Страница:
— Здорово, Степан! — не выдержав, вскочил и за метался по комнате Карлушка. — Смерть за смерть! Кровь за кровь! Повтори-ка это место. Нет, дай лучше прочту я.
И, вырвав у Балмашева тетрадку, Карлушка продекламировал, как трагический монолог, понравившийся ему отрывок.
— Смерть за смерть! Кровь за кровь! Вот что теперь раскаленным железом сверлило его мозг. A aбсолютная нравственность, запрещающая убийство при всяких обстоятельствах? Где же она? От нее остался только осадок, как от растворенного кристалла… Здорово, Степан! Необходимость террора доказана у тебя математически, как дважды два четыре.
— Я так ясно представляю себе девушку-курсистку и драгуна, замахнувшегося на нее шашкой, точно я сама была там, — возмущенно сжала в кулак тонкую смуглую руку Черная Роза.
Четко, как самовар, выделяясь кудлатой медно-красной шевелюрой на фоне ситцевых обоев, как они, вся засиженная мушиными веснушками, Красная Роза усиленно затягивается папиросой на кушетке рядом со студентом.
— Ну, а ты, Петр, что скажешь?
— Я согласен с первой частью рассказа, но не со второй, — встрепенулся студент с белокурой бородкой. — Террор — это не выход, Степан. Место одного убитого министра займет другой, еще похуже. Надо организовывать рабочие массы на борьбу…
— Значит, вы против террора? За мирную работу, безопасную для собственной шкуры? — сверкая круглыми глазами, накинулся кобчиком Карлушка.
— Дело вовсе не в своей шкуре, — досадливо отмахнулся Петр-Алексей. — Как вы не хотите понять…
— А в чем же? В чем? — негодующе перебила Черная Роза.
Вместо заглохшего самовара в комнате, ошпаривая собеседников горячими брызгами неосторожных слов, забурлил негодующий кипяток двупарного спора: Карлушка и Черная Роза с одной стороны, Петр-Алексей и Красная Роза — с другой.
— Что же вы молчите, Степан? — не выдержав, обратилась за поддержкой к Балмашеву Черная Роза.
— Мне спорить не о чем. Я сказал все, что нужно было, — тихо ответил Балмашев и, засунув тетрадку и карман повешенной тужурки, взял с кушетки гитару. — Давайте, Роза, лучше споем… мою любимую… про Валериана Осинского… [6]
Оборвав тягучую заупокойную песню, Балмашев зазвенел всеми струнами сразу и перешел на застольную веселую.
— Сыграйте русскую, Степан! Карл, отодвиньте стол в угол! Бейте в ладоши! Ну, кто за мной? — задорно крикнула Черная Роза и, взмахнув платком, пустилась в пляс.
С гитарой, не переставая играть, Балмашев пошел, притопывая, в догонку за Розой. Шаткие облупленные половицы ходят под ним ходуном, и кажется, что вдруг, выпрямясь во весь рост из присядки, он прошибит головой и обвалит штукатурку низкого потолке, Карлушка, прислонясь к косяку, горящими глазами смотрит на Черную Розу. Она пляшет русскую хорошо, но чересчур порывисто, по-цыгански подергивая плечами.
— Стойте, Степан! Уймитесь! Вы совсем развалите нашу хибарку! — останавливает, смеясь, Красная Роза.
Балмашева сменяет Кулка Кулахметьев. Маленький, гибкий и ловкий, он волчком закружился в дробной присядке вокруг крылатого подола Черной Розы.
— Не могу больше! — запыхавшись, первой бросила она пляску и, подбежав к окну, распахнула настежь чуть не разбившуюся о ставню фортку.
— Смотри, Роза, простудишься! — остановила ее сестра. — У тебя была недавно инфлюэнца.
Карлушка встал рядом вплотную и что-то тихо говорит (за гитарой его слов не разобрать) и, до крови прикусив нижнюю губу, смотрит горящими глазами на ее высоко вздымающуюся грудь. Над морозным облаком, бьющим из сада в фортку, на черных ресницах ветвей, порывисто вздрагивающих от бурного дыхания мартовского ветра, повисла лучистой слезой огромная звезда: Венера.
IV
V
VI
И, вырвав у Балмашева тетрадку, Карлушка продекламировал, как трагический монолог, понравившийся ему отрывок.
— Смерть за смерть! Кровь за кровь! Вот что теперь раскаленным железом сверлило его мозг. A aбсолютная нравственность, запрещающая убийство при всяких обстоятельствах? Где же она? От нее остался только осадок, как от растворенного кристалла… Здорово, Степан! Необходимость террора доказана у тебя математически, как дважды два четыре.
— Я так ясно представляю себе девушку-курсистку и драгуна, замахнувшегося на нее шашкой, точно я сама была там, — возмущенно сжала в кулак тонкую смуглую руку Черная Роза.
Четко, как самовар, выделяясь кудлатой медно-красной шевелюрой на фоне ситцевых обоев, как они, вся засиженная мушиными веснушками, Красная Роза усиленно затягивается папиросой на кушетке рядом со студентом.
— Ну, а ты, Петр, что скажешь?
— Я согласен с первой частью рассказа, но не со второй, — встрепенулся студент с белокурой бородкой. — Террор — это не выход, Степан. Место одного убитого министра займет другой, еще похуже. Надо организовывать рабочие массы на борьбу…
— Значит, вы против террора? За мирную работу, безопасную для собственной шкуры? — сверкая круглыми глазами, накинулся кобчиком Карлушка.
— Дело вовсе не в своей шкуре, — досадливо отмахнулся Петр-Алексей. — Как вы не хотите понять…
— А в чем же? В чем? — негодующе перебила Черная Роза.
Вместо заглохшего самовара в комнате, ошпаривая собеседников горячими брызгами неосторожных слов, забурлил негодующий кипяток двупарного спора: Карлушка и Черная Роза с одной стороны, Петр-Алексей и Красная Роза — с другой.
— Что же вы молчите, Степан? — не выдержав, обратилась за поддержкой к Балмашеву Черная Роза.
— Мне спорить не о чем. Я сказал все, что нужно было, — тихо ответил Балмашев и, засунув тетрадку и карман повешенной тужурки, взял с кушетки гитару. — Давайте, Роза, лучше споем… мою любимую… про Валериана Осинского… [6]
высоко горлом взял ноющую ноту Балмашев, и Черная Роза подхватила грудным, металлическим меццо-сопрано:
На том поле погост,
На погосте помо-ост, -
Но почему он поет не то имя — Степан вместо Валериана? Верно, спутал…
Крепко сплоченный,
Кровью смо-о-о-ченный…
— Валериа-ан!… Валериа-ан, — поет, не сбиваясь, Черная Роза, и оба голоса сливаются в один…
А в толпе простона-ал…
Эх, Степа-ан… Эх, Степа-ан…
— Эх, Степа-ан! Эх, Степа-а-ан! — настойчиво повторяет Балмашев, и Черная Роза не вторит, и все молчат, и вышитый ворот его черной сатиновой рубахи широко расстегнут, точно ему душно, давит горло.
Голос плачущи-ий
И рыда— а-а-ющий…
Оборвав тягучую заупокойную песню, Балмашев зазвенел всеми струнами сразу и перешел на застольную веселую.
Все дружно подхватили хором хорошо знакомую песню!
Проведемте ж, друзья,
Эту ночь веселей!
Карлушка выволок из-под кушетки плетушку с пивом и стал раскупоривать перочинным ножом зеленые бутылки.
Пусть студентов семья
Соберется тесней!
— Сыграйте русскую, Степан! Карл, отодвиньте стол в угол! Бейте в ладоши! Ну, кто за мной? — задорно крикнула Черная Роза и, взмахнув платком, пустилась в пляс.
С гитарой, не переставая играть, Балмашев пошел, притопывая, в догонку за Розой. Шаткие облупленные половицы ходят под ним ходуном, и кажется, что вдруг, выпрямясь во весь рост из присядки, он прошибит головой и обвалит штукатурку низкого потолке, Карлушка, прислонясь к косяку, горящими глазами смотрит на Черную Розу. Она пляшет русскую хорошо, но чересчур порывисто, по-цыгански подергивая плечами.
— Стойте, Степан! Уймитесь! Вы совсем развалите нашу хибарку! — останавливает, смеясь, Красная Роза.
Балмашева сменяет Кулка Кулахметьев. Маленький, гибкий и ловкий, он волчком закружился в дробной присядке вокруг крылатого подола Черной Розы.
— Не могу больше! — запыхавшись, первой бросила она пляску и, подбежав к окну, распахнула настежь чуть не разбившуюся о ставню фортку.
— Смотри, Роза, простудишься! — остановила ее сестра. — У тебя была недавно инфлюэнца.
Карлушка встал рядом вплотную и что-то тихо говорит (за гитарой его слов не разобрать) и, до крови прикусив нижнюю губу, смотрит горящими глазами на ее высоко вздымающуюся грудь. Над морозным облаком, бьющим из сада в фортку, на черных ресницах ветвей, порывисто вздрагивающих от бурного дыхания мартовского ветра, повисла лучистой слезой огромная звезда: Венера.
IV
На последнем уроке в класс неожиданно заявился Телятина и торжественно провозгласил:
— Михаил Никандрович, директор вызывает к себе Альтовского.
Весь класс, даже невозмутимый Никандрыч, начавший лениво считывать следующий урок по учебнику Иловайского, уставился с любопытством на Колю: должно быть, что-нибудь очень серьезное, раз сам директор вызывает к себе с урока. Бравируя и стараясь показать, что он ничуть этим не обеспокоен, Коля направился сквозь строй упорных взглядов к выходу. Телятина важно и молча, без объяснений причин вызова, проконвоировал его через учительскую и канцелярию в тот самый зал, куда они недавне входили с венком к покойному директору.
— Пройдите в кабинет к Александру Корниловичу.
По желтому зеркалу паркета Коля решительно (Телятина, наблюдает сзади) прошел в директорский кабинет, более запретный и таинственный, чем учительская, к большому, более страшному, чем экзаменационный, зеленому столу, за которым сидит директор, как будто намеренно для большей важности не замечающий вошедшего.
— Александр Корнилович, вы меня вызывали… Придавив бумаги мраморным пресс-папье, Кахиперда (эта кличка нового директора стала каким-то образом известна всей гимназии еще до его появления) откинулся на кожаную спинку кресла, точно гипнотизируя очковым холодным взглядом.
— П-подойдите ближе.
Нафикстуаренная эспаньолка взвилась из крахмального стоячего воротничка ядовитым жалом, а сизый гуттаперчевый рот открылся свистящим змеиным глотком — Кахиперда слегка заикается, особенно при раздражении, и не сразу овладевает своим выработанным долголетней практикой красноречием.
— Я п-получил… сведения… чт-то… вы занимаетесь распространением… н-нелегальной зап-прещенной литературы среди учеников в-веренной мне гимназии…
«Письмо отца Николенки, жандармского ротмистра!» — вспомнил мгновенно Коля, молча, не запираясь и не признавая, выдерживая очковый гипноз двух синевато-дымчатых стекол.
— Вы п-понимаете, чем это грозит и вам и всей гимназии?
Кахиперда даже встал от волнения с кресла и прошелся мелкими не по росту шажками вдоль зеленого барьера стола.
— Исключением из гимназии и тюрьмой!
«Ой» проносится шипящим эхом по пустому залу. Кахиперда молча с минуту наблюдает за устрашающим эффектом своей угрозы, но Коля стоит безответно в столбняке, тупо уставившись (при объяснениях с начальством лучше всегда избирать какую-нибудь нейтральную точку для взгляда) на светящееся зеркальным паркетом пустое место, где недавно лежал в таком же синем вицмундире, такой же длинный, как Кахиперда, покойный директор. Коле даже кажется, что в грозную клекчущую речь нового директора примешиваются глуховатые устало-равнодушные нотки покойного.
— Но я не хочу губить вас… Вы еще совсем мальчик и не понимаете, что делаете… Я вызвал вашего отца… он должен будет взять вас в деревню до экзаменов… С завтрашнего дня вы свободны от посещения гимназии… С-ступайте!
И Кахиперда сделал рукой театральный отстраняющий жест.
Стоит ли возвращаться в класс? Сейчас будет звонок… Э, все равно.
— Альтовский! Колька! Зачем тебя вызывал Кахиперда? — набросились на него с расспросами товарищи.
— Ерунда! Насчет частной квартиры, — отрезывает любопытных Коля, хотя и видит, что ему не верят.
В тот же день вечером он отправился к Карлушке, чтобы сообщить о своем провале, и, не застав его, решил зайти к Балмашеву.
Деревянные домики так похожи, что не вспомнишь какой: угловой или следующий за ним? Спросить разве вон ту бабу с ведрами на коромысле.
— У вас тут живет студент Балмашев?
— Живет один. Долговязый такой, в патлах… Как войдешь в сенцы, вторая дверь, за кадкой в углу.
В сенях темно и приходится двигаться ощупью. Вот она, кадка с водой, и за ней обитая войлоком дверь. Он только дернул и не успел постучать, как изнутри раздался придавленный знакомый голос: «Кто там?»
— Это я… Альтовский…
— А, это вы, — удивился Балмашев, открывая дверь. — Входите… Входите… Как это вы меня разыскали?
— Я ведь заезжал тогда за вами с Карлом Думлером, когда мы ездили в Покровск. Помните?
— Как же, помню, помню.
— Я вам не помешал? Я на минутку, по делу.
— Ничего… Видите, какой я ерундой занят. -И Балмашев показал на разостланную на столе газету с кучками табака и пачками гильз. — Какое же такое у вас дело ко мне?
Коля, немного бравируя, рассказал о своем разговоре с директором:
— Что ж, пусть исключат хоть совсем… Велика важность… Буду готовиться экстерном.
— Так… Так, — одобрил Балмашев, но по его упорному взгляду, устремленному куда-то поверх керосиновой лампы в черное окно, закрытое вместо занавески газетой, Коля замечает, что он плохо слушает и думает о чем-то своем.
Худые длинные пальцы его машинально втирают табак в белую пачку гильз.
— Кажется, кто-то постучался? — встрепенулся Балмашев.
— Нет, это ставня снаружи хлопнула…
— Сорвалась с петли. Все забываю прибить. А впрочем, теперь уже черт с ней.
Какая у него каморка, совсем как одиночка, решил почему-то Коля, хотя ему никогда еще не приходилось видеть одиночек. Не больше трех хороших шагов, стены голые, только одна черная шинель на гвозде торчит часовым у двери, и меблировка — стул, две табуретки да железная низкая койка.
— Итак, вы, значит, уезжаете в деревню? Что ж, это неплохо. Захватите литературу для крестьян…
Балмашев встал и свободно (он, видимо, привык к такой тесноте) прошелся по косым половицам. Длинная тень его явно не укладывалась в тесный деревянный ящик и рвалась наружу.
В эту минуту в дверь действительно постучали, и Балмашев впустил какого-то бородатого в ушастом малахае. Сняв запотевшие с мороза очки, пришедший беспомощно щурился близорукими глазками на красноватый керосиновый свет.
— Куда же вы? — остановил Балмашев собравшегося уходить Колю. — Оставайтесь. Чай будем пить.
— Нет, я пойду. Мне нужно. Я к вам зайду по приезде, если разрешите.
— Прощайте! — ласково вместо приглашения улыбнулся Балмашев и крепко пожал Колину руку.
— Прощайте! — повторил он еще раз, приоткрыв дверь, чтобы осветить темные сени, — Не упадите — там творило открыто…
— Ничего… Ничего… Я вижу…
«Почему я не остался? Сорвался как с цепи, — с досадой подумал Коля уже на улице. — Ведь он сам оставлял меня. Значит, не помешал бы им…»
Жутко пересекать безлюдную белую от снега площадь. Посредине ее высятся помостом, двумя столбами с перекладиной, городские весы: к ним за железные крюки подвешивают в базарные дни бычьи и свиные туши.
«Совсем как виселица… Ах, почему я не остался!»
— Михаил Никандрович, директор вызывает к себе Альтовского.
Весь класс, даже невозмутимый Никандрыч, начавший лениво считывать следующий урок по учебнику Иловайского, уставился с любопытством на Колю: должно быть, что-нибудь очень серьезное, раз сам директор вызывает к себе с урока. Бравируя и стараясь показать, что он ничуть этим не обеспокоен, Коля направился сквозь строй упорных взглядов к выходу. Телятина важно и молча, без объяснений причин вызова, проконвоировал его через учительскую и канцелярию в тот самый зал, куда они недавне входили с венком к покойному директору.
— Пройдите в кабинет к Александру Корниловичу.
По желтому зеркалу паркета Коля решительно (Телятина, наблюдает сзади) прошел в директорский кабинет, более запретный и таинственный, чем учительская, к большому, более страшному, чем экзаменационный, зеленому столу, за которым сидит директор, как будто намеренно для большей важности не замечающий вошедшего.
— Александр Корнилович, вы меня вызывали… Придавив бумаги мраморным пресс-папье, Кахиперда (эта кличка нового директора стала каким-то образом известна всей гимназии еще до его появления) откинулся на кожаную спинку кресла, точно гипнотизируя очковым холодным взглядом.
— П-подойдите ближе.
Нафикстуаренная эспаньолка взвилась из крахмального стоячего воротничка ядовитым жалом, а сизый гуттаперчевый рот открылся свистящим змеиным глотком — Кахиперда слегка заикается, особенно при раздражении, и не сразу овладевает своим выработанным долголетней практикой красноречием.
— Я п-получил… сведения… чт-то… вы занимаетесь распространением… н-нелегальной зап-прещенной литературы среди учеников в-веренной мне гимназии…
«Письмо отца Николенки, жандармского ротмистра!» — вспомнил мгновенно Коля, молча, не запираясь и не признавая, выдерживая очковый гипноз двух синевато-дымчатых стекол.
— Вы п-понимаете, чем это грозит и вам и всей гимназии?
Кахиперда даже встал от волнения с кресла и прошелся мелкими не по росту шажками вдоль зеленого барьера стола.
— Исключением из гимназии и тюрьмой!
«Ой» проносится шипящим эхом по пустому залу. Кахиперда молча с минуту наблюдает за устрашающим эффектом своей угрозы, но Коля стоит безответно в столбняке, тупо уставившись (при объяснениях с начальством лучше всегда избирать какую-нибудь нейтральную точку для взгляда) на светящееся зеркальным паркетом пустое место, где недавно лежал в таком же синем вицмундире, такой же длинный, как Кахиперда, покойный директор. Коле даже кажется, что в грозную клекчущую речь нового директора примешиваются глуховатые устало-равнодушные нотки покойного.
— Но я не хочу губить вас… Вы еще совсем мальчик и не понимаете, что делаете… Я вызвал вашего отца… он должен будет взять вас в деревню до экзаменов… С завтрашнего дня вы свободны от посещения гимназии… С-ступайте!
И Кахиперда сделал рукой театральный отстраняющий жест.
Стоит ли возвращаться в класс? Сейчас будет звонок… Э, все равно.
— Альтовский! Колька! Зачем тебя вызывал Кахиперда? — набросились на него с расспросами товарищи.
— Ерунда! Насчет частной квартиры, — отрезывает любопытных Коля, хотя и видит, что ему не верят.
В тот же день вечером он отправился к Карлушке, чтобы сообщить о своем провале, и, не застав его, решил зайти к Балмашеву.
Деревянные домики так похожи, что не вспомнишь какой: угловой или следующий за ним? Спросить разве вон ту бабу с ведрами на коромысле.
— У вас тут живет студент Балмашев?
— Живет один. Долговязый такой, в патлах… Как войдешь в сенцы, вторая дверь, за кадкой в углу.
В сенях темно и приходится двигаться ощупью. Вот она, кадка с водой, и за ней обитая войлоком дверь. Он только дернул и не успел постучать, как изнутри раздался придавленный знакомый голос: «Кто там?»
— Это я… Альтовский…
— А, это вы, — удивился Балмашев, открывая дверь. — Входите… Входите… Как это вы меня разыскали?
— Я ведь заезжал тогда за вами с Карлом Думлером, когда мы ездили в Покровск. Помните?
— Как же, помню, помню.
— Я вам не помешал? Я на минутку, по делу.
— Ничего… Видите, какой я ерундой занят. -И Балмашев показал на разостланную на столе газету с кучками табака и пачками гильз. — Какое же такое у вас дело ко мне?
Коля, немного бравируя, рассказал о своем разговоре с директором:
— Что ж, пусть исключат хоть совсем… Велика важность… Буду готовиться экстерном.
— Так… Так, — одобрил Балмашев, но по его упорному взгляду, устремленному куда-то поверх керосиновой лампы в черное окно, закрытое вместо занавески газетой, Коля замечает, что он плохо слушает и думает о чем-то своем.
Худые длинные пальцы его машинально втирают табак в белую пачку гильз.
— Кажется, кто-то постучался? — встрепенулся Балмашев.
— Нет, это ставня снаружи хлопнула…
— Сорвалась с петли. Все забываю прибить. А впрочем, теперь уже черт с ней.
Какая у него каморка, совсем как одиночка, решил почему-то Коля, хотя ему никогда еще не приходилось видеть одиночек. Не больше трех хороших шагов, стены голые, только одна черная шинель на гвозде торчит часовым у двери, и меблировка — стул, две табуретки да железная низкая койка.
— Итак, вы, значит, уезжаете в деревню? Что ж, это неплохо. Захватите литературу для крестьян…
Балмашев встал и свободно (он, видимо, привык к такой тесноте) прошелся по косым половицам. Длинная тень его явно не укладывалась в тесный деревянный ящик и рвалась наружу.
В эту минуту в дверь действительно постучали, и Балмашев впустил какого-то бородатого в ушастом малахае. Сняв запотевшие с мороза очки, пришедший беспомощно щурился близорукими глазками на красноватый керосиновый свет.
— Куда же вы? — остановил Балмашев собравшегося уходить Колю. — Оставайтесь. Чай будем пить.
— Нет, я пойду. Мне нужно. Я к вам зайду по приезде, если разрешите.
— Прощайте! — ласково вместо приглашения улыбнулся Балмашев и крепко пожал Колину руку.
— Прощайте! — повторил он еще раз, приоткрыв дверь, чтобы осветить темные сени, — Не упадите — там творило открыто…
— Ничего… Ничего… Я вижу…
«Почему я не остался? Сорвался как с цепи, — с досадой подумал Коля уже на улице. — Ведь он сам оставлял меня. Значит, не помешал бы им…»
Жутко пересекать безлюдную белую от снега площадь. Посредине ее высятся помостом, двумя столбами с перекладиной, городские весы: к ним за железные крюки подвешивают в базарные дни бычьи и свиные туши.
«Совсем как виселица… Ах, почему я не остался!»
V
— Что угодно?
— Вы хозяин? Видите, в чем дело… Я хочу сделать подарок брату-офицеру. Можете вы сшить для него за глаза полную адъютантскую форму? Мерку вы можете снять с меня. Рост и фигура у нас совершенно одинаковые.
— Сошьем. У нас заказчиками господа офицеры всех гвардейских полков.
— Только это нужно сделать в самый короткий срок. Я доплачу за срочность, если потребуется. Во сколько дней вы можете сшить?
— По-военному, в трое суток. Сегодня у нас 27 марта. В субботу 30-го утром будет готово. Разрешите снять мерку.
Заказчик, молодой высокий блондин в фуражке министерства юстиции, вытянулся и выпятил грудь, стараясь принять военную выправку. Закройщик (он хотя и шибзик, и в штатском, но усы у него так нафабрены и закручены, что сразу видно — это военный закройщик) привычными движениями неслышно и быстро прикидывает сантиметр — к груди, по сгибу руки, в талии; потом присел, скрипнув штиблетами, и осторожно смерил в шагу.
— Причинное место носить налево изволите?
— Что такое? Да-да, налево. Брат мой тоже носит налево.
Закройщик приподнялся на цыпочки и, меряя воротник, накинул холодную клеенчатую петлю на шею, отчего (непроизвольная неприятная ассоциация мыслей!) по спине побежали мурашки.
— В каком чине изволит быть ваш брат?
— Поручика… погоны поручика.
— За кем записать заказ?
— Моя фамилия Быков. Вот вам задаток…
— Куда прикажете, господин Быков, доставить заказ?
— Я сам зайду за ним тридцатого утром…
«Ах, черт! Забыл спросить о цене. Это может показаться подозрительным. Впрочем, не так важно. Подумают — богатый заказчик, подарок брату-адъютанту. Можно содрать лишнее. Сколько бы ни запросили, все будет дешево. Этой адъютанской форме нет цены: от нее зависит все…
Надо заглянуть в зеркало. Фуражка сидит по-студенчески косо, так питерские чиновники не носят, и взгляд чересчур сосредоточенный, тяжелый. Надо смотреть веселей и беззаботней, заглядывать игриво под шляпки встречным женщинам. Недурна канашка! Пусть думают, молодой балбес, чиновник министерства юстиции, фатовато фланирует по Невскому.
Выбора нет. Опять придется засесть в Выборге. Но теперь не долго ждать. Если тридцатого он получит форму, то первого, второго… Только бы не сорвалось… Скорей бы, скорей! Как убить время? Как убить…»
Сипя клокочущей черной мокротой, маневрируя, перекликаются паровозы. Особенно один, зевластый. Видно не выспался, встал с левой ноги, с левых колес Ему подремать бы в депо. Да не дают, гонят опять на мокрый балтийский ветер отмахивать по станционным часам осточертевшие перегоны. Балует машина, побалует и отмашет!
Финляндский вокзал сумеречный, серый.
— Сдачи не надо, извозчик… (Выбора нет. Он сам сделал свой выбор…) Билет первого класса до Выборга…
— В таком мундире можно прямо-таки на парад в Царское. Не беспокойтесь, все сшито по форме, как следует. Ручаюсь, что они останутся довольны.
«Кто это „они“? Очевидно, брат. О да, он будет доволен. А вот будут ли довольны они! Эти-то двое пока что довольны».
Хозяин магазина, молодой, но уже заплывший жирком, в разутюженном по всем складкам костюме, как на картинке венского журнала мод — для большего с ней сходства он даже держит незажженную сигару в оттопыренных губах, хозяин магазина, Сагалов-сын, осторожно двумя пальцами снял пушинку с обшлага и расправил расфуфырившийся павлином аксельбант. Ведь только при примерке можно так фамильярно обращаться с господами офицерами. Закройщик Вульф помог продеть в узкие петли пуговицы с накладными орлами и туго стянул крючками ошейник стоячего воротника.
— Не беспокоит? Не трет шею?
«Какая трогательная заботливость о его шее! Немного жмет, но ничего, сойдет. На такую мелочь не стоит обращать внимания. Надо поскорей кончать примерку».
— Отлично… Я беру заказ. Если что-нибудь придется переделать, то брат сам зайдет к вам… Сколько я должен заплатить за все?
— Сейчас сосчитаем… Материал… Приклад… Работа… — откидывает решительно на счетах для большей убедительности Сагалов-сын наперед известную ему сумму. — Сто одиннадцать рублей.
— Получите…
Как они долго возятся с упаковкой! Наконец-то драгоценный сверток у него в руках.
— До свиданья, господин Быков.
— До свиданья!
Сам хозяин проводил его до двери. Он надеется еще раз увидеться с покладистым выгодным заказчиком и увидится: порукой тому золотой ярлык фирмы на изнанке — «портной Сагалов». Собственно, по полицейскому паспорту надо бы — Лейба Сегаль, но. кто из господ офицеров согласится (даже при долгосрочном кредите) носить мундир с таким клеймом? Но этот таинственный офицер, рискнувший заказать за глаза, через брата, чиновника министерства юстиции, полную адъютантскую форму, не таков. Он не постыдился бы носить еврейскую фамилию под тугим шитым золотом воротником, который ему вскоре придется сменить на другой, еще более тугой, ее более трущий шею… Портной Сагалов, Лейба Сагалов-сын, и закройщик Вульф, спасибо за добросовестно выполненный заказ! До скорого свиданья…
Вот он, этот странный поручик в адъютантской форме с иголочки, фатовато вертится перед мутным трюмо в номере выборгской гостиницы «Континенталь». Надушился из флакона и прислушался, прильнув к запертой на ключ двери. Ждет какую-нибудь великосветскую даму из Петербурга. Конспиративное романтическое свидание, поездка вдвоем на Иматру. Бормашина подымающего лифта сладостным замиранием отдается по позвоночнику. Хлопанье дверцы. Мягкие шаги по половику коридора… Легкий стук лайковым пальцем в дверь… Она!
— Я заждался. Думал, ты не приедешь…
— Ах, какой глупый! Целуется сквозь вуальку. Ты мне ее всю обслюнявил, как маленький.
Насмешница! Какие у ней свежие, озонированные апрельским ветром губы, а глаза еще синей и чудесней под синей вуалью.
— У тебя тут уютно. И белые розы на столе, как в Царском. Шампанское, фрукты… Я что-то зазябла дорогой… Чокнемся за наше тайное счастье! Ах, какой ты нетерпеливый… Нельзя же так сразу… Милый… Милый…
Но нет! Дама из Петербурга не приедет. Ваша возлюбленная обманула вас, господин поручик! Вам не поцеловать ее, даже сквозь вуальку. Вам не целовать больше женских губ. Снимайте-ка поскорей подобру-поздорову вашу адъютантскую форму, укладывайте ее бережно в чемодан и переодевайтесь снова в штатское. Поезда в Петербург сегодня больше не будет, и вам придется одному ночевать в номере под пуховой периной.
Поручик вынул револьвер. Неужто хочет застрелиться? От такого юнца все может статься. Надпиливает крестообразно новенькую блестящую пулю. Для верности, чтобы сразу наповал. Надпиливайте поглубже, иначе мельхиоровая оболочка не разорвется. Но зачем же так много, целых семь? Довольно и одной, двух в крайности. В висок стреляться не стоит: разрывная пуля обезобразит вам лицо. Самоубийцы из-за несчастной любви не могут пренебрегать своей посмертной наружностью. Ведь она непременно придет взглянуть… Что же вы медлите? Или ваш револьвер не в порядке, что вы разбираете его и отвинчиваете щеки?
Нет, он раздумал стреляться. Нашел какой-то другой выход. Насвистывает что-то веселенькое… Мотивчик из «Прекрасной Елены» [7]: «Раз три богини спорить стали… Эвое…» Потом прошелся по номеру и продекламировал шутливо-трагическим полушепотом под Чацкого:
— Карету мне, карету!
Карету! Зачем ему карета? Уж не для дуэли ли со счастливым соперником?
С каретой устроиться будет легче. Он уже присмотрел, где ее можно достать. В каретном заведении на Бассейной…
Совсем как извозчичий двор. Экипажи под навесом с сеном, навоз, преющий в конской моче, голуби и воробьи у просыпанного овса. И кучер моет из ведра карету. Ну, если у них все такие колымаги, то дело не пройдет. Где тут у вас, голубчик, контора или хозяин?… Верно, этот самый и есть. В поддевке, с бородой, сам служил выездным кучером у важных особ, пока не раздобрел так, что подушку под армяк подкладывать уже не требуется. Такая туша, а говорит сладким гостинодворцовским тенорком — как он только рыкал басом из нутра «пади»?
— Не извольте беспокоиться, сударыня. Карету на похороны подадим по первому разряду. Кучера оденем в черную ливрею. Фонари затянем крепом. Лошади с траурными султанами и под сеткой. И все за ту же цену, без всякой надбавочки… Вам что, молодые люди? Карету на свадьбу. Вы, значит, шафера. Невесту в церковь повезете… Можно, можно… Куда подать-то? На Большую Пушкарскую. А венчанье в какой церкви?… Вам что угодно, господин?
— Мне нужно заказать карету на завтра.
— Для какой надобности? Какую карету?
— Для моего брата, офицера. Он приехал из Москвы и должен нанести визиты важным особам.
— Для визитов, — значит, двухместную.
— Только дайте карету получше и лошадей тоже.
— Сами знаем. Для господ военных плохой кареты не подадим… Извольте сами пройти взглянуть. Карета новенькая, только что отлакированная. Хоть камергера ко двору везти… Ах ты, подлец, что делашь? (Вот он бас-то, рыкавший с господских козел!) Рази так в оглобли вводят!… Изгадить лошадь хочешь?… Я те покажу… (И снова гостинодворцовский тенор.) Куда подать прикажете?
— Завтра второго апреля к двенадцати часам дня к кофейной Филиппова на углу Невского и Троицкой. Для поручика Игнатьева.
— Будет исполнено в точности. Только денежки вперед уплатить извольте… За город не потребуется? На два часа. Значит, десять рубликов. Благодарствуйте…
«Знаем мы этих господ офицеров! Хуже всякого штатского: наездит и смоется, не заплатив кучеру. Да еще шашкой пригрозит. Поди ищи с него! Так-то верней».
Карету получше… для поручика Игнатьева… И-гнать-ева… И гнать его… И гнать его…
Если бы так же удачно устроилось все завтра. До последнего момента нельзя быть уверенным в успехе… Терпение… Терпение.
Теперь в Териоки за вещами и на ночевку…
Териоки. Вот он сходит, затерянный, на дамбу платформы, и его обдает хвойный вой лесного прибоя. А там за зубцами сосен — тетеревиные тока и заря под облаками никак не хочет угаснуть. И не зря: ведь она знает, в ней обещанье белых ночей. Гори, гори ясно, чтобы не погасло! По золотисто-сиреневому взморью заиграют по-девичьи в горелки, хлопая белыми юбками парусов, гоночные яхты, а девушки в белом будут крениться с теннисной ракеткой в руке, как яхты в крутом галсе. Брызги пены в лицо, и терпкая окись на губах от поцелуя. Териоки…
Впрочем, все это теперь не для него.
— Два места багажа. Да, это мои чемоданы. Есть здесь какая-нибудь гостиница поблизости? Постоялый двор? Все равно, вези на постоялый… Есть у вас номер? Мне только переночевать. Нет, ничего не надо. Разбудите завтра в шесть утра на поезд…
«Главное, хорошенько выспаться… Надо заставить себя заснуть…»
Какой омерзительный сон! Он в парадной адъютантской форме с двумя голыми проститутками в номере дворянских бань. Одна на корточках на полу намыливает большим куском казанского мыла толстую бельевую веревку, а другая курит на лавке, закинув ногу на ногу, и говорит резким мужским голосом, сипя горлом: «Ты пожирней, пожирней намыль веревку-то!» Гнусные слова! Гнусный сон! Это оттого, что в номере натоплено, как в бане, — от большой кафельной печи пышет жаром, и он весь вспотел под периной. Открыть фортку… Какой свежий морозный воздух! И небо ясное, звездное. Что это за огромная звезда висит там над лесом? Три часа, еще рано. Это свет фонаря с угла, а не рассвет. Можно еще вздремнуть часика два-три…
Ты пожирней… пожирней… сипя… гнусный сон…
— Вы хозяин? Видите, в чем дело… Я хочу сделать подарок брату-офицеру. Можете вы сшить для него за глаза полную адъютантскую форму? Мерку вы можете снять с меня. Рост и фигура у нас совершенно одинаковые.
— Сошьем. У нас заказчиками господа офицеры всех гвардейских полков.
— Только это нужно сделать в самый короткий срок. Я доплачу за срочность, если потребуется. Во сколько дней вы можете сшить?
— По-военному, в трое суток. Сегодня у нас 27 марта. В субботу 30-го утром будет готово. Разрешите снять мерку.
Заказчик, молодой высокий блондин в фуражке министерства юстиции, вытянулся и выпятил грудь, стараясь принять военную выправку. Закройщик (он хотя и шибзик, и в штатском, но усы у него так нафабрены и закручены, что сразу видно — это военный закройщик) привычными движениями неслышно и быстро прикидывает сантиметр — к груди, по сгибу руки, в талии; потом присел, скрипнув штиблетами, и осторожно смерил в шагу.
— Причинное место носить налево изволите?
— Что такое? Да-да, налево. Брат мой тоже носит налево.
Закройщик приподнялся на цыпочки и, меряя воротник, накинул холодную клеенчатую петлю на шею, отчего (непроизвольная неприятная ассоциация мыслей!) по спине побежали мурашки.
— В каком чине изволит быть ваш брат?
— Поручика… погоны поручика.
— За кем записать заказ?
— Моя фамилия Быков. Вот вам задаток…
— Куда прикажете, господин Быков, доставить заказ?
— Я сам зайду за ним тридцатого утром…
«Ах, черт! Забыл спросить о цене. Это может показаться подозрительным. Впрочем, не так важно. Подумают — богатый заказчик, подарок брату-адъютанту. Можно содрать лишнее. Сколько бы ни запросили, все будет дешево. Этой адъютанской форме нет цены: от нее зависит все…
Надо заглянуть в зеркало. Фуражка сидит по-студенчески косо, так питерские чиновники не носят, и взгляд чересчур сосредоточенный, тяжелый. Надо смотреть веселей и беззаботней, заглядывать игриво под шляпки встречным женщинам. Недурна канашка! Пусть думают, молодой балбес, чиновник министерства юстиции, фатовато фланирует по Невскому.
Выбора нет. Опять придется засесть в Выборге. Но теперь не долго ждать. Если тридцатого он получит форму, то первого, второго… Только бы не сорвалось… Скорей бы, скорей! Как убить время? Как убить…»
Сипя клокочущей черной мокротой, маневрируя, перекликаются паровозы. Особенно один, зевластый. Видно не выспался, встал с левой ноги, с левых колес Ему подремать бы в депо. Да не дают, гонят опять на мокрый балтийский ветер отмахивать по станционным часам осточертевшие перегоны. Балует машина, побалует и отмашет!
Финляндский вокзал сумеречный, серый.
— Сдачи не надо, извозчик… (Выбора нет. Он сам сделал свой выбор…) Билет первого класса до Выборга…
— В таком мундире можно прямо-таки на парад в Царское. Не беспокойтесь, все сшито по форме, как следует. Ручаюсь, что они останутся довольны.
«Кто это „они“? Очевидно, брат. О да, он будет доволен. А вот будут ли довольны они! Эти-то двое пока что довольны».
Хозяин магазина, молодой, но уже заплывший жирком, в разутюженном по всем складкам костюме, как на картинке венского журнала мод — для большего с ней сходства он даже держит незажженную сигару в оттопыренных губах, хозяин магазина, Сагалов-сын, осторожно двумя пальцами снял пушинку с обшлага и расправил расфуфырившийся павлином аксельбант. Ведь только при примерке можно так фамильярно обращаться с господами офицерами. Закройщик Вульф помог продеть в узкие петли пуговицы с накладными орлами и туго стянул крючками ошейник стоячего воротника.
— Не беспокоит? Не трет шею?
«Какая трогательная заботливость о его шее! Немного жмет, но ничего, сойдет. На такую мелочь не стоит обращать внимания. Надо поскорей кончать примерку».
— Отлично… Я беру заказ. Если что-нибудь придется переделать, то брат сам зайдет к вам… Сколько я должен заплатить за все?
— Сейчас сосчитаем… Материал… Приклад… Работа… — откидывает решительно на счетах для большей убедительности Сагалов-сын наперед известную ему сумму. — Сто одиннадцать рублей.
— Получите…
Как они долго возятся с упаковкой! Наконец-то драгоценный сверток у него в руках.
— До свиданья, господин Быков.
— До свиданья!
Сам хозяин проводил его до двери. Он надеется еще раз увидеться с покладистым выгодным заказчиком и увидится: порукой тому золотой ярлык фирмы на изнанке — «портной Сагалов». Собственно, по полицейскому паспорту надо бы — Лейба Сегаль, но. кто из господ офицеров согласится (даже при долгосрочном кредите) носить мундир с таким клеймом? Но этот таинственный офицер, рискнувший заказать за глаза, через брата, чиновника министерства юстиции, полную адъютантскую форму, не таков. Он не постыдился бы носить еврейскую фамилию под тугим шитым золотом воротником, который ему вскоре придется сменить на другой, еще более тугой, ее более трущий шею… Портной Сагалов, Лейба Сагалов-сын, и закройщик Вульф, спасибо за добросовестно выполненный заказ! До скорого свиданья…
Вот он, этот странный поручик в адъютантской форме с иголочки, фатовато вертится перед мутным трюмо в номере выборгской гостиницы «Континенталь». Надушился из флакона и прислушался, прильнув к запертой на ключ двери. Ждет какую-нибудь великосветскую даму из Петербурга. Конспиративное романтическое свидание, поездка вдвоем на Иматру. Бормашина подымающего лифта сладостным замиранием отдается по позвоночнику. Хлопанье дверцы. Мягкие шаги по половику коридора… Легкий стук лайковым пальцем в дверь… Она!
— Я заждался. Думал, ты не приедешь…
— Ах, какой глупый! Целуется сквозь вуальку. Ты мне ее всю обслюнявил, как маленький.
Насмешница! Какие у ней свежие, озонированные апрельским ветром губы, а глаза еще синей и чудесней под синей вуалью.
— У тебя тут уютно. И белые розы на столе, как в Царском. Шампанское, фрукты… Я что-то зазябла дорогой… Чокнемся за наше тайное счастье! Ах, какой ты нетерпеливый… Нельзя же так сразу… Милый… Милый…
Но нет! Дама из Петербурга не приедет. Ваша возлюбленная обманула вас, господин поручик! Вам не поцеловать ее, даже сквозь вуальку. Вам не целовать больше женских губ. Снимайте-ка поскорей подобру-поздорову вашу адъютантскую форму, укладывайте ее бережно в чемодан и переодевайтесь снова в штатское. Поезда в Петербург сегодня больше не будет, и вам придется одному ночевать в номере под пуховой периной.
Поручик вынул револьвер. Неужто хочет застрелиться? От такого юнца все может статься. Надпиливает крестообразно новенькую блестящую пулю. Для верности, чтобы сразу наповал. Надпиливайте поглубже, иначе мельхиоровая оболочка не разорвется. Но зачем же так много, целых семь? Довольно и одной, двух в крайности. В висок стреляться не стоит: разрывная пуля обезобразит вам лицо. Самоубийцы из-за несчастной любви не могут пренебрегать своей посмертной наружностью. Ведь она непременно придет взглянуть… Что же вы медлите? Или ваш револьвер не в порядке, что вы разбираете его и отвинчиваете щеки?
Нет, он раздумал стреляться. Нашел какой-то другой выход. Насвистывает что-то веселенькое… Мотивчик из «Прекрасной Елены» [7]: «Раз три богини спорить стали… Эвое…» Потом прошелся по номеру и продекламировал шутливо-трагическим полушепотом под Чацкого:
— Карету мне, карету!
Карету! Зачем ему карета? Уж не для дуэли ли со счастливым соперником?
С каретой устроиться будет легче. Он уже присмотрел, где ее можно достать. В каретном заведении на Бассейной…
Совсем как извозчичий двор. Экипажи под навесом с сеном, навоз, преющий в конской моче, голуби и воробьи у просыпанного овса. И кучер моет из ведра карету. Ну, если у них все такие колымаги, то дело не пройдет. Где тут у вас, голубчик, контора или хозяин?… Верно, этот самый и есть. В поддевке, с бородой, сам служил выездным кучером у важных особ, пока не раздобрел так, что подушку под армяк подкладывать уже не требуется. Такая туша, а говорит сладким гостинодворцовским тенорком — как он только рыкал басом из нутра «пади»?
— Не извольте беспокоиться, сударыня. Карету на похороны подадим по первому разряду. Кучера оденем в черную ливрею. Фонари затянем крепом. Лошади с траурными султанами и под сеткой. И все за ту же цену, без всякой надбавочки… Вам что, молодые люди? Карету на свадьбу. Вы, значит, шафера. Невесту в церковь повезете… Можно, можно… Куда подать-то? На Большую Пушкарскую. А венчанье в какой церкви?… Вам что угодно, господин?
— Мне нужно заказать карету на завтра.
— Для какой надобности? Какую карету?
— Для моего брата, офицера. Он приехал из Москвы и должен нанести визиты важным особам.
— Для визитов, — значит, двухместную.
— Только дайте карету получше и лошадей тоже.
— Сами знаем. Для господ военных плохой кареты не подадим… Извольте сами пройти взглянуть. Карета новенькая, только что отлакированная. Хоть камергера ко двору везти… Ах ты, подлец, что делашь? (Вот он бас-то, рыкавший с господских козел!) Рази так в оглобли вводят!… Изгадить лошадь хочешь?… Я те покажу… (И снова гостинодворцовский тенор.) Куда подать прикажете?
— Завтра второго апреля к двенадцати часам дня к кофейной Филиппова на углу Невского и Троицкой. Для поручика Игнатьева.
— Будет исполнено в точности. Только денежки вперед уплатить извольте… За город не потребуется? На два часа. Значит, десять рубликов. Благодарствуйте…
«Знаем мы этих господ офицеров! Хуже всякого штатского: наездит и смоется, не заплатив кучеру. Да еще шашкой пригрозит. Поди ищи с него! Так-то верней».
Карету получше… для поручика Игнатьева… И-гнать-ева… И гнать его… И гнать его…
Если бы так же удачно устроилось все завтра. До последнего момента нельзя быть уверенным в успехе… Терпение… Терпение.
Теперь в Териоки за вещами и на ночевку…
Териоки. Вот он сходит, затерянный, на дамбу платформы, и его обдает хвойный вой лесного прибоя. А там за зубцами сосен — тетеревиные тока и заря под облаками никак не хочет угаснуть. И не зря: ведь она знает, в ней обещанье белых ночей. Гори, гори ясно, чтобы не погасло! По золотисто-сиреневому взморью заиграют по-девичьи в горелки, хлопая белыми юбками парусов, гоночные яхты, а девушки в белом будут крениться с теннисной ракеткой в руке, как яхты в крутом галсе. Брызги пены в лицо, и терпкая окись на губах от поцелуя. Териоки…
Впрочем, все это теперь не для него.
— Два места багажа. Да, это мои чемоданы. Есть здесь какая-нибудь гостиница поблизости? Постоялый двор? Все равно, вези на постоялый… Есть у вас номер? Мне только переночевать. Нет, ничего не надо. Разбудите завтра в шесть утра на поезд…
«Главное, хорошенько выспаться… Надо заставить себя заснуть…»
Какой омерзительный сон! Он в парадной адъютантской форме с двумя голыми проститутками в номере дворянских бань. Одна на корточках на полу намыливает большим куском казанского мыла толстую бельевую веревку, а другая курит на лавке, закинув ногу на ногу, и говорит резким мужским голосом, сипя горлом: «Ты пожирней, пожирней намыль веревку-то!» Гнусные слова! Гнусный сон! Это оттого, что в номере натоплено, как в бане, — от большой кафельной печи пышет жаром, и он весь вспотел под периной. Открыть фортку… Какой свежий морозный воздух! И небо ясное, звездное. Что это за огромная звезда висит там над лесом? Три часа, еще рано. Это свет фонаря с угла, а не рассвет. Можно еще вздремнуть часика два-три…
Ты пожирней… пожирней… сипя… гнусный сон…
VI
«Проспал! Половина седьмого… Успею, успею… Только не торопиться, а то что-нибудь забудешь, напутаешь… Ах, черт! Метка на кальсонах: „К. Д.“ Надо было купить новые. Но теперь не до этого. Придется спороть».
Он спарывает перочинным ножом красную метку на кальсонах. Ах, господин Быков! Господин адъютант! Пожалейте вашего портного Сагалова и закройщика Вульфа! Адъютантскую форму вы теперь не вернете ни за какие деньги. Так спорите хоть ярлык! Ведь нас обоих вышлют из Петербурга, а заведение закроют… О, если бы мы только знали, господин пристав. Будьте уверены, он не вышел бы из нашего магазина… Господин Быков! Он самый. Он самый… не слышит. Забыл спороть ярлык. Ой, какая оплошность! Какая оплошность!
Адъютант, поручик (тот самый, что в Выборге, в «Континентале»), занят утренним туалетом, прихорашивается перед зеркалом. Пригладил щеткой пробор, расправил аксельбант, надушил из флакона мундир. «Лориган»? «Коти»? Ах, котик, ты всегда как-то особенно пахнешь! У тебя вкус в духах тоньше, чем у женщин! Коти… Котик… Petitchat… Какая пошлость!
— Сколько с меня следует? Поскорей. Я тороплюсь на поезд.
Господин офицер (вчера приехали в штатском) так спешили на поезд, что второпях изволили забыть свою шашку на стуле. Догнать бы его на вокзале и вернуть шашку — наверно, щедро дал бы на чай. Но его уже и след простыл в Териоках. Он прохаживается по платформе в Райвола, поджидая поезд в Петербург. Станционный жандарм отдал честь, и тут только, взглянув на него, офицер вспомнил: «Забыл шашку на постоялом… Хорошо еще, что не забыл портфель или револьвер… Без шашки никак нельзя… Придется заехать купить… Балда!»
«Да— да… Да-да-да… Да-да-да», -охотно подтвердил стуком колес тронувшийся поезд. Офицер положил портфель на колени и, закурив, стал смотреть в окно, где под насыпью закружился хороводом, взявшись за ветви, болотный осинник вперемежку с молоденькими елками и березками. Этот древесный хоровод примелькался и не запоминается, он безрадостен и не нужен ни поезду, ни пассажирам. Но сегодня, второго апреля, и этот путаный хоровод понятен чем-то близким, зачем-то нужен. Может быть, потому, что скользящий по стволам разорванный дым от паровоза напоминает дымки от выстрелов. Только ему одному понятен и нужен.
— Ужин с француженками… не интересуетесь? А еще офицер. Не стройте из себя оригинала, молодой человек! В каком корпусе вы воспитывались? Не в Смольном же институте… Вы помните куплет про институток? «Миноги вкусны для закуски… узки…» Ха… ха… ха… В Смольном…
Он спарывает перочинным ножом красную метку на кальсонах. Ах, господин Быков! Господин адъютант! Пожалейте вашего портного Сагалова и закройщика Вульфа! Адъютантскую форму вы теперь не вернете ни за какие деньги. Так спорите хоть ярлык! Ведь нас обоих вышлют из Петербурга, а заведение закроют… О, если бы мы только знали, господин пристав. Будьте уверены, он не вышел бы из нашего магазина… Господин Быков! Он самый. Он самый… не слышит. Забыл спороть ярлык. Ой, какая оплошность! Какая оплошность!
Адъютант, поручик (тот самый, что в Выборге, в «Континентале»), занят утренним туалетом, прихорашивается перед зеркалом. Пригладил щеткой пробор, расправил аксельбант, надушил из флакона мундир. «Лориган»? «Коти»? Ах, котик, ты всегда как-то особенно пахнешь! У тебя вкус в духах тоньше, чем у женщин! Коти… Котик… Petitchat… Какая пошлость!
— Сколько с меня следует? Поскорей. Я тороплюсь на поезд.
Господин офицер (вчера приехали в штатском) так спешили на поезд, что второпях изволили забыть свою шашку на стуле. Догнать бы его на вокзале и вернуть шашку — наверно, щедро дал бы на чай. Но его уже и след простыл в Териоках. Он прохаживается по платформе в Райвола, поджидая поезд в Петербург. Станционный жандарм отдал честь, и тут только, взглянув на него, офицер вспомнил: «Забыл шашку на постоялом… Хорошо еще, что не забыл портфель или револьвер… Без шашки никак нельзя… Придется заехать купить… Балда!»
«Да— да… Да-да-да… Да-да-да», -охотно подтвердил стуком колес тронувшийся поезд. Офицер положил портфель на колени и, закурив, стал смотреть в окно, где под насыпью закружился хороводом, взявшись за ветви, болотный осинник вперемежку с молоденькими елками и березками. Этот древесный хоровод примелькался и не запоминается, он безрадостен и не нужен ни поезду, ни пассажирам. Но сегодня, второго апреля, и этот путаный хоровод понятен чем-то близким, зачем-то нужен. Может быть, потому, что скользящий по стволам разорванный дым от паровоза напоминает дымки от выстрелов. Только ему одному понятен и нужен.
— Ужин с француженками… не интересуетесь? А еще офицер. Не стройте из себя оригинала, молодой человек! В каком корпусе вы воспитывались? Не в Смольном же институте… Вы помните куплет про институток? «Миноги вкусны для закуски… узки…» Ха… ха… ха… В Смольном…