Но пытки, по расчетам Магистра, должны были начаться не сразу. Королю надо было во что бы то ни стало постараться придать происходящему видимость законности. А для этого первый месяц монарх Франции должен был потратить на то, чтобы собрать у братьев как можно больше признаний. И для достижения этой задачи в большинстве случаев достаточно было простого испуга. Слабость ордена должна была сослужить ему добрую службу. Как и ожидал де Моле, признания посыпались на головы короля и его верных легатов, словно спелые яблоки в конце августа, когда стоит лишь хорошенько потрясти плодоносное дерево. Но король не знал, что плоды эти червивые и что они, в конце концов, не принесут ему особой радости. До де Моле доходили слухи о повальных признаниях нестойких братьев. С одной стороны, он радовался тому, что его расчет оказался точен и что все получалось так, как он и задумал, но с другой - старый Магистр испытывал горечь и стыд за рыцарей. Неужели их души и в самом деле оказались столь слабы?
Обуреваемый противоречивыми чувствами, де Моле ходил из угла в угол своей одиночной камеры. Неделя была на исходе, и он готовился предстать через несколько дней перед самим королем, а затем спуститься, если понадобится, в камеру пыток и отдать свое старое тело на растерзание палачам. Каждый из иерархов поклялся, что ни за что не выдаст курса, по которому шла сейчас флотилия, груженая не только золотом и серебром, но и ещё чем - то таким, что во много раз превышало самые алчные и грезы даже такого правителя, как Филипп Красивый.
Магистр знал, что во время предстоящих пыток, он и только он сможет удивить мир своим мужеством, сможет посрамит палачей. Кажется именно для этого великомученического подвига Жак де Моле и готовил себя всю свою жизнь, полную битв, бесчисленных лишений и стойкого мужества. Теперь он ждал боли. Однако предательский голос искушения подсказывал Магистру, что до пыток, пожалуй, не дойдет. Во всем этом балагане должна была появиться ещё одна марионетка, имя которой папа Клемент V.
Король был уверен, что этот бывший гасконский прелат полностью подчинен ему. Обескураживающая реакция христианских правителей на затеянный монархом процесс не особенно-то беспокоила Филиппа. Куда важнее было заставить молчать ручного папу. Впрочем, и здесь король был самонадеянно уверен в благоприятном исходе. Филипп даже и предположить не мог в своей гордыне, что весь этот спектакль затеян не им, а режиссером куда более могущественным, и поэтому все честолюбивые планы в любую минуту могли рухнуть.
Дело в том, что до того, как Клемент V стал Клементом V, он носил имя Бертрана Го и был архиепископом в городе Бордо. Матерью же будущего папы римского была Ида де Бланшфор, и принадлежала она тому славному роду, из которого и вышел, может быть, наиболее могущественный и влиятельный за всю историю ордена Великий Магистр Бертран де Бланшфор. Получалось так, что папа Клемент V, этот верный слуга короля, приходился родственником одному из бывших иерархов ордена и поэтому заступничество за опальный орден могло стать делом его фамильной чести. На такой поворот событий в тайне и рассчитывал Магистр, об этом и шептал ему в левое ухо предательский голос, успокаивая старика относительно пыток и прочего. Голос бормотал, что его, Магистра, подвиг мученичества, скорее всего, и не понадобится. Все обойдется и так, без дыбы, простой беседой с глазу на глаз.
- Где сокровища? - спросит король
Не знаю, - ответит Магистр.
Так допрос и закончится, не успев начаться. Вмешается папа, и главу ордена переведут в другое более безопасное место.
Де Моле изо всех сил старался не слушать сладкий шепот искушения и продолжал ходить из угла в угол, мысленно готовя себя к тому, что муки принять все-таки придется. Кому как не ему, Магистру, и надо показать пример неколебимого мужества и стойкости...
Каково же было удивление де Моле, когда духовник, который по статусу обязан был посещать столь непростого заключенного, шепотом поведал о четырех рыцарях, решивших вынести во имя ордена страшные муки, какие можно встретить лишь в аду. Но если в преисподней страдает бестелесная душа грешника, а всякая бестелесность, как утверждают богословы из Сорбоны, уже отрицает муки физические, присущие лишь телу, то в подвалах инквизиции душевные страдания усугублялись и невыносимыми терзаниями плоти. Получалось так, что четыре простых рыцаря, которые ничего не ведали о грандиозных планах своих иерархов, расплачивались за все сами, добровольно обрекая себя на то, чтобы пройти сразу через два ада: ад телесный, земной, и ад потусторонний, предполагающий лишь душевные муки.
Как?! Как их зовут?! - не выдержал и прокричал Магистр.
Скриптор, специально подосланный инквизицией, подслушивал из соседней камеры. Он тут же записал этот вопрос и приготовился слушать, что дальше будет.
Шепотом Магистру были названы имена всех четырех, и Магистр не мог вспомнить в лицо ни одного из них. Он несколько раз пытался это сделать, помногу раз шептал, как заклинание, имя каждого, и звуки эти ласкали его слух, словно молитва, но они так и не пробудили в памяти де Моле узнаваемые черты. В бессилии Магистр встал в угол и, не обращая внимания на своего духовника, дал волю слезам. Старый рыцарь оплакивал не только этих невинных мучеников, безропотно отдавших свои жизни во славу ордена, но и свою собственную слабость, свое предательское искушение и скрытую потаенную радость, с которой он думал о возможном заступничестве папы.
Скриптор за стеной слышал лишь всхлипывания, сморкания и глубокие вздохи заключенного, которые он никак не мог отразить в своем протоколе и поэтому лишь записал на всякий случай: "Плачет". Прислушался ещё раз. Зачеркнул слово "Плачет" и заменил его другим: "Рыдает". Кивнул себе в знак того, что все сделал правильно и стал слушать дальше. За хорошую работу ему обещали дать жирного каплуна.
Х Х
Х
Братья, судьбы которых оплакивал сам Магистр, страдали по одиночке. Они и понятия не имели, какой эффект произведет на всех их упорное отрицание вины. Измученные, братья лежали, каждый в своей камере, на гнилой соломе. Они были обессилены настолько, что не могли даже испить гнилой воды из деревянной посудины, которую перед ними, после того, как их растащили по камерам, поставили тюремщики. Черствый хлеб, что находился рядом с деревянной плошкой, жадно доедали крысы, и если бы не глухие стоны мучеников, то у этих животных на обет был бы и кусочек мяса, которое так и вылезало, так и манило к себе своим запахом крови, особенно в тех местах, где палачи постарались с удвоенным рвением.
О чем думали они в своем жалком состоянии, если, конечно, они способны были хоть о чем-то думать в этот момент? Наверное в их взорванном болью сознании проносились лишь неясные обрывки воспоминаний из прошлой жизни, которые, как лист пергамента, сжирал постепенно пламень недавних страданий, оставляя лишь обуглившиеся разрозненные кусочки. Вот фамильный замок, обедневший и готовый рухнуть в любую минуту. На стене висит рыцарский меч, доставшийся ещё от прапрадеда. И это единственное достояние, единственная память о прошлом, которое каждый из этих несчастных, не взирая на то, что сдвинулась ось земная, замерзло балтийское море, а рыцари занялись торговлей и ростовщичеством, решил во что бы то ни стало воплотить в настоящее. Наверное, эти несчастные, просто не захотели, чтобы после их смерти остались лишь две постели, три одеяла, меховая накидка, два небольших ковра, один стол, три скамейки, пять сундуков, две курицы, немного окорока и пять пустых бочек в погребе. Они предпочли фамильный меч, рыцарский шлем и копье, и раз сделав свой выбор, уже не собирались сворачивать с намеченного пути, сулящего им честь, доблесть и мученическую смерть. Эти четверо были разного возраста и в орден они вступили в разное время. Кто-то дольше, кто-то меньше мог считать себя Храмовником. Но несмотря на разницу в возрасте и различный срок пребывания в рыцарском братстве, покрывшем себя неувядаемой славой в боях в пустынях Палестины, все они имели нечто общее и по праву могли считаться подлинными братьями, хотя, может быть, ни разу и в глаза друг друга не видели. В душе каждого их них тлела до поры до времени особая искра, рождая в их сердцах смутное стремление к подвигу и к возвышенному, взамен земному и обыденному. Эту тайную искру лишь разжег огонь инквизиции, через боль и страдания показав этим людям, чего они по-настоящему стоят, ибо Боль - это прикосновение Бога, а Бог - это Боль.
Пять пустых бочек в погребе, три скамейки и пять сундуков, набитых неизвестно чем, пусть даже и золотом, не могли приковать свободные души к себе и заставить спуститься в подвал полуразвалившегося фамильного замка. Каждый из четырех ещё в детстве предпочитал забираться, рискуя жизнью, на верхний этаж старого, готового рухнуть донжона, чтобы остаться наконец одному и расставив широко руки и ноги, блаженно ощущать, как мощные потоки воздуха рвут на части твою убогую одежду, словно сама Судьба говорит голосом начинающейся бури, что ты достоин другого платья и других доспехов, а не этого жалкого рубища, в которое вырядили тебя отец и мать, последние представители некогда славного, но в конец обедневшего рода.
Когда каждый из четырех рыцарей мучеников смог прийти, наконец, в себя, то к ним подослали сокамерников-шпионов. Инквизиция надеялась сломить сопротивление несчастных тем, что в доверительной беседе лже-сокамерники сообщили бы братьям, о чистосердечном признании самого Магистра. Мол, ваше упорство все равно никому не нужно. Рухнула вся система, и за вас уже никто не несет никакой ответственности. Спасайся, кто может! Зачем упорствовать, если сдались даже те, кого вы считали своим идеалом, образцом для подражания. Одно дело быть как все, хранить верность неколебимому братству, а другое дело - остаться в дураках и быть обманутым своими же. Ведь известно, что предают только свои. Вы и так показали, но что способны, и так проявили достаточно мужества - больше ничего от вас и не требуется. Признайтесь в том, в чем все признались. Следует заметить, что в этих задушевных разговорах "подсадные утки" не упоминали помимо уговариваемого ими брата никого, кто остался верен клятве. Инквизиция стремилась у каждого мученика создать впечатление напрасной исключительности его поступка, истязая несчастного чувством собственного одиночества и ощущением бесполезности совершаемого подвига.
Система не сдавалась и давила, давила как знаменитая Дочь Мусорщика, превращая душу и совесть в обескровленную тряпицу, а человек с его благородством и идеалами, за которые он готов был претерпеть любые страдания, не вписывался в установленные нормы и поэтому, истекая кровью, сопротивлялся, сопротивлялся из последних сил. Система убеждала, что предательство - это не подлость, а проявление ума и дальновидности. Королевские легаты изворачивались, как могли, прибегая в своих аргументах к самым изощренным приемам богословской диалектики, заменяя белое на черное, добро на зло и наоборот. Они отрабатывали свой хлеб, своих жирных каплунов, доходные места и все то, что обычно в конце жизни скапливается в подвале как ненужный хлам. Благородных рыцарей и воинов должны были добить нечистые на руку законники, объединенные общим корыстным интересом в одну большую стаю. Эпоха средневековья на этом процессе навсегда уходила в прошлое. Наступало время законников.
Но система не могла предвидеть, куда поведут четырех свободных людей только им присущие изгибы их такой непредсказуемой души. Система не знала, к каким парадоксальным заключениям мог прийти измученный пыткой, голодом, жаждой и надоедливым жужжанием шпиона мозг каждого из четырех рыцарей, продолжающих из последних сил защищать свой Храм.
И дело здесь было не только в вере Христовой. Скорее всего, четыре рыцаря-мученика, которых все равно отлучили бы от церкви, ошеломленные известием о признании самого Магистра, в измученных душах своих пытались найти ответ не на вопрос о своей вере в Христа. Они из последних сил погружали свой мозг, изрытый болью, в пучину неразрешимых антиномий.
Впрочем, в том жалком состоянии, в котором оказались Тамплиеры, они вряд ли могли рассуждать логически, прибегая к сложной диалектике и богословской схоластике. Нет. Их мозг после перенесенных пыток, пожалуй, мог лишь на короткое время сосредоточиться на той или иной картинке, возникающей время от времени в воспаленном сознании. И картинки эти, наверное, были следующими: подвал с сундуками, окороками и бочками и башня донжона, где ветер свистит в ушах, и откуда видно, как мир, огромный, таинственный и величественный, распростерся у твоих ног.
И перед смертью оставалось лишь сделать выбор, где твой мир, в котором бы ты хотел пребывать вечно: там, где свистит ветер, и лесистые холмы вздымают к небу свои вершины, а тучи, неожиданно расступаясь, образуют что-то вроде дыры небесной, сквозь которую прорывается сумасшедший солнечный луч, словно в истерике освещая покрытые предгрозовым мраком вершины холмов, или там, куда можно спуститься лишь с зажженной свечой в руке или масляным светильником, распугивая шагами своими суетливых крыс и вдыхая затхлый, удушливый запах давно истлевших вещей.
Думаю, что рыцарям этим постепенно стало все равно, предал их Магистр или нет. Просто они решили в сердце своем, что старый почтенный гроссмейстер не выдержал испытаний и вместо того, чтобы карабкаться из последних сил на вершину башни, навстречу сумасшедшему лучу, неожиданно прорвавшемуся сквозь сизые тучи, он решил на склоне лет тихо и мирно спуститься в подвал, чтобы прилечь на одну из доставшихся по наследству деревянных постелей и заснуть, наконец, безмятежным сном покойника.
Но им, четверым, ещё хотелось драться. И они не сговариваясь, решили повернуть колесо истории, раскрученное королем и его легатами, вспять, удивляя подвигом своим и людей и Бога, который и устроил всю эту драму с закрученным сюжетом.
Не осознавая того, они хотели задержать уходящее средневековье, где так ценились доблесть и преданность, хотели показать, что Система не все может, что Система ломается и трещит, как рассохшееся колесо, если она натыкается на Рыцаря, ещё в юности своей сделавшего свой окончательный выбор, в каком из миров жить ему, а в каком нет.
Х Х
Х
Надежды Магистра на благотворное вмешательство папы в дело Тамплиеров оправдались, хотя и не в полной мере. Однако родственные узы сделали свое дело, и тихий, ручной понтифик, во всем до этого момента слушавшийся короля Филиппа, неожиданно стал вести себя непредсказуемо и даже агрессивно, путая уже налаженную политическую игру.
Так, 27 октября 1307 года ещё до признаний в суде Гиго де Пейро, папа писал королю, что его (короля) предки, "воспитанные в уважении к церкви", признавали необходимость представлять на рассмотрение именно церковного суда "все, что имеет отношение к религии и вере, поскольку именно к святой церкви в лице её пастыря, первого из апостолов, обращено повеление Господа нашего: "паси агнцев моих". Высказав этот относительно мягкий упрек, папа пишет более грозно: "сам Сын Божий, жених Святой церкви, пожелал, чтобы, согласно установленному Им закону, Святой Престол был главой и правителем всех церквей". Несмотря на договоренность постоянно обмениваться всеми сведениями, "Вы предприняли эту акцию, арестовав множество Тамплиеров и захватив их имущество и людей, хотя члены ордена подчиняются непосредственно Римской церкви и нам лично". И поэтому, писал далее папа, он посылает кардиналов с тем, чтобы они внимательно изучили данную проблему совместно с королем Франции. Имущество же, принадлежащее Тамплиерам, папа требовал передать посланным кардиналам, действующим от имени Римской церкви.
Так, папа Клемент V, чьи предки родом были из Ренне-ле-Шато, где много веков спустя сельский священник Беранжер Соньер наткнется в своих раскопках на какую-то тайну, решил принять активное участие в разыгравшейся исторической драме, не желая мириться с ролью простого статиста.
Процесс, который король и его верный легат Ногаре собирались закончить К Рождеству 1307 года, стал затягиваться благодаря упрямству папы. В общей сложности этому судебному разбирательству суждено будет продлиться долгих 7 лет, что дало возможность заключенным рыцарям собраться с духом и начать по примеру своих стойких четырех братьев вести борьбу с королем не его же поле, то есть на поле закона.
Неожиданно выяснилось, что в среде рыцарей были не только банкиры и воины, но и прекрасные юристы, способные, как в шахматы, обыграть и самого Гийома де Ногаре.
В результате настойчивых действия папы Великий Магистр и ещё 250 Тамплиеров были переданы в распоряжение представителей Клемента V.
Взбешенный тем, что у Тамплиеров появился серьезный шанс на спасение, Филипп Красивый письменно обратился к папе, требуя вынести Храмовникам обвинительный приговор, иначе он, король Франции, будет считать и Клемента, и его кардиналов еретиками.
Папу это заявление не смутило. Он неожиданно ощутил прилив сил, больше похожий на истерику, и, по его словам, готов был умереть, чем осудить невиновных. И даже если д они все же оказались виновны, но выказали раскаяние, он, папа Клемент V, готов был простить из, вернуть имущество и создать для ордена новый Устав.
Одобренный поддержкой папы, Магистр словно вышел из долгой спячки и начал действовать. Скорее всего, на него оказал неизгладимое впечатление пример четырех простых рыцарей, которые всем показали, как надо вести себя в подобной ситуации. К тому же времени стало известно, что более 30 Тамплиеров скончалось под пытками в застенках инквизиции. Получалось так, что против Храмовников начали не судебное разбирательство, а полномасштабные боевые действия, и братство стало нести первые тяжелые потери. В этой обострившейся ситуации де Моле решил поддержать своим отказом от первоначального признания всех братьев. Великий Магистр, обратившись к услугам некого юного брата, который сумел втереться в доверие к врагу, стал распространять среди осужденных восковые таблички. Эти таблички содержали призыв отказаться от прежних показаний.
Чувствуя, что с каждым часом они теряют инициативу, король и Ногаре вынесли на публичное рассмотрение громкое дело: епископ из Труа, Гишар, ещё раз обвинялся в колдовстве и в том, что он умертвил любимую жену короля Франции, королеву Жанну. Филипп Красивый в отчаянной борьбе с Тамплиерами решил прибегнуть к помощи обожаемой покойной супруги. В этой отчаянной битве были хороши все средства. "Девушка с единорогом" и посещения Пьерфонда были забыты. Королева даже за гробовой чертой должна была принять участие в суетных планах властителя Франции. Обезьяна окончательно восторжествовала над единорогом. Бедного Гишара следовало ещё раз осудить, приписав ему помимо колдовства обвинения в содомском грехе, святотатстве и ростовщичестве. То есть в том, в чем обвиняли и Тамплиеров. Король во что бы то ни стало хотел показать сынам Франции, что церковь не имеет права судить Тамплиеров, будучи уличенной в их же грехах. Филипп открыто бросал вызов папе, давая понять, что нечто подобное он может устроить и по отношению к самому понтифику.
XIV
ДЕВУШКА С ЕДИНОРОГОМ
Большая любовь короля к своей супруге Жанне стала и причиной его небывалого духовного взлета и небывалого падения. Граф д'Эвро, брат короля, как никто другой понимал это.
Граф видел, что король, приблизив к себе законников и думая, что он вполне может управлять ими, на самом деле, оказался в полной их власти. Больше всего д'Эвро ненавидел нового хранителя королевской печати Гийома де Ногаре. Этот человек для графа, воспитанного в лучших традициях французского рыцарства, представлял реальную угрозу всему тому, что так было дорого брату короля. После того, как Филипп все чаще и чаще стал уединяться со своим легатом, все больше и больше проводить с ним времени, д'Эвро почувствовал, как память короля о покойной супруге быстро начала терять свою и без того изрядно ослабевшую благотворную силу. Иногда даже казалось, будто король сам хотел втоптать в грязь воспоминания о своей любви. И эти подозрения подтвердились в полной мере, когда Филипп ещё раз решил обвинить во всех смертных грехах несчастного епископ из города Труа, Гишара, которого он под горячую руку уже успел засадить в подвалы Лувра по обвинению в убийстве королевы. Теперь несчастному, в конец сломленному человеку приписывались грехи содомии и ростовщичества, дабы увязать порочность самой церкви с порочностью тех, кого она собирается защищать, то есть Тамплиеров.
Оставленный и забытый своим царственным братом благородный граф д'Эвро все чаще и чаще стал уединяться в своем родовом замке Пьерфонде. Память его надежно сохранила образ другого короля, нежного, трогательного в своей любви к прекрасной королеве Жанне. Живя в уединении среди лесов, полных диких зверей и птиц, граф всей душой придавался охоте, а в унылые вечера любил подолгу сиживать один, в который раз внимательно вглядываясь в знаменитый гобелен "Девушка с единорогом", приговоренный Филиппом Красивым к сожжению.
Но утром охота вновь отвлекала графа от грустных мыслей. Погоня за дичью по лесам доставляла брату короля особую радость. Д'Эвро неплохо стрелял из арбалета. Ему нравился риск, нравилось отрываться на хорошем скакуне от свиты, чтобы уединиться в глухом лесу и ждать в засаде, когда могучий олень или красивая лань выйдут прямого на него. Но однажды на поляне перед прицелом взведенного и готового в любую минуту выпустить убийственную стрелу арбалета появилась грациозная лань с большими карими глазами, полными неизъяснимой прелести, которой обладал далеко не каждый женский взор. И д'Эвро замер от изумления. Из засады граф любовался грациозными движениями той, которую по законам охоты ему следовало с одного выстрела уложить на сырую землю, поросшую густой сочной травой, похожей на изумруд. Но охотник медлил с убийством. Рука от напряжения ослабла и пошла вниз. А граф был сейчас занят тем, что напряженно ждал, когда лань вновь повернется и вновь одарит его своим взглядом. Coup de grace, удар милости Божьей, сейчас должен был нанести не застывший от изумления охотник, а его беззащитная жертва, и лань безжалостно удалялась в лес, так и не бросив на прощанье даже беглого взгляда своих изумительных, своих бархатистых глаз в сторону несчастного графа. Граф видел, как животное, словно кокетничая, грациозно повиливало своим аккуратным крупом, украшенным белыми на фоне светло-коричневой шерстки подпалинами. Лань искушала охотника и спокойно, по-королевски невозмутимо, удалялась в лесную чащу, где её изящное тело, как призрак, растворялось в солнечных бликах, весело играющих на зеленых листьях и стволах могучих деревьев. И лишь тогда, дабы дать выход своему напряжению, дабы оживить застывшую кровь, омертвевшими пальцами д'Эвро спускал, наконец, с громким криком стрелу, испытывая при этом прилив долгожданного облегчения. Он знал, что стрела все равно никого не убьет, что она вонзится в ствол дуба и там и застрянет, ненасытная. А лань, между тем, все дальше и дальше будет уходить по только ей ведомой тропке, может быть, по-женски веселясь своему удачному флирту с влюбленным в неё охотником.
И этой игре, казалось, нет и не может быть конца. Она доставляла удовольствие и человеку, и животному, рождая между ними какую-то непонятную, нарушающую все законы и нормы связь, похожую на настоящую подлинную любовь. Если бы бедный граф д'Эвро знал или хотя бы догадывался о возможном переселении душ и о карме, то он мигом утешился бы и нашел своему необычному состоянию достойное объяснение. Но в самом начале XIV века люди не очень-то представляли себе, что подобные вещи могут существовать. Однако если допустить, что д'Эвро были бы доступны подобные запрещенные церковью знания, то чья бы душа могла привидится графу в облике лани с большими карими глазами неизъяснимой прелести? Сам охотник вряд ли бы когда-нибудь сознался себе в этом, но в глубине души он понимал, что непостижимым образом узнал в прекрасном животном покойную королеву, супругу своего царственного брата, которую любил не меньше, а во много-много раз больше, чем монарх Франции. Но эта убийственная мысль, подобная каленой стреле в арбалете с крепко затянутым воротом, была запрятана в душе графа глубоко-глубоко, и играть с ней он не собирался, как не собирался нажимать на крючок, чтобы выпустить, наконец, стрелу, предназначенную для счастливой охоты, прямо себе в жадно раскрытый рот, готовый принять смерть, как принимают святой причастие.
Частые отлучки графа не могли остаться незамеченными, и в округе поползли слухи о странной и противоестественной влюбленности брата короля в таинственное животное. Причем этому лесному существу невежественной и озлобленной толпой приписывались самые невероятные свойства. Говорили даже, что это сам древний Дух Лесов, которому поклонялись ещё друиды, чьи капища довольно часто можно было встретить в этих местах. Но самое странное во всех этих рассказах было то, что графа д'Эвро начали подозревать в колдовстве. Постепенно сплетни доползли и до внимательного ко всем подобным происшествиям Филиппа Красивого. Он понял, что в ответ на обвинения по отношению к епископу Гишару церковь вполне может скомпрометировать всю семью короля, если обвинит самого графа д'Эвро в колдовстве. Несмотря на занятость и на то, что дело Тамплиеров затягивалось, Филипп решил навестить брата-отшельника. С собой король взял и Ногаре, без которого уже не мог обойтись даже в делах, касающихся семьи. Легат должен был посмотреть на все с юридической точки зрения, то есть разобраться, подпадает странное лесное увлечение д'Эвро под юрисдикцию святой инквизиции или нет.
Обуреваемый противоречивыми чувствами, де Моле ходил из угла в угол своей одиночной камеры. Неделя была на исходе, и он готовился предстать через несколько дней перед самим королем, а затем спуститься, если понадобится, в камеру пыток и отдать свое старое тело на растерзание палачам. Каждый из иерархов поклялся, что ни за что не выдаст курса, по которому шла сейчас флотилия, груженая не только золотом и серебром, но и ещё чем - то таким, что во много раз превышало самые алчные и грезы даже такого правителя, как Филипп Красивый.
Магистр знал, что во время предстоящих пыток, он и только он сможет удивить мир своим мужеством, сможет посрамит палачей. Кажется именно для этого великомученического подвига Жак де Моле и готовил себя всю свою жизнь, полную битв, бесчисленных лишений и стойкого мужества. Теперь он ждал боли. Однако предательский голос искушения подсказывал Магистру, что до пыток, пожалуй, не дойдет. Во всем этом балагане должна была появиться ещё одна марионетка, имя которой папа Клемент V.
Король был уверен, что этот бывший гасконский прелат полностью подчинен ему. Обескураживающая реакция христианских правителей на затеянный монархом процесс не особенно-то беспокоила Филиппа. Куда важнее было заставить молчать ручного папу. Впрочем, и здесь король был самонадеянно уверен в благоприятном исходе. Филипп даже и предположить не мог в своей гордыне, что весь этот спектакль затеян не им, а режиссером куда более могущественным, и поэтому все честолюбивые планы в любую минуту могли рухнуть.
Дело в том, что до того, как Клемент V стал Клементом V, он носил имя Бертрана Го и был архиепископом в городе Бордо. Матерью же будущего папы римского была Ида де Бланшфор, и принадлежала она тому славному роду, из которого и вышел, может быть, наиболее могущественный и влиятельный за всю историю ордена Великий Магистр Бертран де Бланшфор. Получалось так, что папа Клемент V, этот верный слуга короля, приходился родственником одному из бывших иерархов ордена и поэтому заступничество за опальный орден могло стать делом его фамильной чести. На такой поворот событий в тайне и рассчитывал Магистр, об этом и шептал ему в левое ухо предательский голос, успокаивая старика относительно пыток и прочего. Голос бормотал, что его, Магистра, подвиг мученичества, скорее всего, и не понадобится. Все обойдется и так, без дыбы, простой беседой с глазу на глаз.
- Где сокровища? - спросит король
Не знаю, - ответит Магистр.
Так допрос и закончится, не успев начаться. Вмешается папа, и главу ордена переведут в другое более безопасное место.
Де Моле изо всех сил старался не слушать сладкий шепот искушения и продолжал ходить из угла в угол, мысленно готовя себя к тому, что муки принять все-таки придется. Кому как не ему, Магистру, и надо показать пример неколебимого мужества и стойкости...
Каково же было удивление де Моле, когда духовник, который по статусу обязан был посещать столь непростого заключенного, шепотом поведал о четырех рыцарях, решивших вынести во имя ордена страшные муки, какие можно встретить лишь в аду. Но если в преисподней страдает бестелесная душа грешника, а всякая бестелесность, как утверждают богословы из Сорбоны, уже отрицает муки физические, присущие лишь телу, то в подвалах инквизиции душевные страдания усугублялись и невыносимыми терзаниями плоти. Получалось так, что четыре простых рыцаря, которые ничего не ведали о грандиозных планах своих иерархов, расплачивались за все сами, добровольно обрекая себя на то, чтобы пройти сразу через два ада: ад телесный, земной, и ад потусторонний, предполагающий лишь душевные муки.
Как?! Как их зовут?! - не выдержал и прокричал Магистр.
Скриптор, специально подосланный инквизицией, подслушивал из соседней камеры. Он тут же записал этот вопрос и приготовился слушать, что дальше будет.
Шепотом Магистру были названы имена всех четырех, и Магистр не мог вспомнить в лицо ни одного из них. Он несколько раз пытался это сделать, помногу раз шептал, как заклинание, имя каждого, и звуки эти ласкали его слух, словно молитва, но они так и не пробудили в памяти де Моле узнаваемые черты. В бессилии Магистр встал в угол и, не обращая внимания на своего духовника, дал волю слезам. Старый рыцарь оплакивал не только этих невинных мучеников, безропотно отдавших свои жизни во славу ордена, но и свою собственную слабость, свое предательское искушение и скрытую потаенную радость, с которой он думал о возможном заступничестве папы.
Скриптор за стеной слышал лишь всхлипывания, сморкания и глубокие вздохи заключенного, которые он никак не мог отразить в своем протоколе и поэтому лишь записал на всякий случай: "Плачет". Прислушался ещё раз. Зачеркнул слово "Плачет" и заменил его другим: "Рыдает". Кивнул себе в знак того, что все сделал правильно и стал слушать дальше. За хорошую работу ему обещали дать жирного каплуна.
Х Х
Х
Братья, судьбы которых оплакивал сам Магистр, страдали по одиночке. Они и понятия не имели, какой эффект произведет на всех их упорное отрицание вины. Измученные, братья лежали, каждый в своей камере, на гнилой соломе. Они были обессилены настолько, что не могли даже испить гнилой воды из деревянной посудины, которую перед ними, после того, как их растащили по камерам, поставили тюремщики. Черствый хлеб, что находился рядом с деревянной плошкой, жадно доедали крысы, и если бы не глухие стоны мучеников, то у этих животных на обет был бы и кусочек мяса, которое так и вылезало, так и манило к себе своим запахом крови, особенно в тех местах, где палачи постарались с удвоенным рвением.
О чем думали они в своем жалком состоянии, если, конечно, они способны были хоть о чем-то думать в этот момент? Наверное в их взорванном болью сознании проносились лишь неясные обрывки воспоминаний из прошлой жизни, которые, как лист пергамента, сжирал постепенно пламень недавних страданий, оставляя лишь обуглившиеся разрозненные кусочки. Вот фамильный замок, обедневший и готовый рухнуть в любую минуту. На стене висит рыцарский меч, доставшийся ещё от прапрадеда. И это единственное достояние, единственная память о прошлом, которое каждый из этих несчастных, не взирая на то, что сдвинулась ось земная, замерзло балтийское море, а рыцари занялись торговлей и ростовщичеством, решил во что бы то ни стало воплотить в настоящее. Наверное, эти несчастные, просто не захотели, чтобы после их смерти остались лишь две постели, три одеяла, меховая накидка, два небольших ковра, один стол, три скамейки, пять сундуков, две курицы, немного окорока и пять пустых бочек в погребе. Они предпочли фамильный меч, рыцарский шлем и копье, и раз сделав свой выбор, уже не собирались сворачивать с намеченного пути, сулящего им честь, доблесть и мученическую смерть. Эти четверо были разного возраста и в орден они вступили в разное время. Кто-то дольше, кто-то меньше мог считать себя Храмовником. Но несмотря на разницу в возрасте и различный срок пребывания в рыцарском братстве, покрывшем себя неувядаемой славой в боях в пустынях Палестины, все они имели нечто общее и по праву могли считаться подлинными братьями, хотя, может быть, ни разу и в глаза друг друга не видели. В душе каждого их них тлела до поры до времени особая искра, рождая в их сердцах смутное стремление к подвигу и к возвышенному, взамен земному и обыденному. Эту тайную искру лишь разжег огонь инквизиции, через боль и страдания показав этим людям, чего они по-настоящему стоят, ибо Боль - это прикосновение Бога, а Бог - это Боль.
Пять пустых бочек в погребе, три скамейки и пять сундуков, набитых неизвестно чем, пусть даже и золотом, не могли приковать свободные души к себе и заставить спуститься в подвал полуразвалившегося фамильного замка. Каждый из четырех ещё в детстве предпочитал забираться, рискуя жизнью, на верхний этаж старого, готового рухнуть донжона, чтобы остаться наконец одному и расставив широко руки и ноги, блаженно ощущать, как мощные потоки воздуха рвут на части твою убогую одежду, словно сама Судьба говорит голосом начинающейся бури, что ты достоин другого платья и других доспехов, а не этого жалкого рубища, в которое вырядили тебя отец и мать, последние представители некогда славного, но в конец обедневшего рода.
Когда каждый из четырех рыцарей мучеников смог прийти, наконец, в себя, то к ним подослали сокамерников-шпионов. Инквизиция надеялась сломить сопротивление несчастных тем, что в доверительной беседе лже-сокамерники сообщили бы братьям, о чистосердечном признании самого Магистра. Мол, ваше упорство все равно никому не нужно. Рухнула вся система, и за вас уже никто не несет никакой ответственности. Спасайся, кто может! Зачем упорствовать, если сдались даже те, кого вы считали своим идеалом, образцом для подражания. Одно дело быть как все, хранить верность неколебимому братству, а другое дело - остаться в дураках и быть обманутым своими же. Ведь известно, что предают только свои. Вы и так показали, но что способны, и так проявили достаточно мужества - больше ничего от вас и не требуется. Признайтесь в том, в чем все признались. Следует заметить, что в этих задушевных разговорах "подсадные утки" не упоминали помимо уговариваемого ими брата никого, кто остался верен клятве. Инквизиция стремилась у каждого мученика создать впечатление напрасной исключительности его поступка, истязая несчастного чувством собственного одиночества и ощущением бесполезности совершаемого подвига.
Система не сдавалась и давила, давила как знаменитая Дочь Мусорщика, превращая душу и совесть в обескровленную тряпицу, а человек с его благородством и идеалами, за которые он готов был претерпеть любые страдания, не вписывался в установленные нормы и поэтому, истекая кровью, сопротивлялся, сопротивлялся из последних сил. Система убеждала, что предательство - это не подлость, а проявление ума и дальновидности. Королевские легаты изворачивались, как могли, прибегая в своих аргументах к самым изощренным приемам богословской диалектики, заменяя белое на черное, добро на зло и наоборот. Они отрабатывали свой хлеб, своих жирных каплунов, доходные места и все то, что обычно в конце жизни скапливается в подвале как ненужный хлам. Благородных рыцарей и воинов должны были добить нечистые на руку законники, объединенные общим корыстным интересом в одну большую стаю. Эпоха средневековья на этом процессе навсегда уходила в прошлое. Наступало время законников.
Но система не могла предвидеть, куда поведут четырех свободных людей только им присущие изгибы их такой непредсказуемой души. Система не знала, к каким парадоксальным заключениям мог прийти измученный пыткой, голодом, жаждой и надоедливым жужжанием шпиона мозг каждого из четырех рыцарей, продолжающих из последних сил защищать свой Храм.
И дело здесь было не только в вере Христовой. Скорее всего, четыре рыцаря-мученика, которых все равно отлучили бы от церкви, ошеломленные известием о признании самого Магистра, в измученных душах своих пытались найти ответ не на вопрос о своей вере в Христа. Они из последних сил погружали свой мозг, изрытый болью, в пучину неразрешимых антиномий.
Впрочем, в том жалком состоянии, в котором оказались Тамплиеры, они вряд ли могли рассуждать логически, прибегая к сложной диалектике и богословской схоластике. Нет. Их мозг после перенесенных пыток, пожалуй, мог лишь на короткое время сосредоточиться на той или иной картинке, возникающей время от времени в воспаленном сознании. И картинки эти, наверное, были следующими: подвал с сундуками, окороками и бочками и башня донжона, где ветер свистит в ушах, и откуда видно, как мир, огромный, таинственный и величественный, распростерся у твоих ног.
И перед смертью оставалось лишь сделать выбор, где твой мир, в котором бы ты хотел пребывать вечно: там, где свистит ветер, и лесистые холмы вздымают к небу свои вершины, а тучи, неожиданно расступаясь, образуют что-то вроде дыры небесной, сквозь которую прорывается сумасшедший солнечный луч, словно в истерике освещая покрытые предгрозовым мраком вершины холмов, или там, куда можно спуститься лишь с зажженной свечой в руке или масляным светильником, распугивая шагами своими суетливых крыс и вдыхая затхлый, удушливый запах давно истлевших вещей.
Думаю, что рыцарям этим постепенно стало все равно, предал их Магистр или нет. Просто они решили в сердце своем, что старый почтенный гроссмейстер не выдержал испытаний и вместо того, чтобы карабкаться из последних сил на вершину башни, навстречу сумасшедшему лучу, неожиданно прорвавшемуся сквозь сизые тучи, он решил на склоне лет тихо и мирно спуститься в подвал, чтобы прилечь на одну из доставшихся по наследству деревянных постелей и заснуть, наконец, безмятежным сном покойника.
Но им, четверым, ещё хотелось драться. И они не сговариваясь, решили повернуть колесо истории, раскрученное королем и его легатами, вспять, удивляя подвигом своим и людей и Бога, который и устроил всю эту драму с закрученным сюжетом.
Не осознавая того, они хотели задержать уходящее средневековье, где так ценились доблесть и преданность, хотели показать, что Система не все может, что Система ломается и трещит, как рассохшееся колесо, если она натыкается на Рыцаря, ещё в юности своей сделавшего свой окончательный выбор, в каком из миров жить ему, а в каком нет.
Х Х
Х
Надежды Магистра на благотворное вмешательство папы в дело Тамплиеров оправдались, хотя и не в полной мере. Однако родственные узы сделали свое дело, и тихий, ручной понтифик, во всем до этого момента слушавшийся короля Филиппа, неожиданно стал вести себя непредсказуемо и даже агрессивно, путая уже налаженную политическую игру.
Так, 27 октября 1307 года ещё до признаний в суде Гиго де Пейро, папа писал королю, что его (короля) предки, "воспитанные в уважении к церкви", признавали необходимость представлять на рассмотрение именно церковного суда "все, что имеет отношение к религии и вере, поскольку именно к святой церкви в лице её пастыря, первого из апостолов, обращено повеление Господа нашего: "паси агнцев моих". Высказав этот относительно мягкий упрек, папа пишет более грозно: "сам Сын Божий, жених Святой церкви, пожелал, чтобы, согласно установленному Им закону, Святой Престол был главой и правителем всех церквей". Несмотря на договоренность постоянно обмениваться всеми сведениями, "Вы предприняли эту акцию, арестовав множество Тамплиеров и захватив их имущество и людей, хотя члены ордена подчиняются непосредственно Римской церкви и нам лично". И поэтому, писал далее папа, он посылает кардиналов с тем, чтобы они внимательно изучили данную проблему совместно с королем Франции. Имущество же, принадлежащее Тамплиерам, папа требовал передать посланным кардиналам, действующим от имени Римской церкви.
Так, папа Клемент V, чьи предки родом были из Ренне-ле-Шато, где много веков спустя сельский священник Беранжер Соньер наткнется в своих раскопках на какую-то тайну, решил принять активное участие в разыгравшейся исторической драме, не желая мириться с ролью простого статиста.
Процесс, который король и его верный легат Ногаре собирались закончить К Рождеству 1307 года, стал затягиваться благодаря упрямству папы. В общей сложности этому судебному разбирательству суждено будет продлиться долгих 7 лет, что дало возможность заключенным рыцарям собраться с духом и начать по примеру своих стойких четырех братьев вести борьбу с королем не его же поле, то есть на поле закона.
Неожиданно выяснилось, что в среде рыцарей были не только банкиры и воины, но и прекрасные юристы, способные, как в шахматы, обыграть и самого Гийома де Ногаре.
В результате настойчивых действия папы Великий Магистр и ещё 250 Тамплиеров были переданы в распоряжение представителей Клемента V.
Взбешенный тем, что у Тамплиеров появился серьезный шанс на спасение, Филипп Красивый письменно обратился к папе, требуя вынести Храмовникам обвинительный приговор, иначе он, король Франции, будет считать и Клемента, и его кардиналов еретиками.
Папу это заявление не смутило. Он неожиданно ощутил прилив сил, больше похожий на истерику, и, по его словам, готов был умереть, чем осудить невиновных. И даже если д они все же оказались виновны, но выказали раскаяние, он, папа Клемент V, готов был простить из, вернуть имущество и создать для ордена новый Устав.
Одобренный поддержкой папы, Магистр словно вышел из долгой спячки и начал действовать. Скорее всего, на него оказал неизгладимое впечатление пример четырех простых рыцарей, которые всем показали, как надо вести себя в подобной ситуации. К тому же времени стало известно, что более 30 Тамплиеров скончалось под пытками в застенках инквизиции. Получалось так, что против Храмовников начали не судебное разбирательство, а полномасштабные боевые действия, и братство стало нести первые тяжелые потери. В этой обострившейся ситуации де Моле решил поддержать своим отказом от первоначального признания всех братьев. Великий Магистр, обратившись к услугам некого юного брата, который сумел втереться в доверие к врагу, стал распространять среди осужденных восковые таблички. Эти таблички содержали призыв отказаться от прежних показаний.
Чувствуя, что с каждым часом они теряют инициативу, король и Ногаре вынесли на публичное рассмотрение громкое дело: епископ из Труа, Гишар, ещё раз обвинялся в колдовстве и в том, что он умертвил любимую жену короля Франции, королеву Жанну. Филипп Красивый в отчаянной борьбе с Тамплиерами решил прибегнуть к помощи обожаемой покойной супруги. В этой отчаянной битве были хороши все средства. "Девушка с единорогом" и посещения Пьерфонда были забыты. Королева даже за гробовой чертой должна была принять участие в суетных планах властителя Франции. Обезьяна окончательно восторжествовала над единорогом. Бедного Гишара следовало ещё раз осудить, приписав ему помимо колдовства обвинения в содомском грехе, святотатстве и ростовщичестве. То есть в том, в чем обвиняли и Тамплиеров. Король во что бы то ни стало хотел показать сынам Франции, что церковь не имеет права судить Тамплиеров, будучи уличенной в их же грехах. Филипп открыто бросал вызов папе, давая понять, что нечто подобное он может устроить и по отношению к самому понтифику.
XIV
ДЕВУШКА С ЕДИНОРОГОМ
Большая любовь короля к своей супруге Жанне стала и причиной его небывалого духовного взлета и небывалого падения. Граф д'Эвро, брат короля, как никто другой понимал это.
Граф видел, что король, приблизив к себе законников и думая, что он вполне может управлять ими, на самом деле, оказался в полной их власти. Больше всего д'Эвро ненавидел нового хранителя королевской печати Гийома де Ногаре. Этот человек для графа, воспитанного в лучших традициях французского рыцарства, представлял реальную угрозу всему тому, что так было дорого брату короля. После того, как Филипп все чаще и чаще стал уединяться со своим легатом, все больше и больше проводить с ним времени, д'Эвро почувствовал, как память короля о покойной супруге быстро начала терять свою и без того изрядно ослабевшую благотворную силу. Иногда даже казалось, будто король сам хотел втоптать в грязь воспоминания о своей любви. И эти подозрения подтвердились в полной мере, когда Филипп ещё раз решил обвинить во всех смертных грехах несчастного епископ из города Труа, Гишара, которого он под горячую руку уже успел засадить в подвалы Лувра по обвинению в убийстве королевы. Теперь несчастному, в конец сломленному человеку приписывались грехи содомии и ростовщичества, дабы увязать порочность самой церкви с порочностью тех, кого она собирается защищать, то есть Тамплиеров.
Оставленный и забытый своим царственным братом благородный граф д'Эвро все чаще и чаще стал уединяться в своем родовом замке Пьерфонде. Память его надежно сохранила образ другого короля, нежного, трогательного в своей любви к прекрасной королеве Жанне. Живя в уединении среди лесов, полных диких зверей и птиц, граф всей душой придавался охоте, а в унылые вечера любил подолгу сиживать один, в который раз внимательно вглядываясь в знаменитый гобелен "Девушка с единорогом", приговоренный Филиппом Красивым к сожжению.
Но утром охота вновь отвлекала графа от грустных мыслей. Погоня за дичью по лесам доставляла брату короля особую радость. Д'Эвро неплохо стрелял из арбалета. Ему нравился риск, нравилось отрываться на хорошем скакуне от свиты, чтобы уединиться в глухом лесу и ждать в засаде, когда могучий олень или красивая лань выйдут прямого на него. Но однажды на поляне перед прицелом взведенного и готового в любую минуту выпустить убийственную стрелу арбалета появилась грациозная лань с большими карими глазами, полными неизъяснимой прелести, которой обладал далеко не каждый женский взор. И д'Эвро замер от изумления. Из засады граф любовался грациозными движениями той, которую по законам охоты ему следовало с одного выстрела уложить на сырую землю, поросшую густой сочной травой, похожей на изумруд. Но охотник медлил с убийством. Рука от напряжения ослабла и пошла вниз. А граф был сейчас занят тем, что напряженно ждал, когда лань вновь повернется и вновь одарит его своим взглядом. Coup de grace, удар милости Божьей, сейчас должен был нанести не застывший от изумления охотник, а его беззащитная жертва, и лань безжалостно удалялась в лес, так и не бросив на прощанье даже беглого взгляда своих изумительных, своих бархатистых глаз в сторону несчастного графа. Граф видел, как животное, словно кокетничая, грациозно повиливало своим аккуратным крупом, украшенным белыми на фоне светло-коричневой шерстки подпалинами. Лань искушала охотника и спокойно, по-королевски невозмутимо, удалялась в лесную чащу, где её изящное тело, как призрак, растворялось в солнечных бликах, весело играющих на зеленых листьях и стволах могучих деревьев. И лишь тогда, дабы дать выход своему напряжению, дабы оживить застывшую кровь, омертвевшими пальцами д'Эвро спускал, наконец, с громким криком стрелу, испытывая при этом прилив долгожданного облегчения. Он знал, что стрела все равно никого не убьет, что она вонзится в ствол дуба и там и застрянет, ненасытная. А лань, между тем, все дальше и дальше будет уходить по только ей ведомой тропке, может быть, по-женски веселясь своему удачному флирту с влюбленным в неё охотником.
И этой игре, казалось, нет и не может быть конца. Она доставляла удовольствие и человеку, и животному, рождая между ними какую-то непонятную, нарушающую все законы и нормы связь, похожую на настоящую подлинную любовь. Если бы бедный граф д'Эвро знал или хотя бы догадывался о возможном переселении душ и о карме, то он мигом утешился бы и нашел своему необычному состоянию достойное объяснение. Но в самом начале XIV века люди не очень-то представляли себе, что подобные вещи могут существовать. Однако если допустить, что д'Эвро были бы доступны подобные запрещенные церковью знания, то чья бы душа могла привидится графу в облике лани с большими карими глазами неизъяснимой прелести? Сам охотник вряд ли бы когда-нибудь сознался себе в этом, но в глубине души он понимал, что непостижимым образом узнал в прекрасном животном покойную королеву, супругу своего царственного брата, которую любил не меньше, а во много-много раз больше, чем монарх Франции. Но эта убийственная мысль, подобная каленой стреле в арбалете с крепко затянутым воротом, была запрятана в душе графа глубоко-глубоко, и играть с ней он не собирался, как не собирался нажимать на крючок, чтобы выпустить, наконец, стрелу, предназначенную для счастливой охоты, прямо себе в жадно раскрытый рот, готовый принять смерть, как принимают святой причастие.
Частые отлучки графа не могли остаться незамеченными, и в округе поползли слухи о странной и противоестественной влюбленности брата короля в таинственное животное. Причем этому лесному существу невежественной и озлобленной толпой приписывались самые невероятные свойства. Говорили даже, что это сам древний Дух Лесов, которому поклонялись ещё друиды, чьи капища довольно часто можно было встретить в этих местах. Но самое странное во всех этих рассказах было то, что графа д'Эвро начали подозревать в колдовстве. Постепенно сплетни доползли и до внимательного ко всем подобным происшествиям Филиппа Красивого. Он понял, что в ответ на обвинения по отношению к епископу Гишару церковь вполне может скомпрометировать всю семью короля, если обвинит самого графа д'Эвро в колдовстве. Несмотря на занятость и на то, что дело Тамплиеров затягивалось, Филипп решил навестить брата-отшельника. С собой король взял и Ногаре, без которого уже не мог обойтись даже в делах, касающихся семьи. Легат должен был посмотреть на все с юридической точки зрения, то есть разобраться, подпадает странное лесное увлечение д'Эвро под юрисдикцию святой инквизиции или нет.