно помог Данила Лыкову. После того, как выслушал Старостин Евдокима, он пошарил глазами вокруг:
— Место хорошее, сухое место. К людям ходить неча. Счас, знаешь, переполоханные люди. А которые — как пузыри. Все их тащит, да растаскивает. Ты воевал-то где? -
Евдоким рассказал.
— А я, брат, в штрафной попал. Офицеру по соплям съездил. Падла, в атаку надо, а он сидит, жмурится! Ты чо, говорю, курва, срывай людей! Подымай! Ну и… Выдюжил… Пришел и сразу в егеря подался. До войны егерем был, а счас никуда боле не желаю. Пущай они там живут, завлекаются. Погудят, погудят, да разом за вещичками побягут! Сколь добра натащили с Германии. Нашему дураку хошь ленты клок, а он уж и радехонек. Наш человек пустой. Пузырь, а не человек. Хорошо, как сибиряк имеется. А так, пропал бы народишко.
— Бедность задавила, — подумав, сказал Евдоким.
— И то есть. Бедность — больша беда. Человека унижат, подрубат его. Сибиряк бедно не жил. Ну, Евдоким, когда чо надо, найдешь меня. Я тебе засеку сделаю, а уж ты по ей тропу вытопчешь. Женка у меня есть. Баба тихая. Как скажу, так и станет.
Потом он погладил по голове Марию:
— Подмогай батьке. Боле некому.
Старостин ушел. Он шел, делал отметины на деревьях, затеси. По ним найдет его Евдоким. Шел и думал: неужели этот мужик осилит место? Построится? Давай, сибиряк, давай! — мысленно подталкивал он Лыкова.
ЕВДОКИМ ПРИНЯЛСЯ за дело неистово. Он оглушал себя работой. Вставал до света и затемно, покормив Марию, валился на топчан. Данила и, верно, выручал. Привел корову, муки да соли навозил. Инструмент подобрал справный. К осени, когда задули холодные ветра, Данила сказал: — Шабаш! На-ка вот тебе одежонку да зарядов. Скоро на соболя пойдем. Тебе надо. А тут, брат, рубь сам бегат. Бери его.
Всю зиму проохотился Евдоким. Далеко не ходил, знал, что девчонка еще мала. Надо и покормить, да и так доглядеть. Но денег заработал столько, что и сам ахнул. По весне разбил Евдоким сад. Давно мечтал, давно, с детства хотелось ему сад свой иметь. Ближе к дому огород, а дальше до реки — все сад. Поднимался дом, закрывался двор горбылем.
Вошел в новую жизнь Евдоким и о другой не думал. Столько труда он вложил в эту землю, одних сапог износил сколько! Постепенно ушла душевная усталось и внутри словно все помылось и прибралось. И что самое страшное, как показалось самому Евдокиму, так это то, что через три года ушла из души Мария Шнайдер… И сколько он ни звал ее, сколько ни старался представить, ничего из этого не получалось.
— Видимо, к себе полетела, — решил Евдоким. — Конечно, к себе! Что ей тут-то? Чужие люди, чужа земля… Бедная ты, бедная… — и хотелось поплакать, да не было слез.
Подрастал сад, подрастала и Мария. К семи годам она уже за хозяйку была. Училась всему споро, делала ловко. Разговорчивой не была и не пытала отца разговорами. Жила себе да жила, как трава или дерево. Уменье женское было в крови. Что огород полоть, что носки вязать, всему выучилась сама. Раза два только у жены Данилы поглядела. Обеды готовила так, как не умели местные.
— Видно, кровь немецкая говорит! — думал Евдоким. — Мать-то так же варила! Глянь, прямо чудеса!
ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ лет ходила по саду юная Мария. Евдоким сдавал пушнину, клал деньги на сберкнижку на имя Марии Евдокимовны Лыковой. Дочь выросла такой красивой, что Евдоким, завидя ее, вздрагивал. Была весна. Огромный сад цвел. Гудели пчелы. Аромат яблонь, вишни, густо перемешанный с запахом хвои, стоял над домом. Однажды в крови заговорил хмель. Целый день носил его в себе Евдоким, как тяжелый свинцовый груз. Ужинали молча. Мария, как всегда, тщательно расставила тарелки, закуску, достала из печи только что выпеченный хлеб. Евдоким взял его в руки и отрезал ломоть. Глаза ее смотрели на него в упор.
Стало душно. Поев, Евдоким ушел кормить коров и коня. Собаки беспутно шарились в ногах. Накладывая коню сена, он подумал, что второй день не чистил его. Взял скребок и принялся вычесывать мерина. Мысли его вновь вернули туда, откуда он ушел. Он увидел в Марии женщину, ту, которую способен был любить…
Тут ему вспомнилась одна история. Повез он обычным образом пушнину в Иркутск. Добирался долго. Ездили на лошадях по застывшему Байкалу. Сдав меха, Евдоким засобирался в обратный путь. Тут ему и встретилась одна. И случилось как-то ловко, так, что и опомниться не успел, а уже сидел у нее в доме и пил чай. К ночи давай Вера постель стелить.
Вся-то она белая да пышная. Прямо сдоба! — думал Евдоким и все с нетерпением ждал, когда она кликнет его. Вера, ласково воркуя, помылась, села прямо напротив Евдокима и стала чулки снимать. Белые, как снег, ноги изумляли Лыкова. так давно он не видел этого… Но как только он к ней шагнул, пахнула на него чем-то горьким, чужим. И понял Евдоким, что не сможет он ничего. Быстро и молча оделся и вышел. Была ночь. Прикинув, куда идти, он надвинул глубже шапку и, чем-то даже обрадованный, ушел. Вспомнив сейчас о Вере, он подумал, что, верно, она постарела, оплыла…
— Чего там, худого я ей не сделал! — Вычистив коня, он еще огладил его рукой.
— Работник ты мой! А? Серко? работник! Вышел, а сам, словно через стенку, видел Марию.
Комнату он ей устроил по другую сторону печки. Окна ее выходили как раз в сад. Под окнами куст черемухи разросся. В пору ее цветения от этого в доме стоял горький и благостный дух. Думая о Марии, Евдоким вспомнил, как она росла. Но память была неподатлива, как меченая лиственница. И ведь моемся вдвоем в бане, и ничо! — размышлял Лыков. Он так свыкся с Марией, что стыда как такового не было. Да и Мария, выросшая одна, не догадывалась об этом. — А тут на тебе! — изумлялся Евдоким. — Ведь все при ней…
Но главное, в чем он сам себе не признавался, были взгляды Марии. Они подолгу задерживались на нем, и была в них страсть до голубых, едва видных всполохов по радужной каемке в глазах.
Евдоким все не шел и не шел в дом, все думал: заснула или нет Мария?
Когда вовсе стемнело, он зажег над воротами маленький фонарь. Его небольшой фитилек засветил мягко и желто. Евдоким закрыл стекло. Фонарь этот он купил на барахолке лет десять, двенадцать назад. Отремонтировал и повесил навроде маяка. От него шло спокойствие. Вот горит огонек, значит есть жизнь. После он помылся у колодца, разделся в сенях и босой, неслышно прошел к себе. Сел на кровать, призадумался. Яркий месяц глядел в окно. К полуночи, Евдоким знал, месяц покраснеет, а к утру, посветлев, истает в небе. Не одну ночь ему приходилось ночевать под открытым небом. И снова тяжелый хмель загудел в теле. Давно его не было, лет двадцать. Дышать было вовсе нечем. Скрипнули половицы, Мария подошла к нему.
— Ты чо? Не заболел?
Евдоким замер. Горло сдавило. Рука Марии легла ему на лоб, потом скользнула по груди. И тут же, сотрясая все его тело, чудовищная сила сорвала его. Он обхватил Марию, и семя вырвалось наружу.
— ИДИ, ИДИ, Мария, спать! — шепотом заговорил Евдоким. Она поднялась и нехотя понесла свое тяжелое тело.
— Что это с ним? — думала она, — почему вдруг оттолкнул? Боится? — Она повернулась к нему. — Ты боишься, да?
— Боюсь, ой, как боюсь!
Мария легла на холодную холщевую простынь и тихонько застонала от боли, что разламывала ее по ночам. Не было больше сил терпеть эту жгучую и сосущую боль. Сейчас ей не давала покоя та сила, что только что сотрясла ее отца. Сотрясла такое могучее, стальное тело, и запах, сырой, волнующий запах… Мария стиснула зубы, чтобы не закричать. В глазах мелко-мелко запрыгали синие и красные точки. Где-то под затылком по-комариному, но до глухоты заныл звук. Она обхватила свой живот и стала его неистово гладить, гладила свои ягодицы… и потом, резко сжав ноги, вдруг почувствовала, как теряет сознание…
— Помираю! — хотела крикнуть она, но не успела. Тело вдруг обмякло.
И тут Мария увидела себя саму, лежащей обнаженной на кровати, свернутую калачиком. Это была она. И та, что на нее смотрела, тоже была она! Мария повернулась к отцу и увидела, через стенку.
Он сидел на кровати и прислушивался. Видимо, маяту ее он и услышал.
— Мария? — позвал ее отец.
— Да тут я, тятя.
— Мария! — громче позвал отец.
Она прошла сквозь стенку и села рядом.
— Вот она я! — и поняла, что эту Марию, ее, он не видит, не слышит. Евдоким зашел в ее комнату и нагнулся к той, которая лежала.
— Спишь? — тихо спросил он. — Ишь как… Он обнял ее, ту! А она ничего не почувствовала!
— Деточка моя… Ишь, как тебя… Сознанье потеряла… ишь ты! — Изумленно говорил Евдоким, растирая ей руки, ноги, грудь… И та, бестелесная, но все видящая Мария, присела у ног Евдокима и прижалась к ним. Но он ее не видел и не чувствовал. Тогда она словно заснула и истаяла.
Проснувшись утром, она ничего не помнила о случившемся с ней ночью.
ПОНИМАЛ ЕВДОКИМ, что есть тайная сила золота, от которой нечего ждать пощады. Не зря, видно, веками Бур-хан прятал его от людей, зная, что только страдания оно принесет им. Но его невидимый, неосязаемый яд уже отравил Лыкова. Не мог он жить без этого тяжелого металла. Понемногу собирал он его и прятал в амбаре, пересыпая в мешки, где раньше хранил овес.
— Помру, все Марии достанется! Богатой будет! — И голова кружилась от того, что понимал, какая же сила теперь в его амбаре.
С того времени, как нашел он это золото, ни о чем другом он уже не думал. Похлопывал тугие мешки и все ждал какого-то странного, что вмиг преобразует всю его жизнь… И та новая жизнь чудилась, как один большой сад с тихой музыкой. Над мешками с золотом стояли голубые тени. — Богат! — думал Лыков. — Ох и богат! Все куплю! — Но что все?
Что же стояло над этим все?
Не знал… Душа ворочалась, противилась, и далекий Бур-хан наполнялся гневом… Страшно… Его невидимая сила приказывала вернуть украденное богатство, но лютая сила Лыкова упорствовала… И душой Евдоким понимал, что то, что творится в нем и в Марии, есть роковая власть сидящего Бога… Это он толкал их друг к другу. Это он лишил их воли. Да, это он положил свой ледяной взгляд на душу Марии и отделил ее от тела.
— И будет тебе наказание… — шепнул Бур-хан. Тяжелыми, словно золотыми слитками, губами. Тянуло с сопки хладом… И был этот холод предвестником смерти.
— Мое золото! — кричал ему мысленно Евдоким. — Мое! Уеду отсюда, не найдешь меня!
— Найду… — тихо отвечал Бур-хан.
НЕ СПАЛОСЬ Евдокиму. Неслышно он подошел к дочери. Она спала глубоко. С той ночи она засыпала, потом вздрагивала и уже до света лежала, как мертвая. Он вышел на крыльцо. Ему в колени ткнулся Барс, крупный работящий кобель. Евдоким отодвинул рукой собаку и сел на крыльцо. Он думал, что двадцать лет он не знал женщины, но и желания никакого не было. И вдруг оно пришло.
— Наваждение! — думал он.
Небо на востоке посветлело. С Саянских хребтов спустился холод. Холод был тяжелый, ледниковый.
— Да и Марии уже двадцать пять… Ей-то как без мужика? — рассуждал Евдоким. — Природа требует, — но в душе он знал, что убьет каждого, кто только посмеет ее коснуться.
Евдоким вздохнул. Вздохнули, как по команде, и три его собаки. Он держал злого кобеля да двух сук… Были они одной породы — лайки. По сто с лишним соболей загоняли они ему, да столько же брала Мария. Она была хорошим охотником. Он и на медведя с ней ходил. Сам Евдоким поднимал его на рогатину, а уж стреляла Мария. Зимой, когда каждый день в деле, время летело быстро. Вечерами Лыков ей рассказывал о житье-бытье на фронте. Род Лыковых в Сибири начался с донского казака Матвея Лыкова, бежавшего с Дона за убийство есаула. По дороге он женился. Взял дочь бедного дьячка. Рассказывали, что жена Матвея была спокойной, рассудительной. Родив четверых, сгинул Матвей в тайге. Ушел на охоту и больше никто его не видел. Проша, так звали жену Лыкова, подняла было четвертых, да трое возьми и помри. Остался один Федор. Он-то и стал отцом Евдокима.
Перед утром стало так тихо, что было слышно, как дышал во сне конь и жевали вчерашнюю траву коровы. Начинался день. Вышла на крыльцо Мария.
— Не спал, что ли? — спросила она и прижалась всем телом к его спине. Утреннее тепло ее тела враз размягчило Евдокима. И так хорошо да легко стало, как не было, пожалуй, никогда. Он гладил ее привычным, почти заученным жестом по спине. Мария, схватив подойник, убежала в коровник. Держали двух коров да бычка на убой. Бычок вышел из отворенной двери и направился к воротам. Двор свой Лыков вымостил широкими плахами так, чтобы ходить по двору, как по полу. Конюшня, коровник имели и задние воротца, через которые Евдоким выгребал навоз под большой навес. После навоз этот шел на огород и сад. Евдоким открыл высокие ворота, и бычок вышел на поляну, сплошь покрытую ромашками. С речки шел свежий дух. Сад спускался к реке, а крашенные голубенькой краской ульи стояли ближе к дому. Выгнав скотину, Евдоким взялся за дело. Вначале он выкосил две поляны, что поднимались в гору, после запряг коня, приволок огромную сухую лиственницу. Спилив ее на чурбаки, ушел чистить коровник и конюшню. День стоял жаркий. К вечеру Евдоким задумал вытопить баню. Мария тем временем и молоко прогнала через сепаратор. Сметану добила до масла. Сходила на погреб. Огромный, выложенный камнем, он хранил большой запас еды. Тут стояли бочки с маслом, на льду коровья туша, рыба. Соль, сушености разные держали в амбаре. Мука лежала в кедровых ларях. К обеду Мария достала из печи горшок щей и шесть круглых караваев. Спекла с запасом. Чай не пили, а пили сбор из маральего корня, ромашки, шиповника, золотого корня и бадьяна.
К двум часам вынесла собакам и крикнула привычно:
— Папа! Готово!
Это означало, что пора обедать.
Евдоким вошел в избу. Высокая, с красноватыми лиственничными стенами, изба духовито пахла хлебом. Мария в светлом платье, с прибранными волосами, прямо светилась. Подав отцу полотенце, она дождалась, когда он вытрет лицо и руки.
— Баню затопил, — сказал он Марии. — К вечеру вымоемся. А я после обеда мед покачаю. Надо уж. Поди, полные соты. Керосину сколь осталось?
— Да бочка.
— Мало. Надо бы за лето еще бочки три. — Керосин он брал у Данилы Старостина. Тот возил ему керосин, порох, дробь, соль. За это и Лыков делился с ним пушниной. К Старостину возили, как он говорил, капиталистов. За большие деньги купив лицензии, ехали они к нему со всех концов света. Кто на медведя, кто на сохатого.
— Валюта! — кричал, подвыпив, Данила. — Что они понимают в зверье? Валюта? Один тут шорох поднял! Я в Африке львов бил! Я ему говорю: дура, тута тебе вовсе не Африка, подожми хвост и слушайся, чо я тебе скажу! Ну и протащил я его скрозь тайгу. Пришел белый! Спирту хватанул и давай плакать. Страшно ему стало! Это, я ему говорю, не на джипе по Африке. Взял я ему сохатого. Прямо на выстрел выкатил.
После обеда Евдоким качал мед и бегал на край села к баньке. Баня стояла у речки. Прямо от дверей мосточек в речку. В речке Евдоким омуток выкопал. Сидя на крылечке бани, оглядывал Лыков свое хозяйство и не верилось ему, что все это сотворено его руками.
ТЯЖЕЛЕЙ ВСЕГО было дом поднимать. И тут ему первый раз повезло. Пошел он глядеть листвяк на постройку и наткнулся поблизости на спиленный, ошкуренный и сложенный в штабеля. Когда и кто его рубил? Долго искал следы вокруг проруби Евдоким и нашел, что искал. Большая общая могила. Раскопал он и по двум сгнившим людям увидел, что по одежде это крестьяне — мужчина и женщина… Прикинул и по сроку, когда это могло быть? Выходило году в тридцатом. Лиственница выстоялась в штабелях. И теперь от удара звенела. Перво-наперво срубил Лыков один большой крест, просмолил его живицей и поставил над братской могилой. Леса хватило и на дом, и на хозяйственные постройки. Пусть грубоватым выходил дом, да зато крепким и теплым.
— Лет двести ему стоять, — думал Евдоким. А покуда раздумывал, руки шлею починили. Ближе к бане яблонька-дичок его любимая росла. Цвет уже облетал.
— Молоденькая ты моя… — говорил с ней Евдоким. — Покуда хорошись. Покуда живи да радуйся. А то, вишь, у Заезжей сколь ветвей поумирало, сколь ветер оторвал.
Каждое дерево у Евдокима имело имя. Старую яблоню звал он Заезжей. Купил он ее в Иркутске у хохла. Посадил, привил местным дичком и выходил свою первую яблоньку. Потом и другие пошли. Год за годом разросся сад. Вымостил он дорожки камнем так, что можно к каждому дереву подойти. Сейчас меж камней выросла трава, образовав зеленые узоры. Достал Евдоким ножницы поточить. Перед баней Мария стригла его. Подравнивала длинные, выгоревшие пряди, бороду стригла коротко. Доставая ножницы, рука Евдокима наткнулась на осколок зеркала. Поерзав, достал он его и жадно глянул на себя. Смуглые от солнца лицо и шея, ниже, за воротом, белела кожа. Глаза светлые, с темно-серой каймой. Вглядываясь в себя, Евдоким думал, что по-хорошему, так он уже старик…
С того момента, как у Евдокима завелось золото, любил он, приезжая в Иркутск, покутить в ресторанах. Его уже узнавали, усаживали за столик, всегда одного. И хоть мог выпить много, не хмелея, зато весь ресторан поднимал! На каждый столик по нескольку бутылок коньяку ставили. Чаевых не жалел официантам. А тут, случись, с утра пойти в ресторан поесть, не гулять вовсе. Пока шел по улице, в витрины заглядывал. На углу увидел старика. Одетого, хоть и плохонько, да чисто. Стоит старик, а сам руку тянет, милостыню собирает. Подошел Евдоким и сказал.
— Что, отец, худо?
— Худо, сынок, — ответил тот.
— Пойдем со мной.
Старик испуганно заморгал светлыми глазами.
— Не бойся, помогу твоей беде.
Привел Лыков его в ресторан, накормил и расспросил, что да как. Оказался старик погорельцем. Сгорел его дом в селе Никольском, приехал он к сыну, а тот жить не пустил.
— У него, вишь, фатера маленькая. Подсобираю, значит, сейчас деньжонок, опять в село вернусь. Может, кто и за Христа ради примет. — Старик ел мало, часто плакал и видно было, что нету у него никакой надежды, что примут его в селе…
Михаилу Ворфоломееву — прекрасному русскому драматургу и прозаику, патриоту и певцу родной Сибири и всей России — исполнилось 50 лет. Редакция газеты “Завтра” искренне поздравляет своего давнего автора, желает новых творческих побед!
Вперед,Михаил!
ДАВНО БЫ Евдоким Лыков переехал жить в село или в город, да людей не любил. Но главное, что держало его в тайге, откуда до ближайшего поселения не менее полутысячи километров, стало золото. Нашел он его случайно. Знал от бурят, что на Прибайкальской сопке живет Бур-хан, бурятский Бог… Ходил не раз он к этой сопке и всякий раз, подходя, чувствовал, как густеет воздух, и какая-то неведомая сила толкает его прочь. И от этого страшно было и азартно.
Он нашел это золото под водопадом. Длинный водяной язык горной речки вышаркал в граните глубокую впадину. Вся впадина была забита крупным самородным металлом. Вот оно, золото, бери его, но страх поначалу держал Евдокима. А после зачерпнул горсть, принес домой и спрятал. С тех пор понемногу брал его, возил в Иркутск, продавал скупщикам…
Зимой бил зверя, летом промышлял золотом. Вот и сейчас, возвращаясь таежной тропой, вспомнил вдруг, как была изнасилована его жена… Женой у Лыкова была немка Мария Шнайдер, которую после войны привез он из Германии…
Помнил, крепко помнил Евдоким, как по такой вот тропе возвращался он с солонцов, где неделю караулил лося. Торопился в свое зимовье, словно что предчувствуя… Отворил дверь и первое, что увидел, голую Марию! Сидела она на полу и неподвижно глядела в одну точку. Привел Марию в чувство, и та рассказала, как после его ухода, на другой же день в зимовье пришли четверо незнакомых мужчин… Все рассказала! Уложив жену в кровать, Евдоким переобулся, взял патронаж, нож сунул за голенище и вышел на тропу.
Евдоким гнал себя холодно, жестоко. К вечеру он их догнал. Мужиков было четверо. Обросшие, закопченные. Значит, долго идут по тайге. Евдоким обогнал их, спрятал ружье, нож опустил за голенище и сел на тропу.
Четверо вышли прямо на него. Они остолбенели на мгновение. Евдоким тут же прикинул, что справиться с ними хоть и непросто, но можно.
— Охотник, что ли? — спросил один.
— Охотник, — не глядя на них, ответил Евдоким. — А вы кто? — и он даже зевнул. — Беглые люди? С лагеря?
— Ягодники мы… заблудились… — неуверенно сказал рыжий.
— Какие же вы ягодники?
Четверо, между тем, быстро его окружили, Евдоким знал, что тот, который сзади, с топором.
— А где твое ружье? — спросил тот, что смотрел ему в глаза.
— Ружье? Да тут у меня балаган недалече.
— Где?
Евдоким поднялся, повернулся к тому, с топором, подтянул ногу и через мгновение его нож вошел в брюхо бандиту.
Рыжий достал откуда-то бритву.
Евдоким встал за дерево, а вышел оттуда с ружьем. Тот, с пропоротым брюхом, елозил по земле.
— Стоять! — вдруг страшно заорал Евдоким. Все застыли. Пропоротый сел и из него пошли кишки. Шел дурной запах. Рыжий метнулся, и тут же жакан, вылетевший из ствола двустволки, снес ему полчерепа. Оставшиеся в живых поняли, что смерть неизбежна. Они завыли. Самый молодой, захлебываясь, рассказал, как они, убив конвоира, убежали со станции, где их пересаживали…
— Все вот эти! — он тыкал в остальных пальцем. — Они изнасиловали Марию, а я ничего не делал!
Евдоким дострелил остальных.
МАРИЯ ХОДИЛА по зимовью и пела немецкую песню. Больше она по-русски не заговорила, а мужа боялась. А к зиме Евдоким увидел, что она забрюхатила. В ней жила жизнь кого-то из тех, кто с ней жил, пока его не было неделю. Увидев ее живот, он вышел и упал на холодную рыжую траву. А что делать? Мария безумна… Она и не понимает, что произошло, думал Лыков. И бросить нельзя… Она же как дитя!
К весне Мария родила девочку. Родив, она вдруг стихла, и сознание стало к ней возвращаться. Она уже улыбалась Евдокиму, ребенку… Как-то вечером Мария шепотом спросила: — Евдоким, чья же это девочка?
— Наша, — тихо ответил он.
На другой день он поздно вернулся с охоты. Мария висела на толстом гвозде. Петлю она сделала из сыромятины… Ребенок плакал в люльке.
Так и остался Лыков один с дитем…
Похоронив Марию, Евдоким взял скарб, погрузил на коня, повесил сбоку люльку и ушел к Байкалу. Поначалу жил в старом зимовье. После отстроился. Мария, так стал звать Лыков девочку, подрастала. Она ковыляла на своих толстеньких ножках, ходила за Лыковым по пятам.
— С испугу, — думал Лыков, — Все с испугу… С этого испуга и говорить она начала поздно, и глаза ее по вечерам смотрели безумно. Они наводили ужас на Евдокима. Он цепенел от ее неотрывного взгляда. Потом она падала… Упав, всегда спала.
Первые три года Евдоким провел в страхе. Боялся, что станут искать, найдут, да чего доброго и посадят. Скажут: какое право имел убивать? А не убить он не мог. Не убей их, убил бы себя. Он знал, что душа его лопнула, как парус под ветром, когда он увидел висящую Марию… Помнил, как испуганная приходила она домой с улицы, когда жили в селе.
— Они так смотрят! — говорила она. — Так страшно… Эвдоким! Уедем… — Она звала его Эвдоким… — Уедем Австрия. Отец нам будет помощь!
Евдоким только горько усмехался.
— Птаха ты германская… Кто же нас туды пустит. Вот дурак-то, зачем я тебя завез в Расею!
— Найн! Милый! Короший мой… — И вся дрожа, она прижималась к мужу.
— Любила она меня до бессознательства, — думал Евдоким.
Вспомнил, как, просыпаясь ночью, он видел ее заплаканную, но счастливую.
— Ты кароший мой! Любимый! — шептала она.
Первые три года прошли… Прошли без Марии… Она уже не видела и не слышала, как убегал Евдоким в глубь тайги, падал и долго, часами кричал… Только после он мог жить дальше.
Тяжкие три года… Еще не было хозяйства, негде было купить. Выручил его егерь, Данила Старостин. Он его обнаружил через месяц, как тот пришел. Ему-то Лыков и доверился, все рассказал. Данила выслушал и сказал:
— Один-то подохнешь, а я тебе подмогну, будь спокоен. И коровенку подберем и керосинчику. Жить все одно рядом. Тут до меня километров пятнадцать, не более.
Так они сдружились. И особенно в первые годы сильно помог Данила Лыкову. После того, как выслушал Старостин Евдокима, он пошарил глазами вокруг:
— Место хорошее, сухое место. К людям ходить неча. Счас, знаешь, переполоханные люди. А которые — как пузыри. Все их тащит, да растаскивает. Ты воевал-то где? -
Евдоким рассказал.
— А я, брат, в штрафной попал. Офицеру по соплям съездил. Падла, в атаку надо, а он сидит, жмурится! Ты чо, говорю, курва, срывай людей! Подымай! Ну и… Выдюжил… Пришел и сразу в егеря подался. До войны егерем был, а счас никуда боле не желаю. Пущай они там живут, завлекаются. Погудят, погудят, да разом за вещичками побягут! Сколь добра натащили с Германии. Нашему дураку хошь ленты клок, а он уж и радехонек. Наш человек пустой. Пузырь, а не человек. Хорошо, как сибиряк имеется. А так, пропал бы народишко.
— Бедность задавила, — подумав, сказал Евдоким.
— И то есть. Бедность — больша беда. Человека унижат, подрубат его. Сибиряк бедно не жил. Ну, Евдоким, когда чо надо, найдешь меня. Я тебе засеку сделаю, а уж ты по ей тропу вытопчешь. Женка у меня есть. Баба тихая. Как скажу, так и станет.
Потом он погладил по голове Марию:
— Подмогай батьке. Боле некому.
Старостин ушел. Он шел, делал отметины на деревьях, затеси. По ним найдет его Евдоким. Шел и думал: неужели этот мужик осилит место? Построится? Давай, сибиряк, давай! — мысленно подталкивал он Лыкова.
ЕВДОКИМ ПРИНЯЛСЯ за дело неистово. Он оглушал себя работой. Вставал до света и затемно, покормив Марию, валился на топчан. Данила и, верно, выручал. Привел корову, муки да соли навозил. Инструмент подобрал справный. К осени, когда задули холодные ветра, Данила сказал: — Шабаш! На-ка вот тебе одежонку да зарядов. Скоро на соболя пойдем. Тебе надо. А тут, брат, рубь сам бегат. Бери его.
Всю зиму проохотился Евдоким. Далеко не ходил, знал, что девчонка еще мала. Надо и покормить, да и так доглядеть. Но денег заработал столько, что и сам ахнул. По весне разбил Евдоким сад. Давно мечтал, давно, с детства хотелось ему сад свой иметь. Ближе к дому огород, а дальше до реки — все сад. Поднимался дом, закрывался двор горбылем.
Вошел в новую жизнь Евдоким и о другой не думал. Столько труда он вложил в эту землю, одних сапог износил сколько! Постепенно ушла душевная усталось и внутри словно все помылось и прибралось. И что самое страшное, как показалось самому Евдокиму, так это то, что через три года ушла из души Мария Шнайдер… И сколько он ни звал ее, сколько ни старался представить, ничего из этого не получалось.
— Видимо, к себе полетела, — решил Евдоким. — Конечно, к себе! Что ей тут-то? Чужие люди, чужа земля… Бедная ты, бедная… — и хотелось поплакать, да не было слез.
Подрастал сад, подрастала и Мария. К семи годам она уже за хозяйку была. Училась всему споро, делала ловко. Разговорчивой не была и не пытала отца разговорами. Жила себе да жила, как трава или дерево. Уменье женское было в крови. Что огород полоть, что носки вязать, всему выучилась сама. Раза два только у жены Данилы поглядела. Обеды готовила так, как не умели местные.
— Видно, кровь немецкая говорит! — думал Евдоким. — Мать-то так же варила! Глянь, прямо чудеса!
ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ лет ходила по саду юная Мария. Евдоким сдавал пушнину, клал деньги на сберкнижку на имя Марии Евдокимовны Лыковой. Дочь выросла такой красивой, что Евдоким, завидя ее, вздрагивал. Была весна. Огромный сад цвел. Гудели пчелы. Аромат яблонь, вишни, густо перемешанный с запахом хвои, стоял над домом. Однажды в крови заговорил хмель. Целый день носил его в себе Евдоким, как тяжелый свинцовый груз. Ужинали молча. Мария, как всегда, тщательно расставила тарелки, закуску, достала из печи только что выпеченный хлеб. Евдоким взял его в руки и отрезал ломоть. Глаза ее смотрели на него в упор.
Стало душно. Поев, Евдоким ушел кормить коров и коня. Собаки беспутно шарились в ногах. Накладывая коню сена, он подумал, что второй день не чистил его. Взял скребок и принялся вычесывать мерина. Мысли его вновь вернули туда, откуда он ушел. Он увидел в Марии женщину, ту, которую способен был любить…
Тут ему вспомнилась одна история. Повез он обычным образом пушнину в Иркутск. Добирался долго. Ездили на лошадях по застывшему Байкалу. Сдав меха, Евдоким засобирался в обратный путь. Тут ему и встретилась одна. И случилось как-то ловко, так, что и опомниться не успел, а уже сидел у нее в доме и пил чай. К ночи давай Вера постель стелить.
Вся-то она белая да пышная. Прямо сдоба! — думал Евдоким и все с нетерпением ждал, когда она кликнет его. Вера, ласково воркуя, помылась, села прямо напротив Евдокима и стала чулки снимать. Белые, как снег, ноги изумляли Лыкова. так давно он не видел этого… Но как только он к ней шагнул, пахнула на него чем-то горьким, чужим. И понял Евдоким, что не сможет он ничего. Быстро и молча оделся и вышел. Была ночь. Прикинув, куда идти, он надвинул глубже шапку и, чем-то даже обрадованный, ушел. Вспомнив сейчас о Вере, он подумал, что, верно, она постарела, оплыла…
— Чего там, худого я ей не сделал! — Вычистив коня, он еще огладил его рукой.
— Работник ты мой! А? Серко? работник! Вышел, а сам, словно через стенку, видел Марию.
Комнату он ей устроил по другую сторону печки. Окна ее выходили как раз в сад. Под окнами куст черемухи разросся. В пору ее цветения от этого в доме стоял горький и благостный дух. Думая о Марии, Евдоким вспомнил, как она росла. Но память была неподатлива, как меченая лиственница. И ведь моемся вдвоем в бане, и ничо! — размышлял Лыков. Он так свыкся с Марией, что стыда как такового не было. Да и Мария, выросшая одна, не догадывалась об этом. — А тут на тебе! — изумлялся Евдоким. — Ведь все при ней…
Но главное, в чем он сам себе не признавался, были взгляды Марии. Они подолгу задерживались на нем, и была в них страсть до голубых, едва видных всполохов по радужной каемке в глазах.
Евдоким все не шел и не шел в дом, все думал: заснула или нет Мария?
Когда вовсе стемнело, он зажег над воротами маленький фонарь. Его небольшой фитилек засветил мягко и желто. Евдоким закрыл стекло. Фонарь этот он купил на барахолке лет десять, двенадцать назад. Отремонтировал и повесил навроде маяка. От него шло спокойствие. Вот горит огонек, значит есть жизнь. После он помылся у колодца, разделся в сенях и босой, неслышно прошел к себе. Сел на кровать, призадумался. Яркий месяц глядел в окно. К полуночи, Евдоким знал, месяц покраснеет, а к утру, посветлев, истает в небе. Не одну ночь ему приходилось ночевать под открытым небом. И снова тяжелый хмель загудел в теле. Давно его не было, лет двадцать. Дышать было вовсе нечем. Скрипнули половицы, Мария подошла к нему.
— Ты чо? Не заболел?
Евдоким замер. Горло сдавило. Рука Марии легла ему на лоб, потом скользнула по груди. И тут же, сотрясая все его тело, чудовищная сила сорвала его. Он обхватил Марию, и семя вырвалось наружу.
— ИДИ, ИДИ, Мария, спать! — шепотом заговорил Евдоким. Она поднялась и нехотя понесла свое тяжелое тело.
— Что это с ним? — думала она, — почему вдруг оттолкнул? Боится? — Она повернулась к нему. — Ты боишься, да?
— Боюсь, ой, как боюсь!
Мария легла на холодную холщевую простынь и тихонько застонала от боли, что разламывала ее по ночам. Не было больше сил терпеть эту жгучую и сосущую боль. Сейчас ей не давала покоя та сила, что только что сотрясла ее отца. Сотрясла такое могучее, стальное тело, и запах, сырой, волнующий запах… Мария стиснула зубы, чтобы не закричать. В глазах мелко-мелко запрыгали синие и красные точки. Где-то под затылком по-комариному, но до глухоты заныл звук. Она обхватила свой живот и стала его неистово гладить, гладила свои ягодицы… и потом, резко сжав ноги, вдруг почувствовала, как теряет сознание…
— Помираю! — хотела крикнуть она, но не успела. Тело вдруг обмякло.
И тут Мария увидела себя саму, лежащей обнаженной на кровати, свернутую калачиком. Это была она. И та, что на нее смотрела, тоже была она! Мария повернулась к отцу и увидела, через стенку.
Он сидел на кровати и прислушивался. Видимо, маяту ее он и услышал.
— Мария? — позвал ее отец.
— Да тут я, тятя.
— Мария! — громче позвал отец.
Она прошла сквозь стенку и села рядом.
— Вот она я! — и поняла, что эту Марию, ее, он не видит, не слышит. Евдоким зашел в ее комнату и нагнулся к той, которая лежала.
— Спишь? — тихо спросил он. — Ишь как… Он обнял ее, ту! А она ничего не почувствовала!
— Деточка моя… Ишь, как тебя… Сознанье потеряла… ишь ты! — Изумленно говорил Евдоким, растирая ей руки, ноги, грудь… И та, бестелесная, но все видящая Мария, присела у ног Евдокима и прижалась к ним. Но он ее не видел и не чувствовал. Тогда она словно заснула и истаяла.
Проснувшись утром, она ничего не помнила о случившемся с ней ночью.
ПОНИМАЛ ЕВДОКИМ, что есть тайная сила золота, от которой нечего ждать пощады. Не зря, видно, веками Бур-хан прятал его от людей, зная, что только страдания оно принесет им. Но его невидимый, неосязаемый яд уже отравил Лыкова. Не мог он жить без этого тяжелого металла. Понемногу собирал он его и прятал в амбаре, пересыпая в мешки, где раньше хранил овес.
— Помру, все Марии достанется! Богатой будет! — И голова кружилась от того, что понимал, какая же сила теперь в его амбаре.
С того времени, как нашел он это золото, ни о чем другом он уже не думал. Похлопывал тугие мешки и все ждал какого-то странного, что вмиг преобразует всю его жизнь… И та новая жизнь чудилась, как один большой сад с тихой музыкой. Над мешками с золотом стояли голубые тени. — Богат! — думал Лыков. — Ох и богат! Все куплю! — Но что все?
Что же стояло над этим все?
Не знал… Душа ворочалась, противилась, и далекий Бур-хан наполнялся гневом… Страшно… Его невидимая сила приказывала вернуть украденное богатство, но лютая сила Лыкова упорствовала… И душой Евдоким понимал, что то, что творится в нем и в Марии, есть роковая власть сидящего Бога… Это он толкал их друг к другу. Это он лишил их воли. Да, это он положил свой ледяной взгляд на душу Марии и отделил ее от тела.
— И будет тебе наказание… — шепнул Бур-хан. Тяжелыми, словно золотыми слитками, губами. Тянуло с сопки хладом… И был этот холод предвестником смерти.
— Мое золото! — кричал ему мысленно Евдоким. — Мое! Уеду отсюда, не найдешь меня!
— Найду… — тихо отвечал Бур-хан.
НЕ СПАЛОСЬ Евдокиму. Неслышно он подошел к дочери. Она спала глубоко. С той ночи она засыпала, потом вздрагивала и уже до света лежала, как мертвая. Он вышел на крыльцо. Ему в колени ткнулся Барс, крупный работящий кобель. Евдоким отодвинул рукой собаку и сел на крыльцо. Он думал, что двадцать лет он не знал женщины, но и желания никакого не было. И вдруг оно пришло.
— Наваждение! — думал он.
Небо на востоке посветлело. С Саянских хребтов спустился холод. Холод был тяжелый, ледниковый.
— Да и Марии уже двадцать пять… Ей-то как без мужика? — рассуждал Евдоким. — Природа требует, — но в душе он знал, что убьет каждого, кто только посмеет ее коснуться.
Евдоким вздохнул. Вздохнули, как по команде, и три его собаки. Он держал злого кобеля да двух сук… Были они одной породы — лайки. По сто с лишним соболей загоняли они ему, да столько же брала Мария. Она была хорошим охотником. Он и на медведя с ней ходил. Сам Евдоким поднимал его на рогатину, а уж стреляла Мария. Зимой, когда каждый день в деле, время летело быстро. Вечерами Лыков ей рассказывал о житье-бытье на фронте. Род Лыковых в Сибири начался с донского казака Матвея Лыкова, бежавшего с Дона за убийство есаула. По дороге он женился. Взял дочь бедного дьячка. Рассказывали, что жена Матвея была спокойной, рассудительной. Родив четверых, сгинул Матвей в тайге. Ушел на охоту и больше никто его не видел. Проша, так звали жену Лыкова, подняла было четвертых, да трое возьми и помри. Остался один Федор. Он-то и стал отцом Евдокима.
Перед утром стало так тихо, что было слышно, как дышал во сне конь и жевали вчерашнюю траву коровы. Начинался день. Вышла на крыльцо Мария.
— Не спал, что ли? — спросила она и прижалась всем телом к его спине. Утреннее тепло ее тела враз размягчило Евдокима. И так хорошо да легко стало, как не было, пожалуй, никогда. Он гладил ее привычным, почти заученным жестом по спине. Мария, схватив подойник, убежала в коровник. Держали двух коров да бычка на убой. Бычок вышел из отворенной двери и направился к воротам. Двор свой Лыков вымостил широкими плахами так, чтобы ходить по двору, как по полу. Конюшня, коровник имели и задние воротца, через которые Евдоким выгребал навоз под большой навес. После навоз этот шел на огород и сад. Евдоким открыл высокие ворота, и бычок вышел на поляну, сплошь покрытую ромашками. С речки шел свежий дух. Сад спускался к реке, а крашенные голубенькой краской ульи стояли ближе к дому. Выгнав скотину, Евдоким взялся за дело. Вначале он выкосил две поляны, что поднимались в гору, после запряг коня, приволок огромную сухую лиственницу. Спилив ее на чурбаки, ушел чистить коровник и конюшню. День стоял жаркий. К вечеру Евдоким задумал вытопить баню. Мария тем временем и молоко прогнала через сепаратор. Сметану добила до масла. Сходила на погреб. Огромный, выложенный камнем, он хранил большой запас еды. Тут стояли бочки с маслом, на льду коровья туша, рыба. Соль, сушености разные держали в амбаре. Мука лежала в кедровых ларях. К обеду Мария достала из печи горшок щей и шесть круглых караваев. Спекла с запасом. Чай не пили, а пили сбор из маральего корня, ромашки, шиповника, золотого корня и бадьяна.
К двум часам вынесла собакам и крикнула привычно:
— Папа! Готово!
Это означало, что пора обедать.
Евдоким вошел в избу. Высокая, с красноватыми лиственничными стенами, изба духовито пахла хлебом. Мария в светлом платье, с прибранными волосами, прямо светилась. Подав отцу полотенце, она дождалась, когда он вытрет лицо и руки.
— Баню затопил, — сказал он Марии. — К вечеру вымоемся. А я после обеда мед покачаю. Надо уж. Поди, полные соты. Керосину сколь осталось?
— Да бочка.
— Мало. Надо бы за лето еще бочки три. — Керосин он брал у Данилы Старостина. Тот возил ему керосин, порох, дробь, соль. За это и Лыков делился с ним пушниной. К Старостину возили, как он говорил, капиталистов. За большие деньги купив лицензии, ехали они к нему со всех концов света. Кто на медведя, кто на сохатого.
— Валюта! — кричал, подвыпив, Данила. — Что они понимают в зверье? Валюта? Один тут шорох поднял! Я в Африке львов бил! Я ему говорю: дура, тута тебе вовсе не Африка, подожми хвост и слушайся, чо я тебе скажу! Ну и протащил я его скрозь тайгу. Пришел белый! Спирту хватанул и давай плакать. Страшно ему стало! Это, я ему говорю, не на джипе по Африке. Взял я ему сохатого. Прямо на выстрел выкатил.
После обеда Евдоким качал мед и бегал на край села к баньке. Баня стояла у речки. Прямо от дверей мосточек в речку. В речке Евдоким омуток выкопал. Сидя на крылечке бани, оглядывал Лыков свое хозяйство и не верилось ему, что все это сотворено его руками.
ТЯЖЕЛЕЙ ВСЕГО было дом поднимать. И тут ему первый раз повезло. Пошел он глядеть листвяк на постройку и наткнулся поблизости на спиленный, ошкуренный и сложенный в штабеля. Когда и кто его рубил? Долго искал следы вокруг проруби Евдоким и нашел, что искал. Большая общая могила. Раскопал он и по двум сгнившим людям увидел, что по одежде это крестьяне — мужчина и женщина… Прикинул и по сроку, когда это могло быть? Выходило году в тридцатом. Лиственница выстоялась в штабелях. И теперь от удара звенела. Перво-наперво срубил Лыков один большой крест, просмолил его живицей и поставил над братской могилой. Леса хватило и на дом, и на хозяйственные постройки. Пусть грубоватым выходил дом, да зато крепким и теплым.
— Лет двести ему стоять, — думал Евдоким. А покуда раздумывал, руки шлею починили. Ближе к бане яблонька-дичок его любимая росла. Цвет уже облетал.
— Молоденькая ты моя… — говорил с ней Евдоким. — Покуда хорошись. Покуда живи да радуйся. А то, вишь, у Заезжей сколь ветвей поумирало, сколь ветер оторвал.
Каждое дерево у Евдокима имело имя. Старую яблоню звал он Заезжей. Купил он ее в Иркутске у хохла. Посадил, привил местным дичком и выходил свою первую яблоньку. Потом и другие пошли. Год за годом разросся сад. Вымостил он дорожки камнем так, что можно к каждому дереву подойти. Сейчас меж камней выросла трава, образовав зеленые узоры. Достал Евдоким ножницы поточить. Перед баней Мария стригла его. Подравнивала длинные, выгоревшие пряди, бороду стригла коротко. Доставая ножницы, рука Евдокима наткнулась на осколок зеркала. Поерзав, достал он его и жадно глянул на себя. Смуглые от солнца лицо и шея, ниже, за воротом, белела кожа. Глаза светлые, с темно-серой каймой. Вглядываясь в себя, Евдоким думал, что по-хорошему, так он уже старик…
С того момента, как у Евдокима завелось золото, любил он, приезжая в Иркутск, покутить в ресторанах. Его уже узнавали, усаживали за столик, всегда одного. И хоть мог выпить много, не хмелея, зато весь ресторан поднимал! На каждый столик по нескольку бутылок коньяку ставили. Чаевых не жалел официантам. А тут, случись, с утра пойти в ресторан поесть, не гулять вовсе. Пока шел по улице, в витрины заглядывал. На углу увидел старика. Одетого, хоть и плохонько, да чисто. Стоит старик, а сам руку тянет, милостыню собирает. Подошел Евдоким и сказал.
— Что, отец, худо?
— Худо, сынок, — ответил тот.
— Пойдем со мной.
Старик испуганно заморгал светлыми глазами.
— Не бойся, помогу твоей беде.
Привел Лыков его в ресторан, накормил и расспросил, что да как. Оказался старик погорельцем. Сгорел его дом в селе Никольском, приехал он к сыну, а тот жить не пустил.
— У него, вишь, фатера маленькая. Подсобираю, значит, сейчас деньжонок, опять в село вернусь. Может, кто и за Христа ради примет. — Старик ел мало, часто плакал и видно было, что нету у него никакой надежды, что примут его в селе…