Владимир Жаботинский
 
СAUSERIES Правда об острове Тристан да Рунья

Правда об острове Тристан да Рунья
ВТОРОЕ ИЗДАНИЕ
 
ПАРИЖ
 
Эта книга напечатана въ типографии d'Агt Vоltаiге, 34, ruе Richег, Раris.
 
Обложка — работы художника А. А. Шика.
 
Все права сохранены за авторомъ.
 
Соруrigt 1931 bу V. Jаbоtinskyу
 
ЛИТЕРАТУРА

ЛИТЕРАТУРА

   Прежде, когда еще не было в России дешевых желтеньких книжек «Универсальной библиотеки», я старался при всех скитаниях пользоваться по возможности магистралью Одесса — Петербург. Иногда это было невозможно, а я все-таки пытался. Надо ехать из Варшавы в Ростов-на-Дону, а я сижу над путеводителем и вычисляю, нельзя ли хоть часа на два попасть на нашу магистраль. Почему такая привязанность? От любви к просвещению. В курьерском поезд Одесса — Петербург есть вагон-ресторан и в нем библиотечный шкаф, и в этом шкафу все такие книги, каких мы, люди занятые, в обычное время не читаем. Толстого взрослые не читают, а он там есть. Чехов тоже есть. Александр Дюма-пер тоже, Эжен Сю тоже; кроме того Немирович-Данченко, Скальковский и г-жа Марлит. Очаровательное разнообразие содержания, уровня, стиля. Этот библютечный шкаф дает тебе возможность регулировать твою духовную пищу так, чтобы, с одной стороны — не соскучиться, а с другой — не утомиться. Утром, пока еще голова свежа, можно взять Толстого или Чехова. После обеда немного тяжелеешь, клонит вздремнуть, а дремать не следуетъ — рискуешь перебить ночной сон, — вот ты берешь Дюма-пера; он очень мил; он врет, как по писаному, и твой сон проходит. К вечеру мысли становятся ленивее и вместе с тем игривее: тогда бери Скальковскаго. Занимательный, пустопорожний и пошловато-похабный собеседник — самая дорожная литература.
   Однако, прошу верить, что выше изложенный литературный оrdге du jour — отнюдь не мой. Я недаром написал его во втором лице. Лично мои вкусы другие. В них даже немного неловко признаться. Когда еду по магистрали Одесса — Пе-тербург, я увлекаюсь… литературой для девочек. Зачитываюсь обыкновенно романами г-жи Марлит. Она их написала тьму, и я перечиталъ их тьму. Заглавий не помню, содержания тоже, но общее впечатление живет в моей душе, и, право, оно прелестно. Девочки должны замирать от восторга и волнения над этими книжками. В каждой книжке есть героиня, и ея судьба разсказана там от детства до «устройства». Когда героиня «устроилась», тогда и кончается роман, не раньше. Этот момент не всегда совпадает со свадьбой; иногда героиня продолжаетъ страдать и после свадьбы муж ее не ценит. Но проходит несколько лет, он ее начинает ценить, и тогда роман кончается. Героиня всегда хорошенькая, так что, читая роман за романом, вы всю дорогу чувствуете себя в обществе миловидных барышень. Одна выходит замуж, но сейчасъ является другая и стреляет в вас глазами. Глаза у всех великолепные, глубокие, на дне их всегда затаено… а что затаено, не помню. У всех героинь гордый, властный, замкнутый характер; каждой из них судьба посылает партнера с гордым, властным, замкнутым характером; они оба долго не могут друг друга понять, ходят вокруг да около, страдают, обижаются; на каждой странице то у нея, то у него бледнеет лицо и глаза мечут искры от гнева, и он или она закусывают губы, гордо поворачиваются и молча уходят, не зная, не подозревая, что обидчик или обидчица в эту самую секунду смотрит вдогонку влажным взором, полным невысказанной любви, и терзается за то, что так резко царапнул (или царапнула) любимое, благородное, но ожесточенное сердце. Ах! До чего все это трогательно, я даже не умею передать. Читаешь — это, и чувствуешь себя гимназисткой на пятнадцатом году; у тебя длинная коса, но ты уже тайком по вечерам устраиваешь себе модную прическу, накладывая спереди и на затылок мамину волосяную труху; твои юбки почти уже длинныя, и на лифе часто приходится перешивать пуговицы; ты о чем-то догадываешься, чего-то ждешь, плачешь без причины и зачитываешься госпожею Марлит…
   Впрочем, все это не к делу. Госпожею Марлит я зачитывался прежде, пока не было «Универсальной библиотеки» с желтыми книжечками по гривеннику. Теперь мне больше не нужна магистраль Одесса — Петербург с ея библютечным шкафом. На любой станции, дочитав роман Гамсуна в желтой обложке, могу бросить его под скамью и сходить в буфет за романом Генриха Мана в желтой обложке. Уселся, притулился поудобнее, читаешь и благословляешь прогресс, эту великую силу, которой главная заслуга не в простом накоплении культуры, а в удешевлении культуры, в изумительном ускорении, так сказать, культурнаго делопроизводства. Когда то нужно было добывать культуру с большими затратами времени, денег, энергии, а теперь достаточно хлопнуть в ладоши, как в арабской сказке: раз, два, три и готово. Например — кинематограф, театр миниатюр, «Универсальная библютека»; даже — иллюстрированная открытка. Мастерица может повесить у себя на стене снимок с Рафаэля, а мальчик на побегушках может, по крайней мере, четыре раза в месяц приобретать в полную собственность по томику Сельмы Лагерлеф. Возможно, конечно, что первая предпочтет чувствительную картинку с женихом, невестой и амурчиком посередине, а второй удовольствуется кровавым романом из копеечной газеты. Но уже это будет их вина. Нельзя же насильственно демократизировать культуру. Достаточно распахнуть всем двери: милости просим, вольному воля, спасенному рай!
   Тем не менее, вынужден сознаться, что душа в человеке, повидимому, реакционная, и в ней часто копошатся реакционныя мысли. Начались они у меня с того, что я сделал странное наблюдение: литература «Универсальной библютеки» удивительно быстро забывается. С чего бы это? Кажется, подбор самый лучший, писатели настоящие, переводы сносные; когда читывал это самое или в этом роде в других изданиях, дорогих, на хорошей бумаге с широкими полями, то все так прочно и плотно оседало в голове… Отчего же теперь это вылетаетъ из головы почти так же быстро, какъ быстро влетело? В Бирзуле купил, в Казатине кончил, в Лунинце почти ничего уже не помнишь. Странно. Например — Гамсун.
   Некоторыя вещи его я прочел в дорогих изданиях и помню каждое место. Но остальныя проглотил в вагоне из книжечек «Универсальной библютеки» — и, признаться, путаю, не всегда могу точно указать, что «Роза», а что «Бенони». И слышалъ ту же исповъдь отъ другихъ книжниковъ.
   Должно быть, я и эти другие сами виноваты. Что нибудь у насъ да не такъ: или память переутомилась, или невнимательно читали, или такъ глубоко пропитаны буржуазностью, что душа органически не приемлетъ самаго прекраснаго содержания изъ дешеваго источника. Но все таки…
   Не могу отдълаться отъ одного представления. Самъ не помню, гдъ это вычиталъ. В старину, до книгопечатания и в первые века после изобрътения станка, в Европе от времени до времени устраивались книжныя ярмарки. Представляете себе эту картину? Длинные ряды подъ навесами, и на прилавках лежать книги. Не такие, какъ теперь, которыя можно въ карманъ унести, а фолианты въ два обхвата, тяжелые, переплетенные въ прочную кожу, съ застежками. За прилавками сидятъ важные издатели, богатые, богобоязненные господа въ мъховыхъ шапкахъ, сидятъ и ждутъ покупателей спокойно, съ сознаниемъ достоинства, съ отраднымъ ощущениемъ того, что выбрали себе въ торговле отрасль и выгодную, и въ то же время богоугодную. А тутъ же рядомъ съ издателемъ другой человъкъ, немного нервный, немного неряшливый, съ живыми глазами и быстрой ръчью. Это авторъ. Онъ тутъ при издатель вроде приказчика — помогаетъ продавать товаръ.
   И вотъ является покупатель. Какой нибудь седой рыцарь изъ замка, бурно проводили молодость и желающий на склоне жизни направить свои мысли къ высшимъ задачамъ, а кстати и внушить подростающимъ дътямъ уважение къ благочестию и любомудрию. Рыцарь приехалъ въ тяжелой колымаге — старъ онъ уже для коня, путешествие дальнее, три дня пришлось трясти дворянския кости изъ родного замка на ярмарку! И онъ тутъ не одинъ — привезъ съ собой отца-капеллана, стараго друга семьи, чтобы помочь произвести выборъ осмотрительно и сообразно высокой цъли. Ходятъ они двое по рядамъ, присматриваются, прицениваются. Рыцарь щупаетъ толстую, шероховатую бумагу, постукиваетъ по переплету, надъваетъ очки и любуется раскрашенными виньетками заглавныхъ буквъ; о. капелланъ разспрашиваетъ о содержании, критикуетъ, авторъ заступается за свои идеи, изъ за сосъдняго прилавка вмъшивается въ споръ другой сочинитель, хуля товаръ перваго и расхваливая свой; а потомъ рыцарь и патеръ идутъ дальше. Времени у нихъ много, недълю просидятъ на ярмаркъ, чтобы ужъ выбрать самое что ни на есть премудрое. Семь разъ отмърь, одинъ разъ отръжь. Деньги придется платить не маленьюя: за цъну одного фолианта можно купить хорошаго коня, а рыцарю нуженъ не одинъ фолиантъ. По одному отделу благочестия понадобится томовъ пять, а еще дочери просили привезти имъ знаменитый романъ о печальномъ Тристане и исландской волшебнице Изольдъ Бълокурой, а сыновьямъ не мешало бы послушать про благороднаго паладина Роланда. Торопиться нельзя, тутъ нужна осторожность.
   Вотъ прошла недъля, книги куплены, бережно упакованы въ сундукъ подъ колымагой, и рыцарь ъдетъ обратно. Теперь надо эти фолианты прочесть. Но ихъ то ужъ не прочтешь наскоро, между дъломъ, полулежа на кушеткъ! Нътъ, это происходитъ иначе. Въ воскресенье вечеромъ вся семья собирается въ библютекъ. Комната высокая, просторная, дубовая. Горятъ восковыя свечи, трещитъ высокий каминъ. Всъ собрались: тутъ и сама кастелянша, еще красивая дама съ жемчугами въ волосахъ, и три сына, и четыре дочки, и о. капелланъ, и сельский священникъ, и две приживалки, и заъзжий купецъ. Самъ рыцарь сидитъ зъ широкомъ кожаномъ креслъ; два старшихъ сына ставятъ передъ нимъ дубовую штуку вроде алтаря, потомъ вытаскиваютъ обоюдными уснлиями нужный фолиантъ и бережно, почтительно укрепляютъ его въ наклонномъ положении на подставке. Рыцарь надеваетъ очки, и начинается священнодействие. Въ рукахъ у него серебряная указка, въ видъ маленькой человъческой руки, и онъ медленно водить отъ слова къ слогу, и читаетъ истово, степенно, медленно.Да если бы и захотълъ читать быстръе — онъ не умеетъ. Чтение — искусство трудное, сложное, не то, что на конъ скакать, или головы рубить. Медленно читаетъ рыцарь строку за строкой, въ комнаге тихо, сыновья крутятъ что-то на верхней губъ, дочки затаили дыхание, кастелянша задумалась, о. капелланъ киваетъ головою, сельский священникь сидитъ съ открытымъ ртомъ, приживалки пригорюнились, и заъзжии купецъ, не понимая, но благоговеъя, старается подавить вкусную отрыжку…
   Смешно сказать, но, когда я думаю о томъ времени, беретъ меня зависть къ этимъ самымъ авторамъ на ярмаркъ. Правда, жилось имъ по собачьему. Издатель бралъ автора къ себъ на домъ, заказывалалъ ему произведение на такую-то тему, поселялъ на чердаке, кормилъ объедками и строго следилъ, чтобы сочинитель не сбежалъ, или просто не загуляль въ кабаке со студентами. Ежели авторъ былъ очень строптивъ, а издатель суроваго нрава, то случалось и такъ, что послъдний колачи-валъ перваго, изъ собственныхъ рукъ или при помощи своей челяди; послъ экзекуции сочинителю разрешалось день полежать, а потомъ изволь садиться за работу. Иногда колотили сочинителя и посторония лица — дворянинъ за то, что узналъ себя въ пасквиле; или трактирщикъ за неоплаченное вино. Этому социальному положению соответствовала и личная психология литератора той эпохи. На ярмарке онъ ругалъ книгу сосъда и хвалилъ свою; внъ ярмарки, когда не было заказчика-издателя, который взялъ бы его къ себе на чердакъ, онъ попрошайничалъ или потешалъ молодыхъ дворянъ за тарелку говядины съ горохомъ, или просто высматривалъ, гдъ что плохо лежитъ. Собачья жизнь, что и говорить. Но не такова, далеко не такова была жизнь его рукописи, жизнь его книги!
   Его рукопись подвигалась впередъ медленно, важно, серьезно. У него не стоялъ надъ головою мальчишка изъ типографии, ему не досаждалъ звонками по телефону редакторъ, торопя и понукая. Издатель понималъ, что скоро — не споро. Поторопишь его, а онъ напишетъ плохо, и книга не пойдетъ. Критиковъ тогда не было, рекламы не знали.
   Книга могла имъть успъхъ только такимъ путемъ, что одинъ читатель, купивъ ее на ярмаркъ и одолъвъ, разсказывалъ о ней другому я третьему, а тъ, дождавшись следующей ярмарки, приобретали ее въ свою очередь. Успъхъ громоздкий, неторопливый, какъ нетороплива была вся тогдашняя жизнь. Оттого нельзя было торопить и сочинителя. Это теперь читатель «глотаетъ» книжку и не успъваетъ заметить, камя въ ней страницы набросаны наскоро, кое какъ. Но тогда читатель смаковалъ, взвешивалъ всякое слово, и нельзя было его обмануть. Издатель это зналъ и не гналъ сочинителя. Пусть рукопись подвигается небольшими шажками, добросовъстно, увъсисто, солидно. Время не медвъдь — въ лъсъ не уйдетъ.
   Такъ было съ рукописью. Но еще лучше было съ книгой. Возстановите въ своемъ воображении ту сцену священнодъйственнаго чтения въ библиотеке рыцарскаго замка. Чувствуете ли вы, какой въсъ при той обстановкъ получало каждое слово, какъ прочно залегала у слушателей каждая мысль, какъ глубоко падали въ нетронутыя души тяжелые зерна посева? Чувствуете ли вы, насколько ярче, выпуклъе становились строки отъ того, что ихъ читали такъ медленно и водили по нимъ серебряной указкой? Чувствуете ли вы, какимъ почетомъ окружена была эта тяжелая книга, въ два обхвата, на толстой суровой бумагъ, съ крупной печатью, титлами, виньетками, одътая въ прочную темную кожу, застегнутая серебряными пряжками, книга, за которой тащились за тридевять земель на ярмарку и платили как за хорошаго коня, книга, которую раскрывали разъ въ недълю на дубовой подставкъ, похожей на алтарь?
   Автору жилось тогда по собачьему, но зато царственно было земное шествие книги, созданной имъ на чердаке, въ промежутках между колотушками издателя и трактирщика. У насъ это все переменилось. Авторъ, которому повезло, катается, какъ сыръ въ маслъ. Денегъ у него много, издатель его боится, въ ресторанъ ему почетъ, а когда онъ проходить по улицъ, барышни показываютъ на него глазами или пальцами — смотря по тому, какъ воспитаны — и шепчутъ: это онъ. Бить его не бьютъ, а только иногда сажаютъ въ кръпость на срокъ не свыше такого то, и за это ему полагается потомъ еще больше почету и гонорару. Живетъ онъ по царски. Но на собачью жизнь за то обречена его рукопись и его книга. Когда онъ творитъ, то въ прихожей клюетъ уже носомъ разсыльный, дожидаясь, когда можно будетъ забрать непросохшия страницы въ типографию; и бъдный авторъ отдаетъ эти страницы, даже не просмотръвъ, даже не вполнъ сознавая, что именно тамъ написано. А когда книга вышла въ свътъ, то оказывается, что она маленькая, желтенькая, карманнаго размъра — и я, дочитавъ ее на станции, гдъ поъздъ стоитъ восемь минутъ, бросаю ее подъ скамью и бъгу въ буфетъ купить другую…

ЧЕСТНАЯ ВАМПУКА

(1912)
 
   — Во первыхъ, вы не имеете права обо всемъ этомъ разсуждать такъ самоуверенно.
   — Почему?
   — Потому что вы въ музыке профанъ.
   — Неправда. Я знаю всъ ноты и когда то учился играть на окаринъ.
   — И все таки профанъ. Профаномъ я называю человъка, который не умъетъ самъ разобраться, какая музыка плохая, и какая хорошая. Вы профанъ потому, что вамъ непосредственно понятна и доступна только простъйшая музыка, низший видъ музыки. Вамъ необходимо, чтобы мотивъ легко улавливался, легко запоминался; для этого онъ долженъ состоять изъ нъсколькихъ коротенькихъ фразъ, похожихъ на строчки въ стишкахъ, а всего удобнее, чтобы это и впрямь были переложенные на музыку стишки. Напримъръ:
 
Ты моя роза,
А я твой букетъ.
Ты меня любишь,
А я тебя нътъ.
 
   Это вашъ музыкальный идеалъ; все остальное въ музыкъ вамъ понятно постольку, поскольку оно приближается къ этому типу. Поэтому я, напримъръ, не сомневаюсь, что речитативъ для васъ — китайская грамота. Вы, должно быть, искренно считаете, что речитативы вставляются въ оперъ для затычки, просто, чтобы заполнить промежутокъ между двумя ариями…
   — Откровенно говоря — да. Т.-е. вообще вы не совсъмъ правы, но насчетъ речитативовъ — правда. Знаете, однажды въ Женевъ я слышалъ «Севильскаго цирюльника» въ оригинальной постановкъ. Они его играли, какъ оперетку: арии пъли, а остальное говорили. Речитативовъ не было. И, признаюсь, мнъ такъ больше понравилось. Не говоря уже о томъ, что въ половинъ одиннадцатаго публику распустили по домамъ. Это ведь тоже надо учесть.
   — Вотъ видите — вы профанъ, да еще сознательный, убежденный профанъ. И напрасно вы говорите, будто я правъ только насчетъ вашего взгляда на речитативы. Я и вообще върно угадалъ вашу музыкальную натуру. Я настаиваю: даже любимая ваша «ария» не всегда вамъ подъ силу. Если только она чуть-чуть отдаляется отъ типа «куплетовъ», вы уже хлопаете глазами.
   — Что-жъ, пожалуй, я не отрекаюсь отъ титула. Профанъ и есть. Если называть профаномъ человека, который премудрой музыки не любитъ, а любитъ музыку простенькую, то я профанъ. Смиряюсь и знаю свой шестокъ. Вы не подумайте, будто я смиряюсь со злобой, притворно, будто въ слова «премудрая музыка» я вкладываю нъкий саркастический смыслъ. Ничуть. Какое нибудь дифференциальное исчисление для меня тоже премудрость, которой я не понимаю и въ которую углубляться не собираюсь, а все таки весьма уважаю и признаю всю высокую цънность. Такъ и съ музыкой. Я признаю, что разъ всъ знатоки считаютъ мою любимую музыку низшей, а ту, мне непонятную, высшей, значитъ, они правы, значить, такъ оно и есть. Я смиряюсь — и…
   — И позволяете себъ рассуждать и настаивать.
   — И позволяю себе разсуждать и настаивать. Потому что я, голубчикъ, не просто такъ-себъ профанъ. Я — массовый профанъ. Видали вы театръ въ день полнаго сбора? Полонъ партеръ, полны ложи и кукушки, амфитеатръ, галерка, боковка, фойе, курилки и уборныя. И все это — профаны. Такие же, какъ я гръшный. Можетъ быть, за вычетомъ одной десятой части. Конечно, у людей принято такъ: когда въ большомъ обществъ заговорятъ о чемъ нибудь премудромъ, и одинъ бедняга окажется профаномъ, всъ остальные отодвинутся отъ него подальше и скажутъ съ брезгливымъ сожалъжемъ: — ахъ, это профанъ, — и посмотрятъ другъ на друга съ интеллигентнымъ выражешемъ на лицъ, какъ будто они то сами болыше доки. Но это только фасонъ. На дълъ всъ они — профаны, и знаютъ, что профаны. Всъ мы, за исключениемъ считаныхъ десятковъ, любимъ легонькую оперу и туго разбираемся въ премудрой музыкъ. А потому извольте съ нами считаться. Если бы мы, профаны, отказались посщать театръ, то у васъ не было бы никакой музыки — ни простой, ни серьезной. А потому, — берегитесь, и не перетягивайте струнъ. Что такое профаны? Профаны — это демократ.
   — Да что съ вами говорить! Вы — поклонникъ «Вампуки». Отрицайте, сколько угодно, а вы поклонникъ «Вампуки».
   — По вашему, это такъ ужасно — быть поклоннкомъ «Вампуки»?
   — Не ужасно, а просто глупо. Вотъ я теперь слушалъ вашего Баттистини. Конечно, онъ великолъпенъ, онъ — единственный, объ этомъ нътъ спору. Но репертуаръ! Этотъ репертуаръ! Этотъ король, который, получивъ оплеуху, поетъ четверть часа подрядъ на разные лады:
 
L'oltrggio che scende
Sul capo del re
Immobil mi rende,
Tremare mife!
 
 
[ «Оскорбление пало на голову короля. Я окаменълъ. Я трепещу». ]
 
   А мужской хоръ подхватываетъ: L'oltrggio che scende…
   А женский хоръ подпъваетъ: L'oltrggio che scende…
   А король заканчиваетъ: L'oltrggio che scende…
   И потомъ всъ вмъстъ — въ томъ числъ и авторъ оплеухи — возглашаютъ: L'oltrggio che scende…
   Этотъ балетъ, всегда на томъ же мъстъ, во второмъ актъ! Эти дуэты, трио, квартеты! Я минутами хваталъ себя за голову. Неужели мы когда то со всъмъ этимъ мирились? Гдъ были наши глаза, наши головы? Какъ могъ такой театръ давать хотя бы только намекъ на иллюзию?!
   — А позвольте спросить: новая опера, по вашему, даетъ иллюзию? Иллюзию действительности?
   — Болъе или менъе.
   — "Болъе или менъе — значить ничего. Иллюзия — понятие неделимое: или она есть, то есть, вы забыли, что вы въ театръ, или ея нътъ. Позвольте вамъ заявить, что новая опера, со всъми этими хрипами въ аккомпаниментъ и прочими выкрутасами, ровно никакой иллюзии не создаетъ и ни на йоту не приближаетъ сцену къ жизни. Вагнеровский диалогъ такъ же мало похожъ на настоящий разговоръ, какъ и речитативы Беллини или Дониццети. Въ жизни люди, бесъдуя между собою, не поютъ, а въ оперъ поютъ; следовательно, опера въ корнъ своемъ условна, и черезъ это никакъ нельзя перескочить. Говорятъ, одинъ умникъ написалъ такую оперу, гдъ всъ герои поютъ съ житейскими интонациями. Композиторъ подслушалъ интонации обыкновенной людской бесъды и переложилъ ихъ на ноты. Меня уверяли, что въ этой оперъ баритонъ-банкиръ поетъ даже съ еврейскимъ акцентомъ. Воображаю, что это за иллюзия! Представьте себъ только любого изъ нашихъ банкировъ, — стоитъ посреди конторы и поетъ: «Спишите съ онкольнаго счета…» Ничего не выйдетъ изъ этихъ попытокъ. Новая опера, въ сущности, та же «Вампука», и такъ же далека отъ иллюзии, какъ «Вампука».
   — Вы, другъ мой, увлеклись. Выходить, что иллюзия вообще недостижима? Но тогда — зачъмъ же весь театръ? У искусства не можетъ быть другой цъли, кромъ иллюзии. Я согласенъ, иллюзия должна быть не рабская, облагороженная, но иллюзия. Вы заявляете, что это неосуществимо. Значить, все на смарку, ничего не надо.
   — Я не говорю, что иллюзия недостижима. Я только говорю, что техникой тутъ не поможешь. Техникой я называю все: не только машины и декорации, но и всякия правила, принципы, приемы, словомъ, все то, что можно формулировать, проповъ-довать, все, чему можно выучиться. Техника, это — все, кромъ таланта. Техника не можетъ дать иллюзии. Я долженъ оговориться: устойчивой иллюзии. На некоторое, очень короткое время, пока она еще внове, она действительно даетъ нечто вроде иллюзии. Наши еще недавно обычныя декоращи, все эти дворцы съ трясущимися фасадами и сморщенными колоннами, все эти плоския деревья, отделенныя отъ земли безукоризненной прямою линией, весь этотъ хламъ, надъ которымъ мы теперь смъемся — когда то это было новинкой. Когда то это было «смълымъ шагомъ впередъ» по сравненею съ театромъ шекспировской эпохи, гдъ перемена декорации заключалась въ томъ, что служитель убиралъ плакатъ съ надписью «Поляна въ лесу» и вывешивалъ плакатъ съ надписью «Другая поляна въ томъ же лесу». И я не сомневаюсь, что зрители, на глазахъ у которыхъ совершилась эта «великая реформа сцены», испытывали первое время нъчто вродъ иллюзии, глядя на размалеванное полотно. Потому что это было вновь. Когда дъло вновь, когда чувство еще не притуплено, достаточно одного намека на жизнь, для того, чтобы получилась иллюзия. Для дикаря его глиняный идолъ точь въ точь похожъ на человъка, а для насъ это неуклюжий болванъ. То же было и съ людьми, впервые увидъвшими декорацию. Они, вероятно, дивились и говорили: ни дать, ни взять настоящее! А насъ съ вами эта декоращя уже давно раздражаетъ. Правда, пробовали ее усовершенствовать. Были мейнингенцы; есть Художественный театръ. То, что они устраиваютъ, очень красиво. Но это абсолютно не даетъ иллюзии. Когда на сцене садъ, видно, что это сцена и декоращя, а не садъ. Первое время съ непривычки действительно казалось: какъ это похоже! Совсемъ какъ настоящее! Смотрите, стъны не трясутся и колонны не морщатся! Но потомъ, когда мы пригляделись и успокоились, оказалось, что возъ и нынъ тамъ. И ничего вы противъ этого не подълаете. Чего больше: кинематографъ. Намъ, которые помнимъ времена, когда ничего подобнаго не было, онъ действительно даетъ иллюзию. Но пройдетъ десять-пятнадцать лет, и мы начнемъ зъвать, утверждая, что это нисколько не похоже на жизнь, потому, что въ жизни есть краски, а тутъ все серое.
   — Позвольте, при чемъ же тутъ опера? Мы говоримъ объ опере.
   — Съ оперой повторилась та же история. Сначала, когда народилась новая опера безъ дуэтовъ и квартетовъ, съ разумнымъ текстомъ и «психологическимъ» аккомпаниментомъ, публика действительно могла обрадоваться. Условность старой оперы давно уже смъшила людей. Надъ ея знаменитымъ «6ежимъ, спешимъ», которое поютъ, стоя на местъ, уже сто лътъ назадъ потешались все театральные остряки. Когда удалось устранить нъкоторыя, наиболъе серьезныя стороны этой условности, многие облегченно вздохнули и сказали: слава Богу, теперь опера стала похожа на настоящую жизнь. Но въдь сегодня никто изъ насъ этого не скажетъ. Курьезы устранены (и я еще не знаю, очень ли это хорошо), но основная, коренная условность уцелъла, и ничъмъ ея не вышибешь. А если такъ, то вообще является вопросъ: стоило ли огородъ городить и капусту садить, стоило ли реформировать оперу? Можете меня назвать профаномъ и лишить меня слова, а я вамъ все таки заявляю: это неправда, это пустыя словеса, будто новая опера лучше старой. Конечно, талантливая новая лучше бездарной старой. Но и наоборотъ. Опера хороша въ зависимости отъ таланта композитора, а не отъ того, по какому рецепту ее состряпали — по старомодному или по новомодному.
   — Чудной вы человъкъ. Даже среди профановъ такихъ заскорузлыхъ мало. Значить, «Фаворитка» или «Норма», если ее хорошо спъть, вполне васъ удовлетворяетъ?
   — Вполнъ съ. Больше скажу: даетъ иллюзию. Конечно, если поетъ истинный талантъ. Ибо вотъ единственный секретъ настоящей, прочной, вечной иллюзии: талантъ. Ему не нужна ваша техника — ни машины, ни декорацш, ни «психологичесюй» ак-компаниментъ съ лейтмотивами и прочими побрякушками. Поссартъ читалъ «Лъсного Короля» въ черномъ фракъ, а вы видели все, что есть у Гете — лъсъ и ребенка и конную погоню! Талантливый имитаторъ, самъ тоненьюй, бритый, безъ грима, изображаетъ вамъ знакомаго бородатаго толстяка и даетъ иллюзию, потому, что онъ талантъ. Я слышалъ, какъ Баттистини пълъ это самое L'oltrggio, что васъ такъ смъшитъ. Меня это тоже разсмъшило, но — послъ. Когда Баттистини пересталъ пъть. Пока онъ пълъ, я видълъ только одно: его королевскую душу. «Оскорбление пало на голову короля, онъ окаменълъ, онъ трепещетъ». Я видълъ, какъ растетъ буря въ королевской душъ, какъ онъ то сдерживаетъ ее, то не въ силахъ больше совладать, и въ одинъ клубокъ сплелись у него разныя чувства — гнъвъ, стыдъ, лукавство, желание мести, досада… И мнъ не показались назойливыми эти повторения одной и той же фразы, и я нисколько не скучалъ по «психологическомъ» аккомпаниментъ, который лъзъ бы на первый планъ, заглушалъ бы мне голосъ Баттисшни. Да, милый человъкъ, ръжьте меня, а я буду кричать: если спъть даже «Трубадура» какъ следуетъ, хорошими голосами, то я за него отдамъ всю ту глубокомысленную полумузыку, которой мы теперь вынуждены кормиться по соображежямъ, отчасти патрютическимъ, отчасти экономическимъ.