Потом подошли пасхальные каникулы и поездка домой в деревню. Глухой, скликающий рожком топочущее стадо теплушек лесной полустанок (со станции не проедешь: разлив). Увязающие по брюхо лошади с засученными узлом хвостами, ухающий с пригорков в овраги по ступицу (вот-вот поплывет) тарантас. Насторожившийся тягой, набухающий почками дубовый перелесок, чутко слушающий шлепанье луж, чавканье грязи и подбадривающий окрик: «Но-о, вывози!» А там, вверху, на нерастаявшем снежке облачка, — оброненная серебряная подкова месяца: на счастье кто поднимет!
   Свободе каникул мешало обязательное говенье — об этом в гимназию необходимо представить особое свидетельство. Так нелепо на исповеди после коленопреклонения, положив толстую с золотым витьем свечку и рублевку на поднос, потупившись, виновато повторять на каждый испытующий вопрос священника: «Да, грешен, батюшка…» Хуже, чем перед начальством в гимназии, там по крайней мере можно, даже следует отпираться, за допросом последует кондуит или без обеда, а здесь вместо наказания новое коленопреклонение и осадок чего-то унизительно фальшивого. Подходя причащаться, Коля вдруг заметил впереди себя бабу с провалившимся носом. Сифилитичка! Она шла вместе со всеми, ничем не прикрыв ужасную, похожую на осевшую могилу яму. Священник сует ложечку с причастьем изо рта в рот всем подряд… Коля рванулся и протиснулся к алтарю, опередив страшную безносую причастницу.
   — Аль брезгашь, родимый? — шепнула, заметив Колин испуг, румяная молодка с грудным ребенком. — Не бойси… От святого причастья, как от крещенской водицы, никакая зараза не пристанет…
   К заутрени Коля не пошел, но вышел по звону колокола к церкви, захватив пачку привезенных из города прокламаций. Белеющая в синей темноте колокольня обставлена, как в ярмарку, таборами крестьянских возов, а за ней за гумнами поблескивают многоверстным разливом поймы. Кажется, что Волга переместилась за сорок верст и грозит затопить все село — оттого-то и гудит насадным трезвоном белая вышка.
   У подъезда четырехэтажного каменного корпуса земледельческого училища стоит какой-то высокий ученик. Кравченко! Коля узнал его и в темноте по светлой шапке кудрей.
   — Примите литературу.
   — От кого?
   — От Комитета сношений! — важно, как пароль, сообщил Коля, исчезая в темноту.
   Пасхальная заутреня! О ней дал знать и ему в каменный мешок гулкими тремя холостыми раскатами орудийный салют… Если бы он мог выбраться из каземата наружу на полночную прогулку по двухсотлетним крепостным веркам, то ясная, слегка морозная мартовская ночь заверещала бы, завопила, как июльская степная, медными сверчками колоколов, а напротив, перекинув через черные полыньи Невы огненные мостки ярко освещенных окон, засиял бы обычно по-нежилому угрюмый Зимный дворец. Там только и ждал этого сигнала съехавшийся в каретах сановный Петербург, разбившись по ведомствам, рангам и чинам в дворцовых залах: в Николаевском — генералы и офицеры гвардейских полков, в Аванзале — чины флота и морского ведомства, в Фельдмаршальском — офицеры армейских частей и военноучебных заведений, в Гербовом — гражданские чины. В концертном же зале собрался целый кордебалет придворных дам и фрейлин в роскошных сарафанах, в кокошниках и ожерельях, сверкающих драгоценными камнями.
   Третья пушка!
   Придворные арапы в восточных костюмах распахнули двери Малахитовой гостиной, и выстроившееся шествие двинулось в церковь. Гоф-фурьеры и камер-фурьеры в красных мундирах, церемониймейстеры с жезлами, с голубыми бантами из андреевских лент… Государь Император в мундире лейб-гвардии саперного полка под руку со Вдовствующей Императрицей Марией Федоровной… Вся царская семья… Великие князья… Все министры… О, если бы только допустили к этой пасхальной заутрени и его в адъютантской форме, с револьвером без щек в кармане и нерасстреленной обоймой! Если бы!… Христос воскресе из ме-ерт-вых… смертию смерть поправ…
   Они выжидают только конца Пасхи, чтобы расправиться с ним. Суд, военный суд, назначен на 26 апреля. Как раз в день его ангела… «Мама, что же ты не поздравила меня? Поздравь. Редко кто получает такой подарок в день именин…»
   В три часа на рассвете его разбудил салют орудий. Выстрелы рвались один за другим так раскатисто гулко, что казалось, кто-то ударял прикладом в двери и вызывал его… Нет, еще не в эту ночь! Это закончилась пасхальная заутреня царским многолетием… Мно-гая, мно-гая лета! В Малахитовом зале накрыт пасхальный стол для царского разговенья. В окне за решеткой совсем светло. Вот на таком же рассвете… Теперь после Пасхи скоро все решится. Теперь уже скоро…

VIII

   Да, скоро экзамены. С первого мая всех распустили для подготовки. С утра — зубрежка, а вечером можно пойти на Волгу. Розоватая, как и пароходы «Самолет», самолетская пристань рядом с яхт-клубом служит почему-то излюбленным местом встреч и сборов учащейся молодежи. Здесь на носу конторки вечером второго мая встретил Коля Черную Розу. Она сидела на тумбе, на которую накидывают удавной петлей толстые причальные канаты пароходов, и сама первая окликнула его.
   — Вы знаете, что Карл арестован? — тихо сообщила она. — Да, арестован и после допроса отправлен в Петербург по делу Балмашева… А вот и сестра с Кулкой. Мы собираемся на Зеленый. Поедемте с нами. Ведь вы умеете грести?
   — Конечно, умею.
   — Только имей в виду, что мы вернемся поздно, — предупредил Кулка.
   — Ну так что ж? Хоть до утра! — отпарировал Коля второе обидное замечание.
   Чтобы доказать, что он умеет хорошо грести, Коля не вставал с весел от самой конторки до Зеленого и натер на ладонях волдыри мозолей. После перевала от Исад, за островом, течение слабеет, и лодка идет легко по тихим заводям, рассекая, как камыш, залитые тальники.
   — Слышите? Соловей!
   — Это лягушки, Роза.
   — Нет, не лягушки, а соловей. Я хорошо слышала. Бросьте грести.
   Перегнувшись с кормы и черпнув бортом, Черная Роза ухватилась за ствол торчавшего из воды зеленого деревца. Никелированные лунным сияньем заводи звенят надсадным водяным воплем и тинистым икряным кваканьем. Неожиданно разнобойный лягушачий хор покрыла музыкальная чистая сольная нота. Соловей! Он щелкнул звучно несколько раз и смолк, прислушиваясь, какое колено выкинет невидимый соперник. Откуда-то подальше, из займища, послышалось ответное щелканье другого лунного солиста.
   — Я говорила, соловей! — торжествовала Роза. — Давайте послушаем. Пристанем к берегу. Вот к этому бугру.
   Но послушать соловья не удалось: он замолчал, как только причалили. Вместо этого, набрав сушняку, развели большой костер — у огня теплей и комары не так кусают!
   — Эх, пива не взяли! — пожалел Кулка. — Были бы с нами Карлушка и Степка, непременно заехали бы у Исад к Федорову, захватили бы плетушку с пивом.
   Странно подумать, что не только Карлушка, но и Балмашев могли бы тоже сейчас сидеть с ними здесь, на Зеленом у костра, пить пиво, петь, дурачиться…
   — Сбе-ейте око-овы, да-айте мне во-оли, а на-учу-у вас свобо-оду любить! — затянула, лежа на песке, вполголоса Черная Роза, а потом, вскочив, предложила: — Давайте прыгать через костер! Кто за мной?
   Подобрав юбку, она с разбегу перемахнула через пламя, наступив на конец головни, взметнувшей сноп искр.
   — Что ты делаешь, Роза! Ты так загоришься, — остановила ее сестра.
   — Ничего! Волга рядом. Можно броситься в воду. Назад лодка сама несется по течению. Можно не
   мозолить рук, бросить весла и сидеть спокойно. Так привольно, хорошо, что не хочется ни петь, ни разговаривать.
   — Можно положить вам голову на колени? — смутила Колю неожиданным вопросом Черная Роза.
   — По… пожалуйста…
   Закинув руки, Роза легла, вытянувшись, на дощатую стлань. В заводях ее зрачков под черным ивняком ресниц дробятся и плавают две крошечные луны. Коля замер и боится шевельнуться. От легкой тяжести черной кудлатой головы, пахнущей дымом костра и духами, колени затекают и сладостно немеют.
   — Какая сегодня необычайно яркая луна! Словно ее кто вычистил мелом и оттер суконкой, — качнув лодку, передернула плечами Роза. — Как это у Пушкина в опере поют русалки — «Нас греет луна». Мне кажется, она действительно чуточку пригревает.
   Луна! Она владела полмиром и светила и там в краткий сумеречный промежуток двух зорь белой ночи так ярко, что его до двенадцати часов продержали в канцелярии: боялись, при переводе во дворе увидят заключенные из окон. Отчего-то нездоровилось, напала какая-то слабость и сонливость. Все хотелось прилечь. Он и прилег наконец на жесткий клеенчатый диванчик, задрав ноги и просматривая комплекты журнала «Нива». Глупое занятие, но помогало убить время.
   «Дорогие мои! Что бы ни было со мной, будьте так же тверды и спокойны, как я…» Это начало письма к родителям. Странно, что он позабыл и не помнит, что писал дальше. Отца он так и не видел. Славный старикан. Ведь это он окрестил сына Степаном в честь Разина и шутя говорил про него: «Вот у меня какой террорист растет». Теперь, наверно, запьет с горя горькую… Мать он видел сегодня в пять часов перед отъездом в Петропавловской крепости через решетку. По ее глазам он понял, что она все хотела, но не решалась попросить его подписать прошение на высочайшее. Что бы ни было, прошения о помиловании он не подпишет. Да, студент Николай из его рассказа был счастливей, его приговорили к двадцати годам, а не к повешению…
   В полночь стало немного темней — луну затянула светлая тучка, — и его перевели в старую тюрьму, в камеру номер пять. Ее целый день спешно приготовляли для нового постояльца: покрасили, провели воду и электричество, а за стеной рядом поставили телефон. Свежий ли запах масляной краски подействовал так успокоительно, одурманило ли чтение пыльных комплектов журнала или опьянил свежим ветром переезд по Неве из Петропавловской в Шлиссельбургскую, но только он по приходе почти сразу же крепко уснул. Койка закачалась и поплыла, и об нее с шуршаньем зашарпали, ударяясь, лебяжьи ладожские льдины. А мать (такой она и отпечатлелась в мозгу, когда его уводили) вцепилась судорожно в решетку и провожает его жалкой, растерянной улыбкой. Бедная мама!
   Чудаки! Стоило ли заново ремонтировать для него камеру, если у них кипит другая потайная работа — поважней? В тени, в углу, за старой тюрьмой напротив окон из камеры Иоанна Антоновича, втихомолку по-воровски (громко тукать топорами запрещено) сколачивают эшафот. Скоро все будет готово: виселица, две лестницы, веревка бельевая семи аршин (с запасом — вдруг оборвется), жирно намыленная куском простого мыла, саван, гроб и мешок негашеной извести у ямы. Боже, как все это убого и просто, и ужасно в своей простоте и убожестве! Она должна быть готова ко всему, бедная мама…
 
   — Ма-ать вашу-у-у… сворачива-ай… — кто-то надсадно орет с баржи, от скуки, чтобы не заснуть на ночной вахте или просто для прочистки осипшей от перепоя глотки.
   — А-ай! — отвечает по воде откуда-то из темноты от борта другой баржи не то отклик, не то эхо.
   — Да это нам кричат! — спохватился первый Кулка, хватаясь за весла.
   Над головами промелькнул черный туго натянутый канат и, ослабев, шлепнулся в воду. Ушедший вперед и заворачивавший буксир предостерегающе замигал красным глазом.
   — Греби! Греби вправо!
   В двух саженях от лодки проплыла черной китовой тушей длинная, глубоко загруженная баржа.
   — Нашли место, где с бабьем тешиться! Посеред реки в проране! Аль утонуть захотели? — укоризненно, но уже мирно прогудел чей-то сиплый голос от скрипучего огромного руля.
   — Ну, ну, полегче! — огрызнулся Кулка, но ответить похлеще не решился из-за девиц, опасаясь вызвать новую ругань поядреней.
   В город вернулись на рассвете. Сняв для предосторожности гимназическую фуражку, Коля пробирался по пустынной улице вдоль пыльных дощатых заборов, через которые свешивалась цветущая лиловая и белая сирень, как вдруг отовсюду разом как бы по взмаху невидимой световой дирижерской палочки звонко-радостно зачирикали воробьи. Это их час, воробьиный час городского рассвета! Серенькое, воробьиного цвета небо. Серые, нахохлившиеся по-воробьиному дома. Серые голые булыжники. Серая мягкая пыль для купанья. Лошадиный помет с овсяными зернами для клеванья. Да и его серая форменная куртка тоже ведь воробьиного цвета!
   Осторожно открыв ключом дверь и пробравшись тихонько, чтоб не разбудить хозяйку, в свою комнату, Коля зачем-то взглянул на себя в зеркало, висевшее на стене. И вдруг из голубой глуби его со ртутного дна отблеском лунной ночи всплыло насмешливое смуглое лицо Черной Розы в папахе крупных кудрей и вслед за ней совсем неожиданно — другое, знакомое, бледное, вытянутое лицо с длинными светло-русыми волосами. Всего на секунду, на миг, но так отчетливо ясно, что можно было бы подумать, что это галлюцинация, если бы не знать, что ведь он действительно стоял недавно на этом самом месте перед зеркалом и причесывался Колиным гребнем… Балмашев!
 
   За стеной шаги, разговор по телефону, там собрались приехавшие ради него ночью из Петербурга важные чиновники, а он все спит и не слышит.
   — А я, знаете, до отъезда успел побывать на концерте Никиша [8] в Таврическом дворце. Чайковский…
   «Полет валькирий» Вагнера… Замечательно…
   — Да, конечно, Никиш…
   — Эшафот готов?
   — Так точно, готов, ваше высокоблагородие.
   — Палач здесь?
   — Приведен. Ждет у лестницы.
   — Ну, а он как?
   — Спит у себя в камере…
   — Что ж, пора. Скоро четыре часа… пойдемте, господа!
   Спит… Как он только может спать! И так крепко, не услышал ни шагов в коридоре, ни щелканья замка в двери. Смотрителю тюрьмы ротмистру Правоторову пришлось подойти к спящему и тряхнуть его за плечо. Приподнялся и с недоумением посмотрел на пришедших, точно на выходцев с картинок из вчерашних комплектов журнала.
   Приговор… должен быть приведен в исполнение… сегодня… сейчас…
   Они затем и пришли, и стоят, как истуканы, эти чиновники в форме, военные, жандармы, и с ними седенький священник с крестом… Нет, от исповеди и причастия он отказывается… Ему нужно только несколько минут, чтобы собраться с мыслями… с последними мыслями…
   Он подошел к окну и, отвернувшись, молча стал смотреть на побледневшее небо. Но оно не давало ни простора для взгляда, ни кислорода для дыхания, низкое слепое небо тяжело привалилось снаружи к чугунной решетке пятириковым мешком негашеной извести и осыпало летучей едкой рассветной пылью. Эта страшная решительная минута, он так часто мучительно о ней думал, и вот она наконец настала. А мысли, последние мысли, не собираются, а уносятся со световой быстротой в пустоту, точно их вытягивает воздушной помпой окна. И так тошнотно сосет под ложечкой… Разве покурить, взять у них папиросу, вместо причастия? Они стоят за спиной и молча напряженно ждут. Наверное, суетливо наперебой станут предлагать папиросы из серебряных портсигаров. Нет, никаких одолжений от этих чиновных палачей!
   Вместо затяжки он несколько раз глубоко вдохнул свежий запах масляной краски (этот живучий запах обманывал, обещая более длительное пребывание на новом месте!) и вдруг резко обернулся, отчеканивая звонким чужим голосом, как тогда, при подаче пакета:
   — Я готов…
 
   Готовиться к экзаменам… Надо было готовиться, а он прогулял на Зеленом до утра.
   Высунувшись из окна, Коля дотянулся до большого куста сирени и сорвал крупную лиловую гроздь. Загадал и сразу напал на пятилепестковое счастье.
   — Пять! Значит, выдержу завтра! Вздремну до девяти, а потом засяду зубрить. Еще целый день. Наверстаю…
   В звонкое воробьиное ликованье вонзился надсадным злым писком, напоминая о минувшей ночи, залетевший в комнату комар. Складки подушки впитывают дымок костра — так пахли волосы Черной Розы у него на коленях. Закинув руки за голову, она смотрит на него насмешливо и загадочно улыбается. Неужели сиреневое счастье нужно ему только для того, чтобы сдать какой-то дурацкий экзамен? И не для чего больше?
   Ах, если бы мне было столько лет, сколько Карлушке! Тогда бы я мог…

IX

   — Что там? Парад?
   — А кто их знает. Солдаты стоят, не пропущают на Немецкую.
   Растянувшись цепью, солдаты в белом по-летнему стоят вольно, переминаясь и опустив ружья к ноге. Два офицера в белых кителях, лучась серебряными погонами, расхаживают в ожидании чего-то вдоль фронта. Несколько околоточных с полицейскими осаживают толпу любопытных к Липкам. Совсем как перед парадом, только войска выстроены не на площади, а поперек улицы.
   — Почему не пропускают? Пожар что ли?
   — Да нет, дыма не видать… сказывают, беспорядки.
   — Сам видел… в аккурат при мне началось на верхнем базаре, — возбужденно рассказывает вихрастый парень босиком, но с новыми сапогами под мышкой. — Подняли красный флаг, и давай разбрасывать листки в народ. Потом запели и пошли по Александровской… У Немецкой их остановила полиция.
   — Их, дяденька, всех загнали во двор Рыбкиной, — сообщает мальчишка с забора. — И меня был забрали, да я убег. Пролез под ногами…
   — В холерный год вот так же стояли солдаты у собора, а потом стрелять зачали. Как бахнут! Народ повалился наземь, и я упала со страху. Лежу ни жива, ни мертва. Насилу ноги уволокла.
   — Без сигнала им стрелять никак нельзя. Горнист должон сперва три раза проиграть.
   — Э, батюшка, когда рожок-то заиграет, тут уж поздно будет.
   — Пойдем от греха, Васильевна. А то заместо киновеи угодим в участок…
   Угол Александровской и Немецкой тоже оцеплен войсками. Как раз когда Коля протискивался вперед, в толпе загалдели:
   — Ведут… ведут…
   Ухватившись за выступ карниза, Коля увидел небольшую кучку арестованных, окруженных густым конвоем, и узнал по огненно-рыжей шевелюре Красную Розу, а рядом с ней ее сестру и Кулку. Они шагали за решеткой из штыков, весело улыбаясь, как будто шли кататься на Волгу. Когда партия поравнялась с толпой. Черная Роза подняла руку и что-то звонко выкрикнула, но слов Коля не разобрал, так как вслед за этим на толпу кинулась полиция и начала разгонять. Пришлось соскочить с карниза и отойти в сторону.
   Часам к четырем войска с песнями прошли в казармы, за ними куда-то проскакали пожарные. Немецкая приняла обычный вид, и только сплошная стена гуляющих по обеим сторонам улицы, как в праздник, напоминала, что сегодня не совсем будничный день.
   Прокламации о неожиданной демонстрации 5 мая Коле достать не удалось, но он понял ее значение, когда прочел правительственное сообщение:
   «26— го минувшего апреля… рассмотрено дело о Степане Валериановиче Балмашеве… Военно-окружной суд… приговорил его… по лишению всех прав состояния к смертной казни через повешение… 3-го сего мая приговор приведен в исполнение…»
   Третьего мая! Значит, в ночь со второго на третье… На рассвете… Как раз когда они были на Зеленом… Когда Роза слушала соловья и прыгала через костер… когда он, вернувшись, смотрел в зеркало на стене и ему вдруг померещилось…
   Ошеломляющее известие требовало какого-то немедленного, решительного ответного действия. Роза с сестрой, Кулка, они нашли выход этому чувству, пойдя на демонстрацию. Ах, если бы он узнал об ней раньше! Что ж, пусть бы исключили из гимназии!
   Сам не зная зачем, Коля пошел к памятному деревянному домишке на плац-параде. Постоял перед серыми воротами, тронул кольцо калитки, через которую, пригибаясь, пролезал недавно Балмашев. Зайти бы в его каморку, но что это даст? Излишняя сентиментальность.
   На пустом плацу вихрем носится ветер, поднимая то рысью, то галопом свои пыльные эскадроны, да валяется, уткнувшись лицом в лебеду, пьяный. У подъезда жандармского управления стоят два рослых жандарма. Наверное, там сегодня будет богатая пожива!
   Нервное возбуждение требовало какой-то разрядки, хотя бы мускульной. Коля взял однопарку и усилении греб, сначала вдоль берега, лавируя под канатами и мостками, а потом у Исад, где бурлит бурными буграми течение у рыбных садков, взял перевал наперерез на Зеленый. Только тут, в займище, он вдруг понял, что приехал сюда с какой-то неясной для себя самого целью. Разыскать место, где они тогда жгли костер в ту ночь? Сейчас, днем, все кажется совсем другим, не таким, как при луне, но все же ему показалось, что он отыскал песчаный бугор с остатками костра. Как будто тот самый… И тут вдруг догадался, что ищет совсем не то. Нужно разыскать место, где зимой Балмашев пристреливался в доску. Но сколько Коля ни крутился на лодке между торчащих из воды, еще не залитых песков, сколько ни лазил по ивняковым зарослям, найти то место так и не удалось. Так изменило все половодье, унесло зимнюю дорогу со льдом, затопило пески, стерло проран, соединило коренную Волгу с Тарханкой и густо замело уцелевшие песчаные бугры вместо сугробов свежей зеленью.
   Хотелось припомнить все по порядку от первой встречи на вокзале до последней в хибаре у плац-парада… Ах, зачем он тогда не остался и не посидел дольше, ведь Балмашев оставлял его сам…
 
— А в толпе простона-ал…
Эх, Степа-ан… Эх, Степа-ан!
Голос пла-ачу-щи-ий и рыда-а-а-а-а…
 
   Отроческий голос не осилил, сломался на высокой протяжной ноте, и его подмял неожиданно налетевший хор.
 
Из— за острова на стре-ежень,
На простор речной волны-ы!
 
   то запела, выплывая из-за Зеленого острова, большая компания молодежи. Несколько сцепившихся лодок, густо утыканных ветвями, неслось по течению на середину реки, точно смытый разливом большой обвал с зелеными деревцами.
   Неужели она? Та самая гимназистка на руле задней лодки!
   Коля сбежал с обрыва и, стараясь грести помолодцеватей, погнал узкую, юлящую стерлядкой лодку наперерез раздольной песне на стрежень бурно несущегося бурого половодья…

Коментарии

   Печатается впервые по недатированной машинописи с итоговой авторской правкой. Отдел рукописей РГБ, ф. 784 (М. И. Чуванов), к. 26, е. х. 2 (экземпляр машинописного оттиска); ф. 822, к. 2, е. х. 22 (экземпляр машинописи без четырнадцати начальных страниц). Рукопись повести не обнаружена. Работа над ней завершена не позднее конца 1920-х гг.
   В центре повествования — убийство министра внутренних дел Дмитрия Сергеевича Сипягина (1853 — 1902), совершенное саратовским студентом, эсером Степаном Валериановичем Балмашевым (1881 — 1902) 2 апреля 1902 г. в Петербурге. Детали происшедшего в основном совпадают с документальной версией, частично изложенной А. С. Сувориным в его «Дневнике» (М., 1992). Автор повести был знаком с Балмашевым (упоминание о нем есть и в «Мужицком сфинксе»), канва произведения — автобиографическая.
 

[1]

   «Стой, Иоганн! Стой!» (нем.).

[2]

   В Покровск, Иоганн! «…» Быстро! Быстро! (нем.).

[3]

   «Как дела?» (нем.).

[4]

   «Я знаю» (нем.).

[5]

   «Я уже знаю…» (нем.).

[6]

   про Валериана Осинского…Осинский Валериан Андреевич (1852 — 1879) — революционер-народник и террорист, член «Земли и воли». Арестован и повешен в Киеве.

[7]

   Мотивчик из «Прекрасной Елены»… — оперетта Ж. Оффенбаха.

[8]

   ...на концерте Никиша... — Никиш Артур (1855 — 1922) — венгерский дирижер, гастролировал в России