Третий сказалъ:
   — Для меня все это не искусство. Что такое стихи? Каждая мысль имъетъ только одну идеальную форму выражения; писать стихи значитъ коверкать эту идеальную форму въ угоду ритму, ослаблять мысли и образы ради размера или рифмы. Что такое публичная ръчь? Шарлатанство, ломание паяца передъ публикой, вымаливание апплодисментовъ, и если вдругъ публика въ какомъ нибудь эффектномъ мъстъ забудетъ или не захочетъ вамъ хлопать, вы разбиты, вы смъшны, вы съ носомъ. Для меня верхъ искусства — искусство политика. Быть маленькимъ, хилымъ, невзрачнымъ, съденькимъ, подслъповатымъ человъчкомъ; сидъть взаперти въ своемъ кабинетъ, за широкимъ столомъ, заваленнымъ тетрадями и картами; говорить тихимъ голосомъ простыя, тихия слова, отдавать короткия приказашя — и держать въ своихъ рукахъ всъ узлы отъ миллионовъ нитей; смотръть на общество и на жизнь народную, какъ на шахматную доску, которая лежитъ передъ тобою и на которой ты сразу играешь за черныхъ и за бълыхъ; ты даешь движение бълой пъшкъ и знаешь, что черезъ восемь ходовъ она столкнется съ чернымъ конемъ; ты заплетаешь сложныя съти и знаешь, кто и когда въ нихъ обреченъ запутаться; ты сталкиваешь двъ толпы и холодно заранъе учитываешь итоги ихъ стычки; и на мъстъ свалки воздымается пыль облакомъ и крики, вой, проклятия до самаго неба, и люди пьянъютъ отъ азарта и рвутъ другъ друга зубами, думая, что все это — по ихъ собственной волъ, и не зная, глупые, что они творятъ только волю твою — а ты въ это время сидишь взаперти, за столомъ, маленьюй, хилый, молчаливый, и незамътнымъ движешемъ худощавыхъ, блъдныхъ пальцевъ дергаешь нити…

ФЕЯ ВАГАБУНДА

   Приятно писать изъ вагона. Неприятно будетъ наборщику расшифровывать каракули, но писать изъ вагона приятно. Это у моего поколъния въ крови. Когда я былъ молодъ, имелась на свете цълая группа людей, которые жили больше на желъзной дорогв, чъмъ дома; или, точнее, дома у нихъ в то это время совсъмъ не было, такъ что надо сказать: жили больше на желъзной дорогв, чъмъ по гостиницамъ. Эти люди отличались поразительной подвижностью, сравнительно съ которой даже профессиональная быстрота коммивояжера — ничто, впору черепахе. Ибо коммивояжеръ развозить товаръ материальный, и даже если товаръ этотъ — галстухи веселенькихъ цвътовъ, или флаконы съ духами, это все же материальный товаръ, вещь громоздкая, косная, требующая времени, присъста. Люди, о которыхъ я говорю, развозили товаръ неосязаемый. Достаточно было часа въ перерыв-в между поъздомъ и поъздомъ, чтобы [пустить] этотъ товаръ въ обращение, не заботясь о дальнъйшемъ — ужъ онъ самъ собою покатится дальше и попадетъ во всъ тъ руки, гдъ его ждутъ и хотятъ. Отсюда развилась та невероятная подвижность. Для людей этого типа не существовало множества понятий: что такое «далеко»? что такое «усталъ»? что значить «не по пути»? Одинъ изъ нихъ ъхалъ со мною изъ Петербурга въ Баку. На ст. Минеральный Вода ему подали телеграмму: покончивъ Баку, немедленно Житомиръ. Онъ прочелъ, зъвнулъ и телеграфировалъ «хорошо». Другой однажды написалъ мнъ изъ Харькова, прося телеграфировать ему въ Унгени, застанетъ ли онъ меня во вторникъ на будущей неделъ въ Двинскъ. Трети съ гордостью говорилъ, что въ Вильне есть гостиница, гдъ онъ уже сорокъ два раза останавливался, а въ Гродне — тридцать семь. Четвертый, уже значительно позже, когда все измънилось, повстръчался мнъ гдъ-то въ провинции, въ театръ; я спросилъ: давно ли здъсь? что поделываете? — и онъ отвътилъ мнъ важно:
   — О, у меня теперь есть паспортъ, зимнее пальто и меблированная комната. — И въ этомъ отвътъ звучало многое: уважение къ самому себъ, вмъстъ съ тъмъ непривычка сознавать себя до такой степени осъдлымъ, и доля грусти по кочевомъ периоде историй.
   Въ тъ времена нижеподписавцийся близко жилъ съ людьми этого типа и часто дълилъ ихъ образъ жизни. Тогда мелькали и предо мной всъ эти Вильны, Полтавы, Баку, сливаясь въ одну пеструю ленту. Въроятно, это изъ техъ временъ я вынесъ непобъдимую любовь къ кинематографу. А еще вынесъ изъ тъхъ временъ любовь къ одному — но только къ одному — виду музыки, виду отверженному, непризнанному, нигдъ въ консерваторияхъ не изучаемому. Это — музыка поъзда, грохотъ колесъ, особенно по ночамъ, когда слышишь его сквозь свою дремоту и сквозь храпъ, чавканье, почесываше трехъ сосъдей въ твоемъ купэ, и можешь разобрать въ немъ что угодно — угрозу, ласку, хохотъ, пъсню, вой вътра, звонъ сабель, топотъ казачьей сотни по мостовой, улюлюканье пьяной толпы, стръльбу пачками, апплодисменты на митингъ, ропотъ вечерняго моря… что угодно. Есть ли на свъте еще инструментъ, на которомъ можно было бы все это передать такъ обаятельно? Сомнъваюсь.
   Правда, хорошъ и другой родъ музыки, тоже изгнанный изъ программы консерваторий. Эту музыку воспълъ когда то Диккенсъ, и я не буду съ нимъ соперничать. Это — пъсенка чайника или самовара. Она тоже прекрасна, но она — антиподъ музыкъ несущагося поъзда. Это гимны двухъ враждующихъ державъ. Пъсня колесъ говорить о бурлящей путаницъ мирового обмъна, о нервной неугомонности безпокойнаго, непосъдливаго, через-чуръ умнаго въка. Пъсня чайника мурлычетъ про уютъ теплаго угла, про довольство малымъ, про безсмысленную суетность всего того, что кипитъ и клокочетъ по ту сторону родного порога. Пъсня колесъ похожа на марсельезу. Пъсня самовара?… странно, именно въ русской поэзии она, кажется, не нашла своего певца. Но есть сонетъ у француза Soulагу, который, въроятно, никогда не видалъ самовара, но понялъ его пъсенку. Это одно изъ лучшихъ стихотворений французской антологии; правда, въ немъ нетъ ни слова о самоваръ, ни о чайникъ, но настроена именно такое; "Si j'avais un argent de sо1… Я ничего не хочу, кромъ клочка земли. Чтобы отмерить его, я скажу моей милой: стань, дитя, передъ солнцемъ въ ту минуту, когда оно подымается. Куда упадетъ твоя тънь, тамъ я проведу грань моего мира. Все остальное — недостижимость". (Aussi loin que ton ombre ira sur le gaon. Aussi ioin je m'en vais borner mon horizon. Тоut bonheur que la main n'atteint pas n'est qu'un reve).
   Надъ грохотомъ поезда встаетъ густой, сърый дымъ и чадомъ заволакиваетъ землю, и не видно, что тамъ творится и кто кого побъждаетъ. Надъ пъсенкой чайника, дрожа, колеблется прозрачный, нужный паръ, смягчая ръзыя краски, острые углы, и сквозь эту вуаль все кажется почти красивымъ — старый буфетъ, глупые обои, олеография отъ «Нивы» и портреты захолустныхъ тетокъ… Что лучше? Не знаю.
   Во всякомъ случай, каждаго, кто разъ въ жизни хорошо прислушался къ гимну колесъ, будетъ тянуть отъ времени до времени къ серому дыму поъзда, подъ широкш крылья феи Вагабунды. Въ мифолопи народовъ нътъ такой феи — кажется, я самъ ее только что изобрелъ. Но тъмъ хуже для мифолопи народовъ. Она, очевидно, страдала неполнотою. Римляне сознавали это: ихъ Пантеонъ былъ биткомъ набитъ кумирами всъхъ племенъ и земель, но, говорятъ, стоялъ тамъ алтарь безъ идола, съ надписью: ignoto deо. Я полагаю, то неведомое божество и была фея Вагабунда. Странно! Ни одному богу на землъ больше не служатъ по старинному, зажигая костры на алтаряхъ и воздымая къ небу молитвенный дымъ. Только во имя феи Вагабунды еще дымятся по всъмъ угламъ мира десятки тысячъ грохочущихъ подвижныхъ алтарей…
   Все вышеупомянутое, понятно, есть только предисловие къ статьъ, написанной каракулями въ вагонъ; за предисловиемъ, поэтому, должна бы следовать статья. Но ея нътъ. Или — читатель можетъ самъ выбрать любую; все равно, мою или не мою. Всъ мы пишемъ изъ вагона; все, что пишемъ, — изъ вагона; куда поъздъ идетъ — неясно, и найдемъ ли тихий самоваръ, доъхавъ, — невъдомо.

АDVОСАТUS DIАВОLI

   — Молодой человъкъ, — сказалъ мнъ профессоръ (хотя уже и тогда эта форма обращешя показалась мнъ совершенно незаслуженной), — ваши представлежя о средневъковье и банальны, и малограмотны. Я не собираюсь оспаривать применимость самаго названия «Темные въка» — названия, коимъ, повидимому, исчерпывается все, что вамъ известно о столътияхъ, разделяющихъ Одоакра и Алигьери. Если подъ «тьмой» вы разумеете чисто отрицательный фактъ отсутствия свъта, и ежели подъ «свътомъ», въ метафорическомъ смысла, вы понимаете знание, или духъ изследования, — тогда, конечно, то были «темные» въка. Но судя по тому, что вы давеча изволили излагать, вы расширяете значение слова «мракъ» за пределы допустимой метафоры: вы включаете въ него такия положительный понятия, какъ гнетъ, гонения, пытка. Вы это, очевидно, себе представляете такъ: если между 470-мъ и 1300-мъ годомъ нашей эры люди мало занимались поисками абсолютной истины, то произошло это потому, что имъ это занятие нъкто запретилъ; если заброшено было научное изследование, то потому, что церковь и государство грозили изслъдователю страшными карами; если Аристотеля забыли, то причина въ томъ, что имя его было включено въ index librorum prohibitorum.
   Средже въка рисуются вашему воображение въ видъ некоего поля свалки, гдъ жаждущиъ толпы человъчества безпрерывно осаждали ограду, возведенную къмъ то властнымъ вокругъ древа знаний и древа свободы; и только пламенный мечъ обращающийся мешалъ имъ прорваться къ этимъ растениямъ. Массы средневековой Европы вамъ представляются чъмъ то вродъ миллионовъ брыкающихся дътей, которыхъ насильно уложили въ кроватку спать.
   Неужели вамъ никогда не пришло въ голову, что бываютъ часы, когда здоровый ребенокъ самъ просится въ кроватку, и что «тьма» тогда является первымъ условиемъ хорошаго сна, — и что сонъ такой есть не пытка, а блаженство.
   Прочелъ я недавно въ одномъ романъ страницу, надъ которой, какъ ни странно, стоитъ остановиться и просвещенному вниманию. Это была картина человъческаго общества послъ сплошного десятилъпя войны въ воздухъ. Десять лътъ подрядъ наука проявляла свою мощь во имя разрушения — и, любуясь на это совершенство, вознеяавидълъ человъкъ самую идею «знания». Душой цълаго поколъния овладело великое равнодушие. Фабрики стали, — темъ немногимъ рабочимъ, которыхъ не успъли искалъчить, просто не хочется ходить на работу. Свисли телеграфныя проволоки съ расшатанныхъ столбовъ, потому что никто ни о чемъ не спрашиваетъ и некому и не о чемъ сообщить. Ребятишки играютъ въ мячъ на ржавыхъ рельсахъ; еще вчера это были важнъйиие нервы торгашеской цивилизации, а сегодня и матери тъхъ ребятишекъ забыли, что когда то такая забава могла кончиться плохо. И самимъ дътямъ уже въ голову не придетъ спросить старшихъ, что это за рельсы, къ чему проволоки, для чего высокия трубы; ибо самое любопытство угасло, и остатки человъчества живутъ только двумя желаниями: утолить голодъ и спать.
   Именно такъ, полторы тысячи лътъ тому назадъ, сошло на землю средневъковье; и въ этомъ вся разгадка его долговечности. Никакого тутъ не было меча пламеннаго, и никакой надобности въ мечъ. Акрополь осыпался и форумъ исчезъ подъ кучей мусора не потому, что новые пастыри ненавидъли все античное, а потому, что и пастырямъ и паствъ было просто не до того. Не по чьему либо приказу начали римские золоторотцы вываливать содержимое своихъ тачекъ на Уlа Sасга, а просто потому, что вотъ удобная канава, близко, и никому не нужна. Никакой нужды не было запрещать Фидия и Платона, какъ нетъ нужды сегодня запретить моду нашихъ бабушекъ.
   А отсюда, молодой человъкъ, слъдуетъ одинъ выводъ: самое счастливое время въ истори человъчества, прошлой и будущей, должно быть и есть это самое средневъковье. Выбросьте вы изъ головы, рззъ навсегда, это невежественное представлеше о тъхъ въкахъ, какъ объ эпохъ непрерывнаго и активнаго угнетения, духовнаго или политическаго или общественнаго. Чего ради? Въдь не было тогда любопытствующаго Галилея, котораго пришлось бы сажать въ тюрьму; не было и хроническихъ эпидемий ереси, чтобы нужно было заводить инквизицию. Если и случались вспышки иновърия, то весь обхватъ кхъ ограничивался одной какой нибудь провинцией, по большей части далекой окраиной; да и то ръдко. Большинство населения не интересовалось богоисканиемъ. Вообще не любопытствовало. Фанатизма не было — только неучи говорятъ о среднихъ въкахъ, какъ объ эпохъ фанатической. Фанатизмъ есть явление военнаго порядка: мобилизация энтузиазма, для защиты твердынь или ниспровержетя твердынь. Когда всъмъ въ сущности все это безразлично, незачъмъ мобилизовать ни охрану, ни крамолу. Вы принимаете за фанатизмъ нъчто совсъмъ иное: ту ребяческую радость, съ которой они сбегались глядъть на пестрыя процессии, или то ребяческое замирание подъ ложечкой, съ которымъ они на исповеди шопотомъ изливали предъ зъвающимъ попомъ малосольныя погрешности куцой своей жизни. Но въдь еще больше процессии они любили ярмарку; а трепетъ, охватывавший ихъ передъ исповъдью, ничего общаго не имълъ съ религией. Такъ трепещетъ дъвица отъ перваго поцълуя; во второй разъ — гораздо меньше.
   Въ политическомъ отношении были это, конечно, времена неспокойныя; но и тутъ нельзя къ нимъ применить вашу нынешнюю терминологию — свобода, гнетъ, возстание. Точно такъ же, какъ вся духовная активность той эпохи была монополией тъснаго круга людей, носившихъ рясы, такъ и политическия бури средневъковья были, въ сущности, домашнимъ дъломъ двадцати семействъ, члены которыхъ носили шляпы съ перьями. Это было для нихъ то же самое, что для вашего поколъшя спортъ. Развъ ваше поколъние занимается спортомъ? Блеффъ. Два здоровыхъ дерутся, десять тысячъ глядятъ и кричатъ, а называется это, что вся нация любитъ боксъ. Это, повърьте мнъ, и есть рецептъ, по которому составлялись тогда всъ конфликты между домомъ Монтекки и домомъ Капулетти, между Пизой и Генуей, отчасти даже между гвельфами и гибеллинами. Герцогъ, его родня, его челядь уходили въ изгнаше; но не только тъ, кого мы теперь именуемъ массой, а даже и среднее сословие — купецъ, ремесленникъ, костоправъ и трактирщикъ — играло тутъ чаще всего роль зрителей вокругъ платформы; заинтересованныхъ зрителей, увлеченныхъ зрителей. но безъ крупной ставки въ игръ. Вы скажете, что я преувеличиваю. Конечно. Я чудовищно преувеличиваю. Но когда нибудь и вы поймете, молодой человъкъ, что много есть приемовъ для изложения истинной правды, и далеко не худший изъ нихъ называется «преувеличивать».
   А ужъ въ сощальномъ смыслъ средневъковье было раемъ. Осуществившейся утотей. Даже вы, сударь, даже вы во всеоружии вашей неосведомленности не можете не знать, что разница въ технике быта между директоромъ банка и его дактило въ наши дни куда больше, чъмъ была въ тъ годы между барономъ въ замкъ и браконьеромъ на опушке баронскаго лъса. Если хотите постичь это совсемъ реально, вспомните харчевню. Харчевню на большой дорогв. Въ наши дни, путешествующий набобъ останавливается въ отеле, подобномъ городу изъ слитыхъ вместе двадцати дворцовъ, — бъдняку ръдко приходится даже пройти по улицъ, гдъ высится это чудо продажнаго зодчества. Но Шарлемань во всей славе своей ночевалъ на томъ же постояломъ дворъ, где. жевалъ свой кусъ бродяга, и та же кухня угождала обоимъ. А это значитъ, не только то, что вкусы владыки были не такъ еще утончены, — видно, и запросы оборванца были не такъ уже скромны по тогдашнему времени.
   Вообще, это предположение, будто крестьянство среднихъ въковъ постоянно и регулярно голодало, дабы замокъ могъ утопать въ роскоши, — сущий вздоръ. Какая тамъ роскошь, когда люди врядъ ли еще имъли понятие о коврахъ, картинахъ, бархате, даже о стеклъ, даже о мягкомъ креслъ? Попробуйте сами составить списокъ предметов. вашего личнаго мъщанскаго уюта: начиная съ крана горячей воды и до чашки кофе после объда (ужъ не говоря о вашей «библиотекъ», которая, боюсь, не заслуживаетъ этого титула) — увидите, что ни о чемъ подобномъ не могъ во дни оны мечтать и пфальцграфъ, одинъ изъ семи избирателей кесаря. Конечно, и у нихъ были свои излишества, классический каплунъ съ начинкой, или бутылка, которую три месяца везли изъ Бургундии; но, въ общемъ, очень это была дешевая аристократия.
   Но главнымъ залогомъ живучести этого рая было отсутствие худшей изъ сощальныхъ пытокъ: зависти. Зависть — это псевдонимъ любопытства; это — склонность къ подглядыванию сквозь щели сословныхъ заборовъ. Для въка, чьимъ богомъ былъ Покой, этотъ интересъ къ быту высшаго круга былъ такъ же чуждъ, какъ интересъ къ открьтю съвернаго полюса.
   Я не отрицаю, что дворянство той эпохи пользовалось некоторыми привилепями, на нашъ нынъшний вкусъ нетерпимыми. Но вопросъ въдь въ томъ, были ли эти права столь же обидными и на вкусъ самихъ вассаловъ. Въ наше время взрослаго человъка нельзя даже и оштрафовать безъ сложныхъ обрядовъ судоговорения; но учитель можетъ посадить мальчика въ карцеръ, не прибъгая ни къ какому ритуалу. Это не потому, что правосудие бываетъ разное, а лишь потому, что самъ ребенокъ не обижается за упрощенное производство; или не настолько обижается, чтобы вызвать серьезный откликъ въ общественной совъсти. Чтобы судить о порядкахъ эпохи, надо понять ея психологию.
   Мы съ вами возмутились бы противъ порядка, при которомъ феодальному помъщику принадлежало бы право de basse et haute jusnice надъ нами и нашими семьями; но тысячу лътъ назадъ, если бы мужику въ Тюрингш предложили на выборъ — или судиться у своего же барона, или тащиться на судъ къ судьямъ той же эпохи, за сто миль и дальше, ясно, что бы онъ предпочелъ.
   По этому поводу, когда нибудь, я разскажу вамъ историю изъ ХIV-го въка, историю графа Альбера и трехъ крестьянокъ, надъ которыми онъ надругался: надругался такъ обидно, такъ страшно, такъ феодально, что этотъ позоръ остался навсегда единственнымъ приличнымъ воспоминаниемъ всей ихъ скотской мужичьей жизни; и, когда разразилась Жакерия, и возставшие поселяне хотъли убить графа Альбера, — спасли его, цъною собственной гибели, эти три женщины. И, по моему, были совершенно правы.

L'AMERIQUE A UN METRE

   Недавно пришли ко мнъ въ гости два человека, одинъ изъ Америки, другой никогда тамъ не былъ. Этотъ второй сказалъ:
   — Хотълось бы съъздить въ Соединенные Штаты, посмотреть, чъмъ тамъ люди живутъ.
   — Не стоитъ — отвътилъ первый. — Америка здъсь передъ вашимъ носомъ, вы ею окружены, вы ею дышите; и не только теперь, а съ самаго дътства.
   Я вмешался и спрОсилъ:
   — Это вы про куковскихъ туристовъ?
   — Нътъ, — сказалъ онъ, — не про нихъ, а про настоящую суть Америки, про то, «чъмъ тамъ люди живутъ», какъ приятель нашъ выразился. Эта американская квинтэссенщя буквально заполняетъ у васъ въ Европъ каждую щель; странно, что вы всъ еще этого не замътили. Изо всъхъ духовныхъ влияний, какими живетъ и жила Европа, за память нашего поколъжя, самое сильное — американское.
   — Что за парадоксъ! — отозвался второй гость. — Я тоже принадлежу къ вашему поколънию и выросъ тамъ же, гдъ и вы, — въ России. Кто на насъ влиялъ? Одно время французские декаденты; одно время немецкая социалъ — демократия; одно время — норвежсюе романы. Америка — никогда. А теперь здъсь, въ Западной Европе, да кажется и во всехъ Европахъ, главная тема духовныхъ исканий и пререканий — тоже не Америка, а советская Россия.
   — Ошибаетесь. Начнемъ съ нашего детства. Что мы читали? Русскихъ книжекъ для дътей тогда почти не было, — Котъ Мурлыка да Желнховская, и обчелся. А читали мы запоемъ. На десять книгъ, что мы брали въ библютекъ, девять было переводныхъ. А изъ этихъ девяти восемь было американских: Майнъ-Ридъ, Куперъ, Бретъ Гартъ, всъ сюжеты Густава Эмара, добрая половина сюжетовъ Жюля Верна…
   — Нельзя же ссылаться на такие пустяки, — возразилъ небывций въ Америке. — Еще до Эмара мы зачитывались сказками — развъ слъдуетъ отсюда, что мы духовно стали гражданами тридевятаго государства?
   — Это врядъ ли можно сравнивать — заступился я (но только изъ хозяйской вежливости, такъ какъ и самъ считалъ, что американецъ преувеличиваетъ). — Сказка — небывальщина; даже детямъ это известно; а похождения Меткой Пули и Габриеля Конроя, какъ никакъ, притязали на жизненную правдоподобность; и нельзя отрицать, что это чтение воспитывало въ насъ вкусъ, скажемъ, къ сильнымъ переживаниямъ.
   — Върно — сказалъ американецъ, — только я внесу одну поправку. Не просто къ сильнымъ переживашямъ, а къ одному ихъ разряду. «Американския» похождения, о которыхъ мы читали, почти всегда разыгрывались на одномъ и томъ же поприщъ: на поприщъ пионерства. Это почти всегда были приключения людей, вышедшпхъ за межу благоустроенной населенности, въ пространства, гдъ еще въ ту минуту нътъ ни сохи, ни суда. Запомните, во-первыхъ, это: зачитывались мы тогда не просто увлекательной авантюристикой, а авантюристикой пионерской. А во вторыхъ — вспомните ея героевъ. Очень ръдко былъ это господинъ съ печатью гения на челъ, то, что теперь называютъ прирожденнымъ вождемъ. Чаще всего былъ это просто бродяга, человъкъ среднего ума, на людяхъ застънчивый и неловкий — въ сущности рядовой обыватель, только такой, который почему то не удержался по ею сторону забора, отдъляющаго благоустройство отъ пустоши. Иными словами, одинъ изъ тъхъ сотенъ тысячъ «безымянныхъ солдатъ», которые действительно и раздвинули Америку отъ узкой полосы на Атлантическомъ берегу до прерии, потомъ до Скалистыхъ горъ, потомъ и до Тихаго океана. Это и будетъ то «во-вторыхъ», которое я попрошу васъ запомнить. Первое было — не просто искатель приключенй, а пионеръ, человъкъ, вставший на цыпочки и заглянувший черезъ заборъ, Второе — не просто пионеръ, а пионеръ массовый, демократический. Запомните это, потому что въ этомъ — вся Америка. Вся суть ея особаго духа — въ идее массоваго пионерства.
   — Милый другъ — сказалъ второй гость, отмахиваясь, — если это и верно, то не забудьте, что съ четырнадцати лътъ мы всю эту романтику бросили и отдали свои души Бодлэру, Верлэну и ихъ русскимъ ученикамъ.
   — Конечно. Больше того скажу: по прямой линии подошли къ Бодлэру, въ качестве законнаго и логическаго продолжения майнъ-ридовщины. Только въ другой области. Прежде насъ одинъ писатель училъ заглядывать, что творится по ту сторону заборовъ благоустроеннаго общежития, а потомъ мы полюбили писателей, которые намъ показали, что творится по ту сторону заборовъ благоустреннаго духа. Что было «декадентство»? Прорывъ за межу обыденной ортодоксальной психики, путешествие въ ущелья духовныхъ переживаний странныхъ и неизслъдованныхъ… Опять пионерство. И, главное, опять пионерство американскаго происхождешя. Кто первый попытался уловить Демона Несуразности? Кто первый раздвинулъ пологи обычной «здоровой» души и заглянулъ въ ту пещеру въдьмъ, которая гдъ то спрятана, вероятно, въ каждомъ мозгу человъческомъ — только мы про нее раньше не знали? Бодлэръ чуть ли не началъ съ перевода сочинений американскаго Эдгара По. А значить это вотъ что: въ 1849 году на дорогъ между Балтиморой и Ричмондомъ умеръ подъ заборомъ пьяный бродяга, поэтъ и разсказчикъ; умеръ «подъ заборомъ», но, если простите этотъ выпадъ въ область символизма, раньше про-буравилъ въ этомъ самомъ «заборе» просвътъ во мглу потусторонняго сознания. И, хотя Америка его забыла, но Европа послала къ этому забору десятки самыхъ пытливыхъ, самыхъ безпокойныхъ своихъ умовъ, и они всъ прильнули глазами къ просвъту, открытому гражданиномъ штата Виргиния; и отсюда возникло одно изъ самыхъ сильныхъ духовныхъ течений въ новой цивилизации.
   Второй гость даже возмутился.
   — Символизмъ? Декадентство? "Одно изъ самыхъ сильныхъ течений? Совершенно несообразное преувеличете. То была литературная мода, никакъ не отразившаяся на действительности; была и прошла.
   — Сэръ, у васъ короткая память. Вы забыли слово «fin de siecle» и весь тотъ громадный всеобъемлющий радужникъ настроений и порывовъ, который подъ нимъ понимался. Было десятилътие, когда слово это жило на устахъ каждаго грамотнаго человека, когда книга Нордау «Вырождение», боровшаяся главнымъ образомъ противъ явлений круга к «fin de siecle», чуть ли не разделила весь мыслящий миръ на два лагеря. Если это и была «литературная мода», то мода ръдкой мощности, такая же волнующая и зажигательная, какъ въ свое время романтизмъ. И ужъ совсъмъ неправильно думать, будто есть литературныя моды, которыя «никакъ не отражаются на действительности». Конечно, действительность — зеркало своеобразное, и оно отражаетъ литературу по-своему. И романтическая школа не въ томъ смысле «отразилась», чтобы народы стали культивировать домовыхъ по «Ленорe» и пить человечью кровь изъ бутылочки по Бюгъ-Жаргалю. Но то отвращеше къ благоустроенной обыденщине, которое создало и суть романтизма, и даже его чепуху, сказалось на испанскихъ пронунсиаменто, на революцияхъ 1830-го и особенно 1848-го года, на чартизме, на эпопеяхъ Гарибальди и Кошута. «Fin de siecle» отразился на жизни еще сильнее: я уверенъ, что будущий историкъ это признаетъ. Этотъ призывъ къ пересмотру всего нашего духовнаго содержания, къ уничтожешю границъ между нормой и анормальностью, къ прыжку въ обрывъ — онъ только начался въ области психологии, но перебросился въ область этики, и кончился тамъ, гдъ кончаются всъ большия «литературныя моды» — на баррикадахъ. Кто былъ во дни нашей молодости учителемъ и пророкомъ всъхъ поджигателей, по вине которыхъ (или заслугъ) пылаютъ теперь заборы всего свъта? Звали его Ницше. А онъ былъ типичнейшей фигурой «fin de siecle».
   Нордау прямо зачислилъ его въ декаденты, и это — одна изъ немногихъ вполнъ справедливыхъ оцънокъ, какия были въ его книгъ. Ницше — родной братъ Эдгара По, только примънивший ту же систему въ другой отрасли, — переступивший межу не въ полосъ сознания и переживания, а въ полосъ нравственности, долга, добра и зла. Начало всъхъ этихъ началъ (я теперь не спорю, хороши они или плохи) — подъ тъмъ заборомъ на шоссе изъ Балтиморы въ Ричмондъ. Все это пионерство — то есть американщина.