КОНЕЧНО, еще помнят о деревне десятка два моих земляков, разбросанных по городам. Один план изб нарисовал, другой странички воспоминаний прислал. Но всё это знания поверхностные, очевидные. А вот чтобы от того валуна, вымытого Пуей, от заячьих костей — такой памяти уже ни в ком не откроется.
   Во сне разве что всплывет какое-нибудь зыбкое видение из тех девственных времен, да в музее районного городка при виде кремневых наконечников стрел и ржавого ножа мелькнет озарение: увидишь, услышишь своих далеких сородичей-начинателей. Начнешь вспоминать деревенских стариков, последнего кузнеца в деревне, шорника, как они полозья для саней гнули из расщепленного березового ствола, как украшали резьбой кнутовища. Грабельки свои детские вспомнишь, как в них всё ловко было подогнано ножом, стамеской да буравчиком. Ручные жернова на повети — два тяжелых круглых камня. Рыбёшку в реке, зайца на опушке луга… Станешь думать об извилистых просёлочных дорогах, об обозах на тракте. О том, как стожар на сенокосе острым концом вбивают в землю, раскачивают и вгоняют силой тяжести. Плетёные корзины вспомнишь, зобёнки, туеса и пестери. Лапти и валенки. И, в конце концов, груз этих воспоминаний, словно по закону Архимеда, утянет тебя в глубину времен, на самое дно. А из глубины бездны всплывут искомые образы, оживленные прикосновением к этим пыльным вещам на чердаке старого дедовского дома в деревне, и будто бы ты слегка даже умом тронешься — разговаривать с ними станешь, общаться. И какие-то лица проявятся, донесутся откуда-то невнятный говор и скрип снега.
   Да, снег скрипел всегда одинаково, хотя бы и пятьсот лет назад. Пускай будет в марте, когда полдня свет, полдня — ночь. Тогда скрипит особенно звонко и сочно. Хоть под лаптем, хоть под снегоступами, подбитыми оленьей шкурой, чтобы при подъёмах отдачи не было.
   Подбиты — слово слишком новое. Тогда еще гвоздей здесь не знали. И потому края шкуры сверху стягивали жилами. А остов снегоступов сплетали из краснотала. Ремни берестяные поперёк — и в эти дуги сунуты носки пим. Правой, левой ногой — скрип, скрип… Впрочем, и понятия правого-левого тогда еще тоже не было.
   Снегоступы широкие, ноги приходилось ставить враскоряку. Полы малицы чуть ниже колен. Холод достает снизу. А вместо штанов — кусок ткани, как фартук, пропущен в промежности и на спине закреплен под ремешком. Пимы — до паха — тоже на ремешках. И всё это затянуто на чреслах воедино.
   Рукава длинные — вместо рукавиц. На голове кожаный колпак, из-под которого черные волосы, подрезанные ножом, торчат клоками. А борода подпалена, обсыпана изморосью. На усах сосульки. Лицо — сухое, багровое. Глаза… Что может быть в глазах охотника в сто двадцатом поколении? Ну, не смех же, не язвительный прищур какой-нибудь…
   Шаркает этот человек снегоступами от дерева к дереву, время от времени останавливается, обламывает ветки с палец толщиной, очищает их от мелких отростков, чтобы получился прут. Таких прутьев у него уже целая вязанка.
   На свежей заячьей тропе утаптывает снег. Ладит круглую городьбу из веток. Оставляет воротца. В этом проходе навешивает петлю из тонкой сыромятины. В центр загородки кидает на приман горсть сушеных кореньев. Заяц в воротца сунется — петля затянется на шее. Вот и добыча.
   Тропа в лесу натоптана плотная. После первой оттепели схватится морозцем — и можно владения обходить без снегоступов.
   Развилки на тропе. Кружные пути. От силка к силку.
   В осиннике, у замерзшей реки, находится требуемый удавленник. Тушка приторачивается к поясу, и — дальше в путь. Эта ловушка уже не заряжается. Пускай дух выветрится.
   У реки на перекате — промоина. Никакие морозы не берут. Стремнина и теплые ключи изъедают лед. А под закраиной — омут. Туда две жерди наклонно воткнуты. Их надо потянуть наперекор течению. На концах — морда. То есть сплетенный из ивы кулёк в рост человека. В нём блещут камни-грузила и сверкает рыба. Надо распустить хвост, вывалить улов на лед. Потом опять быстро, чтобы на морозе не затвердели перевички, не стали ломкими, наложить жгут и загнести снасть в омут.
   Рыбу нанизать на кукан и ниже по течению, по крепкому льду перейти на пологий берег.
   Оттуда тропа ведет через ольховые заросли на возвышенность. Утоптанная и местами скользкая от пролитой воды — в берестяных черпаках носит воду из реки хозяйка стойбища.
   Пологий подъём охотник одолевает без снегоступов. На самом верху видны обтянутые кожей двери землянки. Снег на крыше, серый от копоти. На площадке перед входом — столб, и на нем лопатины лосиных рогов: оберег и украшение. На длинных вешелах несчётно пучки осиновых веток — корм козе после распаривания в кипятке. Да и всухомятку с зимней голодухи схрумкает за милую душу. Сена хватает только до солнцеворота. Много ли нарвёшь вручную? Из железных орудий у охотника только топор, сточенный на камне чуть не до обуха. А коса, если бы даже и была, то не размахнуться. Деревья вокруг, куда ни ступи. Лес валится только на дрова да на плот по весне. Да если стены землянки прогниют совсем, новые скласть внутри той же обжитой рытвины.
   Охотник достигает площадки у жилья. Из дверей выглядывает баба в полотняной рубахе, меховой безрукавке. Волосы схвачены венцом из бересты.
   — Кэрэк визэт!
   Я слышу эту речь ("Дай пить!"), на том самом месте, где она звучала еще пятьсот лет назад — на самой высокой точке деревни, кое-где еще и теперь чистом от леса. Только здесь можно было основать землянку. Метра на четыре вглубь — сплошной песок. Картофельные ямы устраивала вся деревня только здесь. Чуть ниже начнешь копать — и уже через метр слой глины. А по нему — почвенные воды. Будешь упорствовать — не хранилище получится, а колодец. С точностью до десяти метров могу определить место первого обитателя деревни. По имени, скорее всего, Кошут. У венгерцев, как зовут здесь черноволосых потомков угров, Кошут так же распространен, как Иван у славян. А фамилия Кошутины до сих пор жива в окрестностях.
   — Иштен хозта. Муташа. Сабат?
   Я стоял на высотке. Вечер в соснах шептал и насвистывал мне, воспроизводил запись не таких уж и далеких времен. Слова ("Заходи, поешь. Можно зайца потрогать?") были такими же родными для меня, как и гужи, телега, дровни, пожня, шлея, узда. Они до сих пор звучат в языке здешнего люда вперемешку с названиями речек и ручьев — Шаргош, Керьзя, Ровда, Сельма, Шолош, Велья…
 
   ПЕРЕПРЫГИВАЮ НАЗАД через русское в себе. В быль. К своим корням человеческим. Хотя и прадеда-то знаю только по имени. А дальше: и в метриках, и в преданиях — сумрак, звенящая пустота. Но лишь закрою глаза, и внутренним зрением вижу Землю, вышедшую из звездной туманности, чувствую, как тающий, ускользающий ледник, будто бы меня самого манит за собой. От тёплых морей бессознательно, шаг за шагом двигаюсь вместе со всеми на север, укореняюсь на берегу этой реки, даю ей имя — Пуя (в Южной Америке так называется горный цветок). Вызреваю здесь вместе с теплеющей землёй сначала в эпохе мха на камне, затем папоротника на мертвой глине, осоки в ручьях, ромашек на пригреве, и, наконец, шиповника с пчёлами. Уже для всего есть здесь свое слово: тэй, чука, шугер ( "Молоко, окунь, щука"). В племени — власть и порядок. У меня — молодая жена, и зовут ее Надья. И в племенных угодьях находится для нас свободная земля, этот холм над Пуей, где я сейчас стою. И где внизу за деревьями по запущенной дороге лязгает и дымит старый мотоцикл. Двое московских подростков на нём орут, грувят и скримят, то есть хрипят и рычат какую-то модную песню. Их проезд вырывает меня из вечности, отделяет от того молодого охотника пятисотлетней давности, который теперь сам по себе на моих глазах взрезывает острым сланцем дёрн у моих ног и копает вглубь. Между соснами на мшаннике достаточно чистого пространства, никакой выкорчевки не требуется. Теперь в ход пускается новенький топор, выменянный на торгах у большой реки на две медвежьи шкуры. Валятся деревья: верхушки — на стены, комли — на крышу.
   Из родового стойбища молодая жена охотника приволакивает в берестяных коробах горшки, шкуры, дубленые речным песком, смазанные жиром, и главное — в корзинке, облепленной изнутри глиной, тлеющие угли для растопки.
   — Холлэхэт ит. ( "Пора поесть")
   Хозяйка раздувает огонь в дальнем краю жилища, в нише песчаной стены. Пламя набирает силу, устойчивость. Пока обжигаются глиняные свод и дымоход в толще песка, у женщины появляется возможность обежать бор, набрать маслят и земляники. А той порой муж рыболовной сетью из лыка обводит омут.
   Первую зиму они не осилили, оголодали. До тепла жили в родительской землянке за три километра у другой реки — Суланды. И по первым проталинам вернулись сюда уже втроём — с ребенком в меховом куле. И с тех пор не отступали. Народили детей. Заматерели…
   Зайца — оттаивать возле огня. Рыбу — в горшок. И туда же — раскалённый камень из очага. Отшипел — полезай обратно в жар, а в воду — следующий из огня.
   Коза в углу заблеяла — ей подавай берёзовую и осиновую заварку.
   На запах варева из кутка, завешенного шкурой, выбрались чумазые полуголые дети.
   Рыбу съели до костей. А кости перетолкли в кашицу и — обратно в горшок.
   На десерт получили по горсти брусники и клюквы. Возле землянки в приямках, обложенных корой, этого добра с осени вдоволь запасено.
   Кедровые орехи в мешках подвешены к потолку, подальше от мышей. И мёда в туесах ещё хватит до лета. С позволения матери дети запускают в туес по пальцу и обсасывают их досуха.
   Ночью подморозило. Перед сном Кошут выполз из землянки. Зелёное небо искрилось первыми звездами, и из-за леса тихо выплывала льдинка луны.
   Кошут молитвенно припал лбом к столбу с лосиными рогами и убрался в землянку до утра.
   Теперь только не заспать угли, подкинуть дров в очаг раза три-четыре за ночь, чтобы не пришлось чуть свет бежать жене с жаровней в охапке до соседнего стойбища. А и так бывало: дымоход в песке обрушится, завалит огонь. И среди ночи, в мороз влезай в шкуры, и ходу в ближайшее стойбище. А обратно по извилистой тропе еще быстрее, чтобы угли не схватило холодом, кутай жаровню, словно младенца.
   Дорог вовек не бывало, если не считать рек. Зато тропами были пронизаны леса насквозь на сотни, тысячи километров. Леса непроходимые — такими они стали только с появлением здесь славян. И ощущение непроходимости присуще только славянскому типу. И непроходимость тайги как запущенность, невостребованность — тоже не угорского корня. Наоборот, у коренных жителей этих мест была острая необходимость в проходке. Как помора кормит море, славянина — поле, так угорца кормил нетронутый лес, вся живность в нём, вся растительность. Сын отделялся от отца, рыл себе землянку в диких местах — проходку делал в чащобе наподобие шахтерской, столбил за собой девственные угодья. Его отрок шёл дальше. И так род, племя, народ осваивали эту землю. Уединенно-семейная жизнь у них в крови. Национальный характер финнов, эстонцев — современных огосударствленных угорцев, позволяют нам понять душу первопроходцев архангельских и вологодских лесов, их лесную живучесть.
   Знаменитые финская и эстонская медлительность, сдержанность, самоуглубленность — от той послеледниковой истории. И в современных архангельских и вологодских деревнях только по одному лишь нраву могу я безошибочно отличить в человеке коренного жителя от пришлого. Если у кого скоморошество в глазах играет, краснобайство на устах — тот роду ушкуйного. Если держится особняком, тяготится обществом и молчит — тот свой человек, лесной, первобытный. И обличьем они разнятся явно. И ростом отличаются, статью. И фамилиями. И вот что интересно, на столыпинские отруба в начала прошлого века уходили, начинали жизнь сначала в глухих лесах в основном только угорцы. Кровь взыграла. Угорские фамилии — почти все на "ин". Вот и хуторянами у нас стали в 1906 году Плюснин, Шохин, Кошутин. Да еще Чудинов, Кокнаев (это уж от "чудь" и кекконен)…
 
   Архангельская область, Шенкурский район, д. Синцовская (Синицына — тож)

Евгений Нефёдов ЕВГЕНИЙ О НЕКИХ

   Уж небо осенью дышало… Но это вовсе не мешало той политической жаре, что после летнего накала продолжилась и в сентябре.
   Смирись, Кавказ, идёт Россия!.. Но сей же час заголосили борцы за всякие "права": мол, угрожать военной силой решила Западу Москва!..
   Да успокойтесь, миролюбы! Не торопитесь "врезать дуба"… Помилуй Бог, чем угрожать? Мы просто поняли, что глупо — себя вконец разоружать…
   Мы долго молча отступали. Всё от властей чего-то ждали. А те, Союз похоронив, всё, что могли, преступно сдали: или врагам — или в архив…
   Так продолжается лет двадцать, и вам не стоит притворяться, что вы не знаете о том, и не мечтаете ворваться с победным кличем в русский дом!..
   Вот и пришли стремглав, как воры, на Черноморские просторы, поближе к нашим берегам, ведя при этом разговоры о том, что в трюмах у линкоров — "гуманитарный" всякий хлам.
   Сия лапша на наши уши -смешна, как анекдот про Буша, что молвил: "Миша — идиот! Конец у галстука жуёт! Не знает, чокнутый, того, что узел там — вкусней всего!.."
   Ах, эти Миши, Джорджи, Вити… Они и впрямь в забавном виде могли предстать бы все втроём. Когда б игра их, извините, да не была игрой с огнём!
   Огнём, чреватым тьмой кромешной… И мы обязаны, конечно, опомнившись хоть в этот час, уметь неспешно и успешно врагов и внутренних, и внешних на место ставить всякий раз!
   Ну, вроде с внешними всё ясно. Но все старания напрасны Державу возродить опять — пока живут себе прекрасно "бойцы колонны номер пять".
   Им — легион, как прежде, имя. И несерьёзно — вместе с ними нам возрождать величье то, которое они распяли, разворовали, растоптали в "демократическом" запале… Но их не трогает никто.