Это не к нему обращаются, это рядом в купе назойливо бубнит жирным сиплым баском какой-то пошляк. — Из-за француженок все и вышло… На этой самой дороге в поезде… Князь ехал из Шувалова с четырьмя француженками… Одной ему, как видно, мало было… Ха, ха… А Максимов, я с ним лично знаком… Бретёр ужасный… Три имения — свое и двух жен — спустил… Максимов открыл дверь и уставился на одну из француженок… Приглянулась ли она ему, или так что… Черт его знает… Та его и уязви: «Уж не фотографию ли вы с меня снять хотите?» А он ей в ответ: «Я, — говорит, — вашу фотографию всегда могу купить в публичном доме, где вы служите». Ловко? Ха-ха-ха… Мамзели в амбицию… Тут князь вмешался, все-таки как-никак дамы… Слово за слово… В результате дуэль. Дистанция двадцать пять шагов, по одному выстрелу из пистолета, стрелять по желанию в промежуток четырех секунд между счетом «раз… два… три… стой!» Князь выстрелил первый и промазал… Максимов ранил его в живот… Через двое суток князь скончался от заражения крови… Ну, конечно, скандал преогромнейший… Светлейший князь Витгенштейн, сотник конвоя его величества… Завтра третьего апреля как раз суд… Думаете, сядет? Ничего, выкрутится… Просидит в крайнем случае месяц в крепости и подаст на высочайшее… Вот увидите, помилуют… Максимов, хоть и отставной, а все же полковник запаса… Тут честь мундира обязывает…
   Пошляки! Он им покажет, к чему обязывает честь мундира! Только бы не привязался этот старый болтун с расспросами — в каком полку… Шувалове… Теперь недолго… Петербург… Наконец-то!
   Сегодня и он не так гранитно-хмур, как обычно, и встречает приезжих у вокзала бледным, не греющим солнцем с легким апрельским морозцем. Офицер сам вынес свои два чемодана на платформу и только тут передал их подбежавшему носильщику, приказав сдать на храненье. Полученную затем квитанцию он разорвал на мелкие клочки: «Все равно не пригодится. На всякий случай запомню номер».
   Налегке, с одним портфелем, вышел офицер с Финляндского вокзала на площадь, где на него, наезжая и сшибаясь пролетками, накинулись наперебой застоявшиеся извозчики:
   — Пожалте, ваше высокоблагородие! Куда прикажете?
   Честь везти господина офицера досталась старику извозчику, у которого у одного почему-то, несмотря на ясную погоду, оказался поднятым верх пролетки. Офицер сел, не торгуясь, сказав только:
   — На Невский. К Гостиному.
   Когда же извозчик, соскочив с козел, хотел было опустить верх, то офицер остановил его:
   — Не надо. Оставь так. Поезжай поскорей. Прибавлю на чай.
   Откинувшись в глубь пролетки, офицер молча курил всю дорогу одну папиросу за другой, а портфель держал на коленях — должно быть, там важные служебные бумаги.
   «Сел не торгуясь. Да еще на чай пообещал. Сколько же запросить с них?… Может, по таксии хочет платить…»
   Извозчичьи сомнения разрешились самым благополучным образом. Благородный седок так и не спросил цены и заплатил не по таксе, а дал целую трешницу без сдачи.
   — Покорно благодарим, ваше высокоблагородие… Счастливо оставаться… Вот это настоящий офицер, не щелкопер…
   В Гостином дворе малолюдно: еще рано, одиннадцать часов, покупательницы только начинают сходиться. Вот из шляпного магазина вышли две хорошенькие дамочки и, столкнувшись с молоденьким адъютантом, переглянулись, пересмеиваясь. Одна даже посмотрела через плечо — не идет ли сзади? Но адъютанту не до ухажерства: у него важное донесение в портфеле. Если бы не шашка, то он и не заглянул бы в Гостиный, в магазин офицерских вещей Иванова.
   — Дайте мне шашку.
   — Пожалуйста… У нас большой выбор. Приказчик вывалил на прилавок несколько шашек
   и стал их вытаскивать из ножен, расхваливая клинки, но офицер не заинтересовался ими. Господа адъютанты плохие рубаки — им бы только эфес пошикарней, а в ножнах хоть деревяшка! Офицер взял одну шашку и надел на шинель перед зеркалом:
   — Сколько?
   Клинка он так и не потрогал, а вот, получая сдачу, зачем-то почесал за ушами сибирского кота, лежавшего белой папахой у кассы. Хоть крысам и мышам мало поживы среди офицерских вещей, но уж так полагается, чтобы в каждом порядочном магазине в Гостином сторожил такой огромный жирный евнух-кот. — Теперь все в порядке.
   Хлыщевато позвякивая шпорами и небрежно поднося к козырьку руку в белой лайковой перчатке при встрече с господами военными, адъютант пошел пешком по Невскому мимо Аничкового дворца к Фонтанке. И как раз когда он поровнялся на мосту со вставшим на дыбы чугунным конем, гулко ударяясь эхом о стены каменных зданий и набережных, прокатился пушечный выстрел с Петропавловской крепости. Двенадцать часов! А заказанной кареты на углу Троицкой еще нет.
   Офицер вошел в кофейную и сел за свободным столиком в углу, сказав склонившемуся почтительно официанту:
   — Стакан шоколаду. И потом, постойте. Тут должна приехать карета. Кучер будет спрашивать поручика Игнатьева. Скажите тогда мне.
   — Слушаюсь.
   Сидевшая напротив у окна за горшком бумажных цветов пышная накрашенная блондинка оживилась. Ей показалось, что офицер не столько пьет свой дымящийся шоколад, сколько смотрит на нее пристальным ищущим взглядом. Блондинка улыбнулась многозначительно, но офицер не ответил ей. Тогда она встала и прошлась мимо его столика в дамскую уборную, соблазнительно шурша шелковой нижней юбкой. Вернувшись на свое место, она вдруг обнаружила, что офицер смотрит ищущим взглядом вовсе не на нее, а через нее в окно на угол Невского и Литейного, в сутолоку пролеток и экипажей. Наверное, поджидает какую-нибудь другую женщину.
   — Ваше высокоблагородие, карета приехала.
   Офицер быстро встал, не допив шоколад, бросил желтую бумажку на мраморный столик и, захватив портфель, зашагал к выходу, натягивая белые лайковые перчатки, не взглянув больше на пышную блондинку. Ох, уж эти мужчины! Вечно делают вид, что заняты какими-то важными неотложными делами, а у всех самое важное только одно…
   — Карета для поручика Игнатьева?
   — Так точно-с… Пожалте, ваше сиятельство. Извините, задержался маленько…
   Карета запоздала. Кучер Кузьмин, получив наряд от хозяина («Поручик Игнатьев, приехал из Москвы, может, граф Игнатьев»), долго снаряжался, и когда ударила пушка, то он еще запрягал. Но поручик Игнатьев («граф или не граф, все одно, за ваше сиятельство, чай, прибавит на чай») ничего не заметил насчет опоздания и, неловко стукнувшись головой, полез в узкую дверцу.
   — Куда прикажете?
   — К Адмиралтейству.
   Стоявший на перекрестке городовой, заметив карету, остановил движение, чтобы дать ей завернуть, и вытянулся, отдавая честь. Черная лакированная карета, запряженная парой вороных, гулко топочущих по торцам лошадей, мягко покатила на резиновых шинах по Невскому проспекту к устью его, туда, где за голубовато-пороховой дымкой блестит золотым обелиском адмиралтейская игла.
   Кучер Кузьмин доволен и каретой, и лошадьми, и седоком, и собой. Вот только бы еще золоченый герб на дверце, и тогда совсем граф Игнатьев.
   — Берегись! Чего зеваешь? — басом из нутра рыкнул Кузьмин на дворника в жилетке и малиновой фланелевой рубахе, собиравшего посреди улицы свежий конский помет в лоток.
   Дворник посторонился и хотел было выругаться, но промолчал, увидев, что это не пролетка, а карета с военным.
   Внутри темно и душно, пахнет не то духами кисейного свадебного платья, не то ладаном траурного крепа, а может, и тем и другим вместе. Надо открыть оконце в дверце — оно, кажется, опускается. Как смертельно хочется курить. Но ведь он только что курил в кофейной.
   «Закурю в последний раз. Еще успею… Как бы не спутать пакеты».
   Адъютант вынул из лежавшего на его коленях портфеля три больших запечатанных сургучом пакета. Вот оно, секретное важное поручение, по которому он едет в карете, и не одно, а целых три.
   Первое: «Его Высокопревосходительству г-ну Министру Внутренних дел Сипягину». Второе: «Его Высокопревосходительству г-ну Обер-прокурору Святейшего Синода Победоносцеву». И третье, безымянное, просто: «Его Высокопревосходительству».
   Карета остановилась на Дворцовой площади у Адмиралтейства, как было приказано, но офицер крикнул кучеру:
   — Поезжай дальше.
   — Куда прикажете дальше?
   — По набережной… К Николаевскому мосту.
   В дверцу справа, с Невы, ворвался резкий ветер. Офицер затянулся в последний раз и бросил недокуренную папиросу. У моста карета остановилась, пропуская катившуюся со звоном конку. Шаловливо подняв для защиты книжку к закинутым мордам лошадей, через улицу перебежала смуглая по-южному девушка — верно, курсистка-бестужевка. А долговязый лохматый студент, с которым она шла с Васильевского острова, не успел, застрял перед каретой и злобно посмотрел (если бы он только знал, кто это!) на высунувшегося из дверцы офицера, решительно крикнувшего в ответ на третье «куда прикажете?» кучера:
   — К Государственному Совету! К Мариинскому дворцу!
   «Ко дворцу! Значит, граф, чай, его сиятельство не поскупится на чай…»
   К Мариинскому дворцу, такому же сумрачному, как и Финляндский вокзал, одна за другой подъезжают черные кареты. В час дня должно состояться заседание Комитета министров. Помощник швейцара, отставной гвардейский унтер Парфенов, в парадной ливрее, с медалями встречает снаружи их высокопревосходительств.
   «Еще карета… нет, это не министерская, не к нам…» Но карета, хотя и не министерская, подкатила прямо к подъезду дворца. Высунувшийся из дверцы офицер спросил подбежавшего Парфенова:
   — Господин Министр Внутренних дел здесь?
   — Никак нет. Еще не приезжали.
   — Ну, я его, может, застану на квартире.
   И офицер как бы с досадой махнул рукой кучеру.
   — Поезжай на квартиру!
   — Куда на квартиру, ваше сиятельство?
   — Вернись обратно. Все равно не застану…
   Карета завернула, сделав петлю, и подъехала снова к дворцу. Офицер в светло-серой шинели, с портфелем, звеня шпорами, ничего не сказав, прошел решительно мимо распахнувшего двери Парфенова («Адъютант, должно, курьер») в подъезд, где его на площадке лестницы встретил швейцар Лукьянов.
   — Мне надо лично подать бумагу от Великого князя Сергея Александровича.
   Швейцар Лукьянов, с седыми усами и бакенбардами под Александра II (помнит еще Плевну), услышав, что адъютант прибыл курьером от Великого князя, ответил почтительным «слушаюсь» и тут же отвернулся к двери, заметив сквозь стекла, что подъезжает знакомая карета. Стоявший в стороне адъютант пристально посмотрел на вошедшего в сопровождении выездного лакея министра, сбросившего на руки швейцара шубу, — весна запоздала в этом году, резкий ветер с Невы пронизывает и сквозь карету.
   «Он… То же лицо, что на портрете, только желтей, одутловатей».
   Достав из портфеля верхний пакет, адъютант решительно шагнул наперерез министру, щелкнув шпорами и встав навытяжку (честь отдать нельзя, обе руки заняты, в левой — портфель, в правой — пакет):
   — Письмо к вашему высокопревосходительству от Великого князя Сергея Александровича!
   Это не его голос, а чей-то чужой с силой вырвался из сдавленного горла и необычно звонко раздался под сводами мрачного дворца. Министр недоуменно поднял брови (он давно не в ладах с Великим князем) и, точно не расслышав, брюзгливо переспросил:
   — От кого?
   — От Великого князя… Сергея… Александровича! — вторично, молодо и звонко, отрапортовал адъютант.
   Министр хмуро взглянул на адъютанта (на мгновенье взгляды их встретились), а затем взял от него и тут же («странно! о чем пишет Великий князь?») надорвал большой пакет со вложенным внутри листом слоновой бумаги, но содержание ее прочесть не успел. Адъютант быстро отступил на шаг назад и, выхватив освободившейся от пакета правой рукой из кармана шинели револьвер, два раза в упор выстрелил в министра. Все еще не выпуская пакета, министр, застонав, грузно повалился на пол.
   Третий выстрел (швейцар Лукьянов успел схватить офицера за руку) отклонился в сторону и ранил в плечо выездного лакея Боброва (шуба министра тоже с бобровым воротником). Четвертый и пятый ударили в потолок: Лукьянову удалось поднять руку офицера вверх. Пять выстрелов! Пять пороховых огненных печатей по числу сургучовых пяти на оброненном на пол министром великокняжеском пакете.
   — Не держите меня… Я сделал все, что было нужно…
   Старый черт, а как вклещился в руку, задрал ее кверху оглоблей и широко, по-рыбьи открывает рот, но крика после выстрелов не слышно. По устланной малиновым половиком дворцовой лестнице сбегают чиновники, среди них есть и высокопревосходительства с заседания Комитета министров. Жаль! В портфеле осталось еще два пакета, а в револьвере — две пули, но его уже вырвали! Все равно он сделал свое дело!
   — За что он его? За что?
   — С такими людьми так и поступают… Это за последний циркуляр… («Циркуляр — такое объяснение им понятней, чем люди!»)
   — Циркуляр… Какой циркуляр?
   — Что ж он лежит на полу? Надо его поднять… Доктора, скорей доктора!
   — Послали… В Максимилиановскую лечебницу, рядом…
   Господина министра общими усилиями неловко подняли с пола и положили на ларь, на подостланный кем-то тюфячок (на нем спят дежурные сторожа), а под голову подсунули шубу, ту, в которой их высокопревосходительство приехали, швейцар так и не успел ее повесить, выронил на пол. Министр — без сознания, но вдруг открыл глаза и в ужасе отшатнулся: ему померещилось, что к нему снова подходит адъютант с пакетом.
   — Не беспокойтесь, ваше превосходительство… Это доктор.
   — Ах, доктор… голубчик, вот что случилось…
   В бессильно свисающей к полу руке пульса почти нет. Одна пуля засела в левой стороне шеи, другая в области печени. Крови на полотняной рубашке с полчайной ложки. Внутреннее кровоизлияние… Хорошо, что он догадался захватить с собой шприц и мускус. Разорвать рубашку и затампонировать рану…
   А офицер все еще здесь, он стоит в двух шагах от министра, бледный, но спокойный, и швейцар зачем-то держит его за правую руку, хотя револьвер (семизарядный, без щек, чтобы не оттопыривал карман) у него отобрали.
   — Да отведите же его куда-нибудь! Почему его до сих пор не забрали? Какое безобразие! Где полиция? Где жандармы?
   — Дали знать. Сейчас заберут, ваше высокопревосходительство.
   «Кто это „ваше высокопревосходительство“ — министр, товарищ министра? Один из тех, кому адресован и не доставлен третий, безымянный пакет…»
   «Должно, скоро выйдет…» — кучер Кузьмин отъехал в сторону от подъезда и стал дожидаться за другими каретами. Но вместо седока из дворца выбежал перепуганный швейцар Парфенов со сторожем:
   — Ты привез офицера?
   — Я привез.
   — Никуда не уезжай… Смотри за ним, чтобы не уехал.
   «Вот те и граф! Что натворил… Получай теперь чаевые. Эх, кабы знать, уехать бы сразу… Карету получше для поручика Игнатьева…» И-гнать-ева… И гнать его! И гнать его!»
   Впрочем, кучер Кузьмин мог бы быть доволен тем блестящим съездом карет, который состоялся в тот же день вечером на Мойке. Кареты с гербами, с золотыми орлами, Тысячные рысаки, бородачи-кучера, форейторы, суетящиеся пристава и околоточные в белых перчатках, целые цепи полиции. Кареты министерские, дипломатические, дворцовые, и среди них в центре — царская. И все они сбежались сюда из-за скромной прокатной кареты с Бассейной.
   — Еще не установлено… Преступник скрывает, кто он, но выяснено, что он вовсе не военный и надел адъютантскую форму для облегчения доступа к министру.
   — Какая наглость! Переодеться офицером и привезти пакет будто бы от особы императорской фамилии!
   — Их Величества проследовали в комнаты вдовы…
   — Ах, он умирал, как истый христианин… Последние его слова были: «Я желаю видеть Государя Императора»…
   — Не слышали, кто будет назначен на место покойного?
   — Еще не решено… Говорят, Плеве… Государь беседовал с ним на панихиде… Вячеслав Константинович Плеве…
   — Плеве так Плеве… Наплевать… Едем ужинать к француженкам… Ты ведь известный любитель французского языка. Не отпирайся. Мне Сюзон Крово про тебя рассказывала…
   Пышный церемониал, присутствие царской фамилии, самого Государя Императора — все это теперь неважно. Самое важное это то, что министр (он лежит на низком столе под серебряным глазетовым покровом) прочел наконец и понял содержание оброненного на пол большого пакета. Это оно мучило его своей бредовой загадкой и обмороками, он все время силился и никак не мог прочесть. Мешали сосредоточиться и отвлекали ненужной суетой — доктора, уколы вспрыскиваний и подушки с кислородом, испуганная жена, наклонившаяся с поцелуем и фальшивым «усни, и тебе станет легче», священник с холодным золотым крестом и причастьем, которое застряло во рту — не мог проглотить. Но теперь он прочел, понял и успокоился: в оброненном им на пол большом пакете был вложен пустой белый лист слоновой бумаги. Белая пустота, запечатанная пятью огненными печатями выстрелов. И ее привез и вручил ему высокий голубоглазый офицер в адъютантской форме. Курьер от Великого князя… Нет, курьер смерти…
   Офицер (впрочем, он больше не офицер — после допроса и фотографирования с него сорвали погоны, шашку, шпоры) тоже лежит на низкой тюремной койке и спит молодым крепким сном. Малюсенький глаз каменного сводчатого циклопа над дверью уставился с тупым удивлением на спящего:
   — Спит! Как он только может спать теперь!
   Но он так измотался, плохо спал ночь накануне, устал за день и теперь после удачно выполненного поручения крепко заснул, хотя всего только девять часов. Прильнул щекой к ладони и чему-то счастливо, по-юношески улыбается во сне. Видно, ему снится хороший сон, не такой, как в Териоках, на постоялом…
   Камера Петропавловской крепости — склеп. Нечем дышать — он все время, пока не заснул, подходил к оконной решетке. Белая сиделка-ночь (ночи будут дежурить посменно, утончаясь белей и белей) подносит к каменным губам каземата подушки с кислородом живительной невской свежести — иначе, можно задохнуться. Соборная колокольня в известковом халате огромной золотой иглой делает уколы подкожных вспрыскиваний облакам — у них тоже, как у министра, внутреннее кровоизлияние. Но ведь они все равно без сознания и тлеют лиловым, холодным пламенем.
   Без сознания… Сон без сновидений…
   Сон без снов…
   Такой и будет через месяц.

VII

   — Экстренный выпуск! Правительственное сообщение! Покушение на министра внутренних дел Сипягина!
   — Газетчик! — Коля выхватил телеграмму, сунув за нее гривенник, и на ходу у подъезда вокзала стал жадно пробегать глазами набранные жирным шрифтом строки…
   «2 апреля около 1 часа дня… неизвестный человек в военной офицерской форме… двумя пулями тяжко ранил… егермейстер Сипягин через час скончался… Следствие производится…»
   Сухая, официальная телеграмма, но она вся насыщена грозовым электричеством и обжигает пальцы, как подпольная прокламация!
   Первая мысль Коли была почему-то о Балмашеве: пойти к нему на плац-парад и поделиться радостным сообщением, а по пути можно забежать и к Карлушке.
   Все три подвальных окна занавешены белым, и на звонок никто не выходит. Наверное, в Покровске. Коля хотел было отойти от двери, как вдруг в щели для писем блеснул бронзовкой знакомый темно-карий глаз. Карлушка!
   — Ты один?
   — Один.
   — Входи скорей. Что тебе нужно? Вместо ответа Коля показал телеграмму.
   — Знаю. Все знаю, — отмахнулся Карлушка, задвигая засов. — Болтать с тобой мне сейчас некогда… Я занят… Обожди здесь, в прихожей.
   В комнату к себе он не пустил, но сквозь щель Коля успел разглядеть, что там двое студентов (один из них — Кулка, а другой стоит спиной) накладывают на черный противень, на котором обычно пекут пироги в праздник, и снимают с него листы бумаги. Один из этих листов сунул ему Карлушка, выпроваживая через черный ход.
   — Прочтешь, узнаешь все. А теперь выкатывайся. Я к тебе забегу на днях. Тогда поговорим.
   Спустившись к Волге, на бревнах у лесной пристани Коля прочел листовку, прикрыв ее газетной телеграммой.
   Сипягина убил Балмашев! Степан Балмашев! А он только что собирался зайти к нему с телеграммой об убийстве!
   В прокламации «Комитет сношений» сообщает, что министра Сипягина убил «наш саратовец студент Степан Валерианович Балмашев», а в конце обещает «выпустить фотографическую карточку и ознакомить с некоторыми из его литературных произведений». Очевидно, с рассказом «Решение Николая», который он читал тогда вечером, когда играл на гитаре и пел…
   Коля старается представить Балмашева в офицерской форме, стреляющим из револьвера в Сипягина, как в доску на Зеленом острове, но почему-то все вместо дворцового вестибюля получается гимназический парадный подъезд с лестницей в учительскую, а у Балмашева из-под военной фуражки по-студенчески выбиваются длинные волосы. Где он сидит теперь? Что с ним будет за это?
   Апрельское ошеломляющее сообщение о Балмашеве заслонило все другие события Колиной жизни. Даже такое важное, как неожиданное приглашение за подписью самого директора явиться на занятия в гимназию. Пришлось снова прийти в директорский кабинет и выслушать целую нотацию.
   — Я н-надеюсь, что ур-рок послужит к вашему исправлению и вы не бу-будете больше своим поведением навлекать п-подозрение на нашу гимназию. Я не х-хочу закрывать перед вами двери университета в будущем…
   Отделенный зеленым полем огромного, как биллиардный, письменного стола Кахиперда вытянулся отвесно негнущимся, как от столбняка, позвоночником и говорит, засунув обе руки в карманы под фалды синего вицмундира. В конце речи он неожиданно преодолел зеленое суконное пространство, подобрел к Коле и мягко положил ему руку на плечо, заглянув в глаза и дыхнув гнилостным запахом изо рта.
   — Дайте мне ч-честное слово…
   Придется врать, отрекаться от той литературы, что давал Балмашев, от всего… Коля поднял голову и твердо выдержал испытующий взгляд острых директорских глаз сквозь две дымчатые лупы.
   — Я, Александр Корнилович…
   — С-с-с, — фальшиво свистнул, сорвавшись в заиканье и дрожа кадыком, Кахиперда и махнул рукой. — С-ступайте на урок!
   Что с ним стряслось? Почему он вдруг смягчил свое решение? Неужели правда, что про него рассказывают, будто он когда-то до директорства был передовым учителем, читал с учениками «Что делать?» и чуть не попал за это в ссылку? Вспомнил старое… Мало ли что болтают. Вот Аносов определенно уверяет, что Кахиперда болен сифилисом, поэтому живет один со старушкой матерью и так сильно душится. Духи у него действительно какие-то неприятные, пряно-тлетворные — какой-то парижский шипр, орхидея.
   Одноклассники шумно приветствовали Колю и обступили его с расспросами. Временное исключение сильно возвысило его в глазах класса. Даже старшеклассники и некоторые из преподавателей посматривали на него с любопытством. Арбатский же на одном из уроков закричал:
   — Политической экономией, батенька, занимаетесь, а в консекуцио темпорум путаетесь!
   Все это льстило самолюбию, но только первые дни, а потом опять по-старому потянулась та же казенная лямка, как будто и не было невольных «балмашевских» (как их назвал Коля про себя) каникул.
   В газетах сообщались трогательные подробности о последних минутах министра («За что? Я никому не сделал зла»…), описание церемониала похорон («Гроб с телом покойного вынесли Государь Император, Великий князь Николай Николаевич, граф Игнатьев… Похоронное шествие открывал взвод конных жандармов»), назначение нового министра внутренних дел Плеве («лично докладывал Александру II о ходе следствия по делу о взрыве в Зимнем дворце»). Но нигде ни слова о Балмашеве, даже имя его не упоминалось вовсе, как будто это не он совершил террористический акт.
   Раз поздно вечером забежал Карлушка и дал спрятать рукопись Балмашева.
   — Подержи у себя несколько дней. Мы ждем обысков и арестов… Этот балда Иоганн! Я его накачиваю водкой каждый день, но он может разболтать про стрельбу на песках…
   Та самая тетрадка, исписанная рукой Балмашева; тот самый рассказ, который он читал тогда вечером… «Решение Николая» — это было его решение.
   Коля, перед тем как запрятать, внимательно перечел рукопись и заучил наизусть, как стихи: «Смерть за смерть! Кровь за кровь! Вот что теперь раскаленным железом сверлило его мозг»…
   Потом рано утром совершенно неожиданно явилась Черная Роза. Она была против обыкновения серьезна и не смеялась, только мельком заглянула в зеркало на стене (в то самое, перед которым недавно причесывался Балмашев) и поправила рукой выбившиеся из-под шляпки черные крупные, как у оперного «демона», кудри.
   — Я к вам по поручению от Карла. Взять тот рассказ Степана…
   Коля от смущения (это был первый женский визит в его комнату) не знал, что говорить, и даже не попросил ее сесть. Вдобавок кровать была еще не покрыта, а рукопись пришлось доставать из матраца.
   — Прощайте. Я спешу.
   Забрав драгоценную рукопись, Черная Роза энергично тряхнула Колину руку и скрылась, оставив после себя в комнате какой-то волнующий смутный запах. Что-то еще скажет хозяйка — а впрочем, наплевать!