– Ну, так и есть! Душа не обманула! – пожимая руки обоим друзьям, весело произнес сияющий Кузьма. – Не осиротеет мой домишко теперь!
– Твоя душа што земская душа! – послышались голоса. – Нешто она обманет.
– Живет Кузьма Миныч!..
– Живет наш князь – Димитрей-воевода!
– Да процветет родимая Земля! Да красуется она от века и до века! – сильно выкликнул Минин.
Все дружно подхватили его клик.
Глава V
– Твоя душа што земская душа! – послышались голоса. – Нешто она обманет.
– Живет Кузьма Миныч!..
– Живет наш князь – Димитрей-воевода!
– Да процветет родимая Земля! Да красуется она от века и до века! – сильно выкликнул Минин.
Все дружно подхватили его клик.
Глава V
ПОСЛЕ ГРОЗЫ
(15 ноября 1612 года)
Почти отгремела гроза, больше десяти лет бушевавшая над царством Московским. Последние отголоски ее, в виде неприятельских шаек, наездников-головорезов, «лисовчиков», своих разбойничьих таборов, густо рассеянных по всем углам Руси, еще тревожили мирное население царства, которое понемногу стало приходить в себя, успокаиваться после ужасов и разоренья смутной поры.
Но и против этих летучих шаек принимались решительные меры. Воеводы рассылали сильные отряды ратников повсюду, где только появлялись разбойничьи и неприятельские шайки.
Снаряжался поход и против главного бунтаря, казацкого атамана Заруцкого, который ушел к самой Астрахани с Мариной и ее сыном, Воренком, как звали его на Руси.
А Москва не только была очищена от польских отрядов, но и весь гарнизон, засевший было в Кремле, с полковником Николаем Струсем во главе, очутился в плену у своих бывших пленников, московских бояр-правителей.
Правда, они теперь бессильны стали. Все дела вершит Великий совет земской рати, собранный при всеобщем ополченье земском.
Но и этот совет только на время принял на себя тяжесть власти в бурную пору народной жизни.
Уж по городам послали гонцов и грамоты призывные, чтобы собирались «изо всех городов Московского государства, изо всяких чинов людей по десяти человек из городов, от честных монастырей – старцы, митрополиты, архиепископы и епископы, архимандриты и игумены, и бояре, и окольничие, и чашники, и стольники, и стряпчие, и дворяне, и приказные люди, и дети боярские, и головы стрелецкие, и сотники, и атаманы, и казаки, и стрельцы, и всякие служивые люди, и гости московские, и торговые люди всех городов, и всякие жилецкие люди»… А сбирали их на «оббиранье царское и для суждения, как наново землю строити»…
Князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой, главный любимец и воевода многочисленных казацких полков, и стольник – воевода земской рати, князь Пожарский, очутились во главе временного правления в государстве. Прежних правителей-бояр и князей самовластных и лукавых, с князем Мстиславским во главе – совершенно устранили от дел.
Особое оживление и скопление народа замечалось в Кремле Московском утром 15 ноября 1612 года.
Было ясное, морозное утро. Длинные, синеватые тени падали от зданий на белую, плотную пелену снегов, одевающих бревенчатую, неровную мостовую кремлевских улочек, заулочков и площадей, а на солнце этот снег загорался разноцветными искрами, словно по нем сыпался и перекатывался тонкий слой невидимых глазу алмазов…
Стрельцы и иноземцы-алебардисты и копейщики стояли на караулах в дубленых полушубках поверх своих нарядных кафтанов, в рукавицах и валяных сапогах поверх цветных, узорчатых сапог с узкими, торчащими кверху носками.
Несколько пушкарей и затинщиков сгрудились у большой вестовой пушки, банили, прочищали ее и потом стали заряжать, приготовляясь к салюту.
Цепь часовых охватила широкий простор перед Красным крыльцом, а за этой цепью, на окраинах площади и во всех улочках и переулках, выходящих сюда, скипелись темные массы народу. И все больше подваливало его, особенно когда стали люди выходить из церквей.
Перезвон колокольный кремлевских соборов и монастырских церквей был на исходе и, благодаря ясности воздуха и мерзлой земле, отражающей все звуки, казалось, что звуки колокольные реют и поют где-то высоко в воздухе.
И когда уже смолкли кремлевские колокола, – еще перекликались, замирая вдали, колокола в Китай и в Белом городе…
Медленно, тяжело ступая своими больными ногами, не подымая от земли взора своих темных, печальных, даже – суровых на вид, глаз, – спустилась с крыльца старица Марфа, бывшая жена Филарета, митрополита Ростовского и патриарха Тушинского. До того, как Годунов силой заставил мужа и жену принять монашество, старицу-инокиню звали Ксенией Ивановной, из роду старых бояр Шестовых. Дочь и сына разлучили с нею, не позволили взять в тот дальний, бедный монастырь в Заонежье, куда сослал подозрительный Годунов жену Федора Никитыча Романова, в иночестве принявшего имя Филарета. Его заключил Годунов в отдаленной Антониево-Сийской обители, а детей, девочку тринадцати и мальчика трех лет, тоже сослал вместе с их теткой по отцу, княгиней Черкасской, на Белое озеро и поселил там под самым строгим надзором.
Когда первый Димитрий Самозванец, как его назвали тогда же, овладел престолом, он немедленно вызвал в Москву всех разосланных оттуда Романовых. Дочь Филарета, Татьяна, скоро вышла замуж за князя Катырева-Ростовского, а сын, Михаил, жил с матерью, старицею Марфой, и отцом, митрополитом Ростовским, Филаретом, в его «престольном» городе, в Ростове до 1608 года. Услыхав о приближении к Ростову шаек Тушинского вора, второго Самозванца, Филарет отправил жену свою бывшую и сына в Москву, а сам остался помогать защитникам города отбиваться от нападения тушинцев.
Этими шайками вора-царька митрополит Ростовский и был захвачен на паперти собора ростовского, куда не хотел архипастырь впустить разъяренной орды.
Его отвезли в Тушино, где вор уговорил угрозами и лаской Филарета принять титул патриарха. Вору, имевшему вокруг себя бояр из лучших родов Русской земли, хотелось иметь и главу церкви, каким на Москве был тогда Гермоген.
Это было еще во время царя Шуйского, которого Филарет ненавидел и презирал больше, чем Тушинского вора. Но как только Шуйского не стало и вор был оттеснен к Калуге, Филарет снова успел попасть в Москву, где мы и видели уже его во главе Великого посольства, судьбу которого мы знаем.
Дочь Марфы и Филарета умерла незадолго перед этим днем, когда старица с единственным сыном Михаилом, побывав в кремлевских храмах, возвращалась к себе, в келью тихого женского монастыря, стоящего у самых стен кремлевских.
Старица, одной рукою опираясь на костылек, другую возложила на плечо юноши-сына, худощавого и стройного, но несколько бледного и печального для своих пятнадцати лет. Правда, траур по любимой сестре, лишения, вынесенные в первую ссылку, когда чуть ли не голодать приходилось детям и их тетке в суровом Белозерье, затем ужасы осады и настоящая голодовка, пережитая так недавно в Кремле, осажденном земской ратью, – все это отразилось и на здоровье, и на характере мальчика. Но и еще что-то особое было в этом худощавом, не по-детски серьезном лице с большими глазами, как рисуют у мучеников. Глаза эти то загорались внутренним светом, то погасали, и вся жизнь из них скрывалась куда-то глубоко. Не то причудливость нрава, не то повышенная, чрезмерная нервность проглядывали в этом лице, в глазах, в судорожном, легком подергиванье мускулов и углов рта. Брови тоже порою дергались у Михаила, как будто он вдруг увидел что-то неприятное и собирался закрыть глаза, избегая дурного зрелища, но сейчас же и удерживался. Помимо этих странностей, необычайная кротость и ласка светились в больших, темных глазах юноши, почти мальчика. И губы его часто складывались в мягкую, грустную полуулыбку.
Он бережно вел мать, хотя и сам ступал неверно по обледенелым, скользким ступеням своими слабыми, пораженными ревматизмом ногами…
Еще издали узнали обоих толпы народа, стоящие за линией стражи, и громкими кликами приветствовали москвичи старицу и Михаила, представителей самого любимого и чтимого рода боярского во всей Руси. Страдания семьи Романовых, ум и деятельность Филарета, мужество старицы во время сидения в Кремле с ляхами, кротость и милосердие Михаила разносились тысячеустою молвою, и любовь народная, которою пользовались Романовы-Захарьины еще со времен Ивана Грозного и его первой жены, Анастасии Захарьиной, умевшей умерять порывы ярости в своем супруге-царе, – теперь эта любовь возросла до величайших размеров.
Села в свой возок на полозьях старица с сыном и двумя послушницами, скрылся в ближайших воротах возок.
Поклонами провожал их на всем пути народ. Воины, казаки – все старались выказать почтение матери и сыну.
О них говор шел в толпе, пока они были на виду. О них продолжались толки и тогда, когда уже скрылся из глаз знакомый москвичам возок старицы Марфы.
– Ишь, дал Господь, не больно извелася телом в пору сидения тяжкого! – слышался чей-то женский голос.
– Как не извелася! – отвечала другая баба, в шугае, в повойнике. – Ишь, ровно снегова, такая белая стала… И сыночек ровно из воску литой… А, слышь, на што юн отрок, да больно милосерд! Недужных призирал, поил-кормил голодных сидельцев-то кремлевских, ково тут ляхи заперли с собою…
– И старица добра же ко всем была… Романовых род издавна славится тем. Вон и в песнях поется про Никиту Романова, про шурина царского…
– Вестимо, поется! Потому при Грозном царе, и то умели Романовы постоять за Землю, за народ православный… Не пошли небось в опритчину! Земщиной осталися Романовы, все до единого… Слышь, Никитская улица – откудова так зовется она? Все от Никиты Романова! Слышь, вымолил у Грозного царя он такую вольготу, грамоту выпросил тарханную…
– Какую там ошшо грамоту! Скажи, коли знаешь! – полетели вопросы к старику, земскому ратнику, ополченцу, который стоял среди народа.
– А вот, – живо отозвался словоохотливый, крепкий старик-ратник. – Слыхали, чай, все вы, грозен да немилостив был царь Иван Кровавый. Што день, то казни. Больше он невиновных казнил, не тех, кто топора бы стоил али петли. Кого вздумается, – на огне палит, мечом сечет, водою топит! А брат жены евонной, Анастасии Захарьиной, – Никита, слышь, Романов сын, дед родной Михайлы-света, отец, выходит, Филарета-митрополита… Энтот Никита веселую минутку улучил, счастливую да и выпросил: «Шурин, царь-государь, Иван Грозный Васильевич! Немилосердый и жестокой царь московской! Хочу я душе твоей дать облегченье хошь малость! Крови пролитие поменьшить желаю… Скажи мне слово свое великое, царское: коли по улице моей, по Никитской, пройдет на казнь осужденный человек да кликнет всенародно: «Романовы и милость!» – ты тому человеку должен пощаду даровать немедля и отпустить вину его али безвинье!.. Што бы там за ним ни было!»
Слышь, под веселую руку послушал шуряка, присягнул ему царь, дал грамоту тарханную за большим орлом, за печатью… И было так до конца дней Ивановых. Не мало душ крещеных спаслося улицею тою… Стали потом и нарочно по Никитской казнимых-то водить, опальных бояр в их последнюю годину страшную… Оттоль и слывет та улица – Никитская…
– Помилуй, упокой, Господи, душу боярина усопшего Никиты! – запричитал в толпе худой монашек, тоже прислушивающийся к говору народному.
– Заступник был народный, што говорить! Деды ошшо помнят Никиту Романыча…
– Вот бы нам – царя такого! – вырвался у кого-то живой возглас.
– Кто знает! Может, будет таковой, коль Бог пошлет… да мы сумеем избрать себе от корня от хорошего отводок свежий, юный и цветущий! – подал голос Кропоткин, стоящий в толпе поблизости от старика-ратника. – Вот, скажем, как Михаил Романов живет на доброе здоровье! – прямо назвал князь, бросил в толпу заветное имя. – И то, как ведомо, сам Гермоген два раза о нем же говорил властям и воеводам и боярам… Да те тогда послушать не хотели… А теперя – иные времена! Вот был я сейчас наверху, в теремах. Владыко-митрополит о том же Михаиле, слышно, мыслит… Его штобы на царство… А што, как оно и сбудется! Што скажете, люди добрые… По сердцу ли вам-то будет?..
– Чего бы лучче! – послышались отклики. – Прямая благодать! Слышь, не мимо молвится: из одного роду – все в одну породу! …Яблочко-то от яблоньки – далеко ли катится!.. Дело ведомое!..
Громко толковала толпа. В морозном воздухе речи разносились далеко.
Кучка бояр незадолго перед тем стала спускаться с крыльца и остановилась в половине его, стала прислушиваться к речам в том углу, где, недалеко от самого крыльца, толковал с людьми Кропоткин.
Стояли тут князья: Андрей Трубецкой, Мстиславский, Воротынский, Андрей Голицын, Василий Шуйский, боярин Лыков, все бывшие члены семибоярщины, и еще два-три боярина.
Особенно не понравились речи князя и народные Мстиславскому и Шуйскому.
Первый не вытерпел даже и, забыв свое высокое положение, вступил в переговоры с толпой.
– Поговорочки я тута слышу! – заговорил он громко. – А вот еще я пословицу слыхал: «В семье не без урода!» Алибо иную: «Простота – хуже воровства!» С глупым хошь клад найдешь, да не пойдет впрок и добро! А с умным – потеряешь, а все ж таки прибудут и от потери барыши!.. Ну, можно ли смущать честной народ словами пустяшными! Тута про царя мы слово услыхали! И тут же имя детское несут людям в уши!.. На несмышленочка-малолетка можно ли, хоша бы и на словах, примерять столь тяжкий убор! Слышь, ш а п к у Мономаха!! Бармы, слышь, царские и скипетр многих народов сильных и земель толиких державу древнюю!.. Да и в такую пору тяжкую, когда и муж, испытанный трудами ратными и думными, надежный, престарелый, ведомый всему миру своей высокою породой и разумом… хотя бы вот меня взять для примеру… и тот не мог бы легко справлять подвиг царский, не сразу одолел бы невзгоду, какую нагонил Господь на Землю нашу!.. А тут – в пеленках бы еще царя породил, князек речистый! Было бы одинаково с тем, о ком ты толкуешь!
– Была у нас Агаша! – глумливо отозвался Кропоткин. – Так она сама себя хвалила за добра ума перед суседями; обида, вишь, ей, што люди ее не похвалят! И ты бы, князь-боярин, ждал ласки от других, а сам себя не возносил бы, право! Оно бы пристойней, лучче бы было!.. Истинный Господь!..
– Молчи, холоп! – крикнул вне себя Мстиславский и, замахнувшись своим жезлом, уже двинулся было вперед, чтобы расправиться с незначительным, худородным князьком, но другие товарищи-воеводы удержали заносчивого боярина.
А Кропоткин и сам рванулся навстречу бывшему боярину-правителю, главнейшему из семи верховных бояр, ненавистных и ему, как всей Москве. Остановясь на нижних ступенях, он кинул вызывающе свой ответ Мстиславскому:
– Я не холоп, а князь такой же прирожденный, как и ты! Да нет! Т а к и м, слышь, сам быть не желаю! Я ляхов на святую Русь не призывал. Тута с ними в Кремле не запирался против своих же братьев россиян! Им я не служил, Земли не продавал им! Да сам теперь и не лезу в цари, – хоша меня и не зовут, как и тебя, князь-боярин! Не хаю я по злобе тех, на ком явно почиет сияние благодати Господней… Што, князенька, слыхал? С тобою мы, выходит, и впрямь не равны!
Кинув такой ряд злых укоров и обид бывшему правителю, Кропоткин сошел обратно вниз и обратился к толпе:
– Оставим их!.. Пойдем к сторонке да потолкуем!
Целый косяк народу, все больше пожилые, почтенные люди отошли с Кропоткиным к ограде Благовещенского собора, и там затеялась у них живая, горячая беседа на тему об избрании царя… Имя Михаила повторялось здесь со всех сторон…
А Шуйский, оттянув своего горячего приятеля снова на площадку крыльца, скорбно завздыхал, запричитал по своей обычной сноровке:
– Оле! Оле!.. Вот времена пришли! Што терпим мы теперь, князья-боляре! Лях так не надругался над нами, над узниками, как тута князишка худородный… Как тамо в сей час было! – указывая на палаты дворцовые, простенал ханжа Шуйский, схожий с дядею, бывшим царем. – Везде гонят! Чего и ждать от черни, от смердов, от нищих да захудалых князьков, когда и тамо, в очах у святителя-митрополита, перед царским престолом не потомки Рюрика – Воротынские, Мстиславские алибо Голицыны – стоят впереди, а заступил им место торгашок из Нижнего, смерд последний, Кузёмка Минин!.. Да ошшо захудалый князь, Пожарских роду, самого пустого, незначного, из недавних дворян!.. Вот времена!..
Жалобы Шуйского, искренние и жгучие, при всей фальшивости их слезливого тона, подхватил дьяк Грамматин, недавно вышедший из тех же палат, откуда вынуждены были, униженные, удалиться князья-бояре.
– Охо-хо-хонюшки, болярин, князь великой!.. Да нешто ноне – прежние времена! Смутилась Земля – вот все и замешалось. А, Бог даст, как выберем царя… И, вестимо, уж из самого из первого роду, не из пригульных тамо, бояр либонь из чужих, иноземных прынцев… Вот дело-то по-старому станет крепко, истово, по дедовским обычаям. Не мало лет хожу я по белу свету, всего нагляделся. Бывает так в лесу порою: идет гроза, качает дерева! Косматые вершины те сгибаются… Все спуталося в ту пору: и сучья, и листы!.. И не разобрать, кормилец, кто тут на ком!.. А минула буря… глядь – стволы большие-то, могучие – по-старому стоят незыблемо! Ну, сучья там поломало… Ну, поснесло дерёвца, которы помоложе, послабее… Трава совсем помята, вот как народ простой войной повыбьет!.. А кто был велик и силен, – гляди, так и остался; гляди, ошшо владычнее, ошшо сильнее станет!..
Милостиво кивая головой, Шуйский, довольный, проговорил:
– Умен ты, дьяк! Твоими бы устами…
– Попьем медку, болярин, не крушися! – подхватил речистый дьяк. И совсем таинственно заговорил: – Ужели вам, главным семи боярам, не одолеть недругов… Кто бы там они ни были!
– Где же энто: с е м ь! – угрюмо отозвался князь Андрей Трубецкой. – Иван Романов-Юрьин потянул племянникову руку, вестимо дело… Он – за Михаила! И Шереметев, родич ихний, старый смутьян, от нас откинуться норовит… Туды перешел! А може, Бог весть… Не то себя на трон ведет… не то – отрока Романова!.. Шереметев с Филаретом – большие, стародавние дружки! Еще бы ничего, кабы братан мой!.. Казаки все за ним, за князем Димитрием… Я толковал было с им…
– Он сам хочет, я слыхал! – осторожно заметил Грамматин. – Сам идет в цари. Таборы-то казацкие, правда, у нево надежная помога! Столько сабель да пищалей!.. Рать земская поразошлась, поразъехалась! С дворянами и иными, со стрельцами – и то трех тысяч не набрать сей час воинов… А казаков полпята тысяч счетом в руке у князя Димитрия… Может в цари себя ладить!
– И он! – с досадой отозвался Мстиславский. – Вот на! Да сколько же царей на череду теперя будет! Есть из чево выбирать!..
– Да есть к о м у и выбирать! – внушительно заговорил снова дьяк. – Народу тьма, и земских наших, и казаков… Можно иных разбить, поссорить промежду собою… Иных – дарами задарить… Купить людей не трудно! Я служить готов… И поторгуюсь с людьми, которы позначнее, повиднее… И… силки поставлю, где можно… Слуга боярский, бью челом!..
– Без барышку не останешься, приятель! Ты – нам… а мы – тебе!.. – сказал Шуйский.
И тихо, быстро шепнул стоящему близко дьяку:
– Ко мне загляни попозднее!
– Не поскупимся на услугу другу! – откликнулся и Воротынский. И когда Грамматин, подойдя поближе, стал ему кланяться на милостивом слове, князь тоже шепнул ему:
– Ко мне бы ты по ночи завернул!..
– С Авраамием бы Палицыным надо нам дело починать! – громко заговорил довольный, сияющий от ожидаемой прибыли, хитрый дьяк. – Он – инок куды речистый! Господь послал ему великий дар! И верно служит отец честной тому…
– Кто даст ему поболе! – отозвался, молчавший до тех пор, тоже правитель бывший, Лыков. – Слыхали мы про Авраамия…
– Н-н-ну… не скажу того! – возразил дьяк. – Видал я, в ину пору загорится у него душа… так он и доброго не мало натворит, по чистой совести, без купли, без обману. На похвалу он больно лаком… Любит, штобы хорошая молва о нем широко неслася! Вот… на этом его и можно изловить всего скорее!.. Ну, а тогда он послужит хорошо! Его любит народ кругом!
– Ты прав! – отозвался Шуйский, подзывая знаком дьяка. – Уж, я смекаю, как с ним нам быть!.. А ты, дьяк, слышь, гляди…
И князь-боярин стал что-то шептать Грамматину.
– Эх, дал бы только нам Господь удачу, кому-либо из наших, все едино! Тогда мы покажем энтим… выскочкам, холопам недавним… мужичью московскому, как перед нами, потомками прямыми ихних старых князей и государей, им величаться можно али нет!.. Уж мы потешимся тогда!.. Поотведем душеньку над…
– Потише, слышь! – удержал товарища Лыков. – Не дома ты, не в своей опочивальне! Да, чай, и в дому теперя предателей найти немудрено! Теперь помалкивай…
Шуйский между тем, проводив Грамматина, который вернулся в палаты, обратился к товарищам:
– Ну-к што ж, князья-бояре! Несолоно хлебали – и по домам теперь пора ко щам! Спасибо, што домой-то отпустили нас без «провожатых»… Ха-ха-ха!.. А я, признаться, того боялся, как ехал во дворец…
Воротынский приосанился, даже руку на меч положил при этих словах.
– Посмеют ли!.. Да ежели бы… Тогда, гляди, и камни возопиют… Нет! Мы свое спокойно дело проведем! Не захотят взять Владислава в цари, так кто-либонь из нас быть должен государем! Вот поглядите! Пусть собор сберется только… и мы…
– Да! Мы уж помутить сумеем в добрый час! – улыбаясь, закончил Шуйский речь приятеля. – А теперя ходу, други любезные…
Только собрались приятели оставить площадку, как на ней появился думный дьяк Лихачов, «печатник» царский, то есть канцлер государственный. За ним шел Пимен Семеныч Захарьин и человек десять иноземной стражи в полном вооружении, с заряженными мушкетами.
– Повременить прошу, бояре-князья! – обратился Лихачов к группе бывших правителей. – Указ есть, до ваших честей касаемый…
Предчувствуя недоброе, застыли на местах князья.
А Лихачов своим привычным к думскому покладу, ровным, четким голосом заговорил:
– Бояре-князья, Андрей Васильевич Трубецкой, Федор Иванович Мстиславский, Андрей Васильевич Голицын, Иван Михайлыч Воротынский да Василей Михайлович Лыкин. Боярин-вождь, князь Димитрий Михайлович Пожарский с товарищи приговорили: по разным городам вас развести, отдать за приставы впредь до разбора и суда алибо, как советом всей Земли и рати будет тамо уже порешено над вами.
Переглянулись князья, огляделись кругом, словно ожидая со стороны толпы сочувствия и помощи. Но близко стоящие люди молчали, с любопытством наблюдая, что происходит. А подальше слышались далеко не сочувственные возгласы:
– Добро! Ништо!.. Как скоро спесь-то посбили… Пришел черед и боярам-насильникам, предателям отчет давать…
Подняв головы, гордо двинулись вперед опальные князья, окруженные стражей, и скрылись за поворотом. А им вслед неслись уже громкие насмешки и глумливые крики:
– И тута без бою сдалися отважные стратиги наши!
– Они привышны трусу праздновать, толстопузые!.. Кто ни приди да зыкни, – наши воеводы и хвост поджали, в подворотню идут молчком, ровно псы побитые!..
– Ай да князья честные… Последыши великокняжецкие!..
– Охо-хо-хо! – скорбно покачивая головой, снова запричитал Шуйский и обратился ласково к Лихачову:
– А слышь-ко, Федя, дружок… Ты там, тово… маненько не обчелся?.. Аль про меня не писано стоит в указе твоем… Асеньки?..
– Нет, благодетель, про тебя – ни словечушка… – с поклоном отозвался Лихачов. – Авось потом, погодя немного и до тебя дойдет… Коли уж так тебе завидно, князь-господин!..
– Шутник ты, вижу, Федя!.. Хе-хе-хе!.. – раскатился довольным смешком Шуйский. – Я не завистлив! Лучче уж домой потороплюся. Пусть про меня покудова и вовсе позабыли бы! Не осержуся, право! А ты, дружок, не напоминай за старую дружбу, за хлеб, за соль… Прощай, дружок…
И Шуйский быстро двинулся с крыльца к колымажным воротам, где ждала его каптанка, чтоб отвезти домой.
Лихачов в это время примостился у балюстрады крыльца, разложил тут кусок хартии, приготовил походный письменный прибор, так называемый «каламарь», от греческого слова к а л а м о с, тростник, которым писали в древние года. Сняв теплые рукавицы и похлопывая руками, он полез за пазуху за «воротными часами», висящими на цепочке.
– Кажись, по солнцу глядя, – пора и на «перебранку» люд честной созывать! – проговорил он, поглядел на часы и снова спрятал их, бормоча: – Так и есть! Самое время! Гей, колоти в казан! – крикнул он стрельцу, который сидел на крыльце у большого широкого барабана с круглым дном, установленного на особой подставке близ широкой балюстрады крыльца. – «Дери козу», служивый!.. Знак подавай пищальникам!.. Пущай пищаль бабахнет, сзовет народ! А то маловато людей сошлося, как видно! – приказал Лихачов, приглядываясь к людям, стоящим за цепью часовых.
Гулко прозвучали удары барабана, тяжелые, резкие, раскатистые, словно бой далекого, большого колокола, надтреснутого у краев.
Всколыхнулась толпа. Из нее стали выбираться и протискиваться вперед ратные люди, все больше немолодые, и дворяне служилые, и торговые представители разных городов, которые входили в состав Великого совета всей земской рати.
Пушкари у большой пушки, или «затинной пищали», завозились.
– Уйди, ожгу!.. Поберегися! – крикнул «пальник», раздувая горящий фитиль, толпе зевак, которые слишком близко стояли у жерла пушки.
Он поднес разгоревшийся хорошо фитиль к затравке. Ухнула пушка своею широкою металлическою грудью… Прокатился выстрел, отдаваясь эхом за Москвой-рекой, вспугнув несметные стаи голубей и воробьев, ютящихся под кровлями палат и храмов Кремля.
Трубы и барабаны с разных концов города, сначала ближе, потом издалека, стали откликаться выстрелу пушки. Загремели литавры… В свободном пространстве, обведенном цепью часовых, стали собираться выборные, члены совета…
Но и против этих летучих шаек принимались решительные меры. Воеводы рассылали сильные отряды ратников повсюду, где только появлялись разбойничьи и неприятельские шайки.
Снаряжался поход и против главного бунтаря, казацкого атамана Заруцкого, который ушел к самой Астрахани с Мариной и ее сыном, Воренком, как звали его на Руси.
А Москва не только была очищена от польских отрядов, но и весь гарнизон, засевший было в Кремле, с полковником Николаем Струсем во главе, очутился в плену у своих бывших пленников, московских бояр-правителей.
Правда, они теперь бессильны стали. Все дела вершит Великий совет земской рати, собранный при всеобщем ополченье земском.
Но и этот совет только на время принял на себя тяжесть власти в бурную пору народной жизни.
Уж по городам послали гонцов и грамоты призывные, чтобы собирались «изо всех городов Московского государства, изо всяких чинов людей по десяти человек из городов, от честных монастырей – старцы, митрополиты, архиепископы и епископы, архимандриты и игумены, и бояре, и окольничие, и чашники, и стольники, и стряпчие, и дворяне, и приказные люди, и дети боярские, и головы стрелецкие, и сотники, и атаманы, и казаки, и стрельцы, и всякие служивые люди, и гости московские, и торговые люди всех городов, и всякие жилецкие люди»… А сбирали их на «оббиранье царское и для суждения, как наново землю строити»…
Князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой, главный любимец и воевода многочисленных казацких полков, и стольник – воевода земской рати, князь Пожарский, очутились во главе временного правления в государстве. Прежних правителей-бояр и князей самовластных и лукавых, с князем Мстиславским во главе – совершенно устранили от дел.
Особое оживление и скопление народа замечалось в Кремле Московском утром 15 ноября 1612 года.
Было ясное, морозное утро. Длинные, синеватые тени падали от зданий на белую, плотную пелену снегов, одевающих бревенчатую, неровную мостовую кремлевских улочек, заулочков и площадей, а на солнце этот снег загорался разноцветными искрами, словно по нем сыпался и перекатывался тонкий слой невидимых глазу алмазов…
Стрельцы и иноземцы-алебардисты и копейщики стояли на караулах в дубленых полушубках поверх своих нарядных кафтанов, в рукавицах и валяных сапогах поверх цветных, узорчатых сапог с узкими, торчащими кверху носками.
Несколько пушкарей и затинщиков сгрудились у большой вестовой пушки, банили, прочищали ее и потом стали заряжать, приготовляясь к салюту.
Цепь часовых охватила широкий простор перед Красным крыльцом, а за этой цепью, на окраинах площади и во всех улочках и переулках, выходящих сюда, скипелись темные массы народу. И все больше подваливало его, особенно когда стали люди выходить из церквей.
Перезвон колокольный кремлевских соборов и монастырских церквей был на исходе и, благодаря ясности воздуха и мерзлой земле, отражающей все звуки, казалось, что звуки колокольные реют и поют где-то высоко в воздухе.
И когда уже смолкли кремлевские колокола, – еще перекликались, замирая вдали, колокола в Китай и в Белом городе…
Медленно, тяжело ступая своими больными ногами, не подымая от земли взора своих темных, печальных, даже – суровых на вид, глаз, – спустилась с крыльца старица Марфа, бывшая жена Филарета, митрополита Ростовского и патриарха Тушинского. До того, как Годунов силой заставил мужа и жену принять монашество, старицу-инокиню звали Ксенией Ивановной, из роду старых бояр Шестовых. Дочь и сына разлучили с нею, не позволили взять в тот дальний, бедный монастырь в Заонежье, куда сослал подозрительный Годунов жену Федора Никитыча Романова, в иночестве принявшего имя Филарета. Его заключил Годунов в отдаленной Антониево-Сийской обители, а детей, девочку тринадцати и мальчика трех лет, тоже сослал вместе с их теткой по отцу, княгиней Черкасской, на Белое озеро и поселил там под самым строгим надзором.
Когда первый Димитрий Самозванец, как его назвали тогда же, овладел престолом, он немедленно вызвал в Москву всех разосланных оттуда Романовых. Дочь Филарета, Татьяна, скоро вышла замуж за князя Катырева-Ростовского, а сын, Михаил, жил с матерью, старицею Марфой, и отцом, митрополитом Ростовским, Филаретом, в его «престольном» городе, в Ростове до 1608 года. Услыхав о приближении к Ростову шаек Тушинского вора, второго Самозванца, Филарет отправил жену свою бывшую и сына в Москву, а сам остался помогать защитникам города отбиваться от нападения тушинцев.
Этими шайками вора-царька митрополит Ростовский и был захвачен на паперти собора ростовского, куда не хотел архипастырь впустить разъяренной орды.
Его отвезли в Тушино, где вор уговорил угрозами и лаской Филарета принять титул патриарха. Вору, имевшему вокруг себя бояр из лучших родов Русской земли, хотелось иметь и главу церкви, каким на Москве был тогда Гермоген.
Это было еще во время царя Шуйского, которого Филарет ненавидел и презирал больше, чем Тушинского вора. Но как только Шуйского не стало и вор был оттеснен к Калуге, Филарет снова успел попасть в Москву, где мы и видели уже его во главе Великого посольства, судьбу которого мы знаем.
Дочь Марфы и Филарета умерла незадолго перед этим днем, когда старица с единственным сыном Михаилом, побывав в кремлевских храмах, возвращалась к себе, в келью тихого женского монастыря, стоящего у самых стен кремлевских.
Старица, одной рукою опираясь на костылек, другую возложила на плечо юноши-сына, худощавого и стройного, но несколько бледного и печального для своих пятнадцати лет. Правда, траур по любимой сестре, лишения, вынесенные в первую ссылку, когда чуть ли не голодать приходилось детям и их тетке в суровом Белозерье, затем ужасы осады и настоящая голодовка, пережитая так недавно в Кремле, осажденном земской ратью, – все это отразилось и на здоровье, и на характере мальчика. Но и еще что-то особое было в этом худощавом, не по-детски серьезном лице с большими глазами, как рисуют у мучеников. Глаза эти то загорались внутренним светом, то погасали, и вся жизнь из них скрывалась куда-то глубоко. Не то причудливость нрава, не то повышенная, чрезмерная нервность проглядывали в этом лице, в глазах, в судорожном, легком подергиванье мускулов и углов рта. Брови тоже порою дергались у Михаила, как будто он вдруг увидел что-то неприятное и собирался закрыть глаза, избегая дурного зрелища, но сейчас же и удерживался. Помимо этих странностей, необычайная кротость и ласка светились в больших, темных глазах юноши, почти мальчика. И губы его часто складывались в мягкую, грустную полуулыбку.
Он бережно вел мать, хотя и сам ступал неверно по обледенелым, скользким ступеням своими слабыми, пораженными ревматизмом ногами…
Еще издали узнали обоих толпы народа, стоящие за линией стражи, и громкими кликами приветствовали москвичи старицу и Михаила, представителей самого любимого и чтимого рода боярского во всей Руси. Страдания семьи Романовых, ум и деятельность Филарета, мужество старицы во время сидения в Кремле с ляхами, кротость и милосердие Михаила разносились тысячеустою молвою, и любовь народная, которою пользовались Романовы-Захарьины еще со времен Ивана Грозного и его первой жены, Анастасии Захарьиной, умевшей умерять порывы ярости в своем супруге-царе, – теперь эта любовь возросла до величайших размеров.
Села в свой возок на полозьях старица с сыном и двумя послушницами, скрылся в ближайших воротах возок.
Поклонами провожал их на всем пути народ. Воины, казаки – все старались выказать почтение матери и сыну.
О них говор шел в толпе, пока они были на виду. О них продолжались толки и тогда, когда уже скрылся из глаз знакомый москвичам возок старицы Марфы.
– Ишь, дал Господь, не больно извелася телом в пору сидения тяжкого! – слышался чей-то женский голос.
– Как не извелася! – отвечала другая баба, в шугае, в повойнике. – Ишь, ровно снегова, такая белая стала… И сыночек ровно из воску литой… А, слышь, на што юн отрок, да больно милосерд! Недужных призирал, поил-кормил голодных сидельцев-то кремлевских, ково тут ляхи заперли с собою…
– И старица добра же ко всем была… Романовых род издавна славится тем. Вон и в песнях поется про Никиту Романова, про шурина царского…
– Вестимо, поется! Потому при Грозном царе, и то умели Романовы постоять за Землю, за народ православный… Не пошли небось в опритчину! Земщиной осталися Романовы, все до единого… Слышь, Никитская улица – откудова так зовется она? Все от Никиты Романова! Слышь, вымолил у Грозного царя он такую вольготу, грамоту выпросил тарханную…
– Какую там ошшо грамоту! Скажи, коли знаешь! – полетели вопросы к старику, земскому ратнику, ополченцу, который стоял среди народа.
– А вот, – живо отозвался словоохотливый, крепкий старик-ратник. – Слыхали, чай, все вы, грозен да немилостив был царь Иван Кровавый. Што день, то казни. Больше он невиновных казнил, не тех, кто топора бы стоил али петли. Кого вздумается, – на огне палит, мечом сечет, водою топит! А брат жены евонной, Анастасии Захарьиной, – Никита, слышь, Романов сын, дед родной Михайлы-света, отец, выходит, Филарета-митрополита… Энтот Никита веселую минутку улучил, счастливую да и выпросил: «Шурин, царь-государь, Иван Грозный Васильевич! Немилосердый и жестокой царь московской! Хочу я душе твоей дать облегченье хошь малость! Крови пролитие поменьшить желаю… Скажи мне слово свое великое, царское: коли по улице моей, по Никитской, пройдет на казнь осужденный человек да кликнет всенародно: «Романовы и милость!» – ты тому человеку должен пощаду даровать немедля и отпустить вину его али безвинье!.. Што бы там за ним ни было!»
Слышь, под веселую руку послушал шуряка, присягнул ему царь, дал грамоту тарханную за большим орлом, за печатью… И было так до конца дней Ивановых. Не мало душ крещеных спаслося улицею тою… Стали потом и нарочно по Никитской казнимых-то водить, опальных бояр в их последнюю годину страшную… Оттоль и слывет та улица – Никитская…
– Помилуй, упокой, Господи, душу боярина усопшего Никиты! – запричитал в толпе худой монашек, тоже прислушивающийся к говору народному.
– Заступник был народный, што говорить! Деды ошшо помнят Никиту Романыча…
– Вот бы нам – царя такого! – вырвался у кого-то живой возглас.
– Кто знает! Может, будет таковой, коль Бог пошлет… да мы сумеем избрать себе от корня от хорошего отводок свежий, юный и цветущий! – подал голос Кропоткин, стоящий в толпе поблизости от старика-ратника. – Вот, скажем, как Михаил Романов живет на доброе здоровье! – прямо назвал князь, бросил в толпу заветное имя. – И то, как ведомо, сам Гермоген два раза о нем же говорил властям и воеводам и боярам… Да те тогда послушать не хотели… А теперя – иные времена! Вот был я сейчас наверху, в теремах. Владыко-митрополит о том же Михаиле, слышно, мыслит… Его штобы на царство… А што, как оно и сбудется! Што скажете, люди добрые… По сердцу ли вам-то будет?..
– Чего бы лучче! – послышались отклики. – Прямая благодать! Слышь, не мимо молвится: из одного роду – все в одну породу! …Яблочко-то от яблоньки – далеко ли катится!.. Дело ведомое!..
Громко толковала толпа. В морозном воздухе речи разносились далеко.
Кучка бояр незадолго перед тем стала спускаться с крыльца и остановилась в половине его, стала прислушиваться к речам в том углу, где, недалеко от самого крыльца, толковал с людьми Кропоткин.
Стояли тут князья: Андрей Трубецкой, Мстиславский, Воротынский, Андрей Голицын, Василий Шуйский, боярин Лыков, все бывшие члены семибоярщины, и еще два-три боярина.
Особенно не понравились речи князя и народные Мстиславскому и Шуйскому.
Первый не вытерпел даже и, забыв свое высокое положение, вступил в переговоры с толпой.
– Поговорочки я тута слышу! – заговорил он громко. – А вот еще я пословицу слыхал: «В семье не без урода!» Алибо иную: «Простота – хуже воровства!» С глупым хошь клад найдешь, да не пойдет впрок и добро! А с умным – потеряешь, а все ж таки прибудут и от потери барыши!.. Ну, можно ли смущать честной народ словами пустяшными! Тута про царя мы слово услыхали! И тут же имя детское несут людям в уши!.. На несмышленочка-малолетка можно ли, хоша бы и на словах, примерять столь тяжкий убор! Слышь, ш а п к у Мономаха!! Бармы, слышь, царские и скипетр многих народов сильных и земель толиких державу древнюю!.. Да и в такую пору тяжкую, когда и муж, испытанный трудами ратными и думными, надежный, престарелый, ведомый всему миру своей высокою породой и разумом… хотя бы вот меня взять для примеру… и тот не мог бы легко справлять подвиг царский, не сразу одолел бы невзгоду, какую нагонил Господь на Землю нашу!.. А тут – в пеленках бы еще царя породил, князек речистый! Было бы одинаково с тем, о ком ты толкуешь!
– Была у нас Агаша! – глумливо отозвался Кропоткин. – Так она сама себя хвалила за добра ума перед суседями; обида, вишь, ей, што люди ее не похвалят! И ты бы, князь-боярин, ждал ласки от других, а сам себя не возносил бы, право! Оно бы пристойней, лучче бы было!.. Истинный Господь!..
– Молчи, холоп! – крикнул вне себя Мстиславский и, замахнувшись своим жезлом, уже двинулся было вперед, чтобы расправиться с незначительным, худородным князьком, но другие товарищи-воеводы удержали заносчивого боярина.
А Кропоткин и сам рванулся навстречу бывшему боярину-правителю, главнейшему из семи верховных бояр, ненавистных и ему, как всей Москве. Остановясь на нижних ступенях, он кинул вызывающе свой ответ Мстиславскому:
– Я не холоп, а князь такой же прирожденный, как и ты! Да нет! Т а к и м, слышь, сам быть не желаю! Я ляхов на святую Русь не призывал. Тута с ними в Кремле не запирался против своих же братьев россиян! Им я не служил, Земли не продавал им! Да сам теперь и не лезу в цари, – хоша меня и не зовут, как и тебя, князь-боярин! Не хаю я по злобе тех, на ком явно почиет сияние благодати Господней… Што, князенька, слыхал? С тобою мы, выходит, и впрямь не равны!
Кинув такой ряд злых укоров и обид бывшему правителю, Кропоткин сошел обратно вниз и обратился к толпе:
– Оставим их!.. Пойдем к сторонке да потолкуем!
Целый косяк народу, все больше пожилые, почтенные люди отошли с Кропоткиным к ограде Благовещенского собора, и там затеялась у них живая, горячая беседа на тему об избрании царя… Имя Михаила повторялось здесь со всех сторон…
А Шуйский, оттянув своего горячего приятеля снова на площадку крыльца, скорбно завздыхал, запричитал по своей обычной сноровке:
– Оле! Оле!.. Вот времена пришли! Што терпим мы теперь, князья-боляре! Лях так не надругался над нами, над узниками, как тута князишка худородный… Как тамо в сей час было! – указывая на палаты дворцовые, простенал ханжа Шуйский, схожий с дядею, бывшим царем. – Везде гонят! Чего и ждать от черни, от смердов, от нищих да захудалых князьков, когда и тамо, в очах у святителя-митрополита, перед царским престолом не потомки Рюрика – Воротынские, Мстиславские алибо Голицыны – стоят впереди, а заступил им место торгашок из Нижнего, смерд последний, Кузёмка Минин!.. Да ошшо захудалый князь, Пожарских роду, самого пустого, незначного, из недавних дворян!.. Вот времена!..
Жалобы Шуйского, искренние и жгучие, при всей фальшивости их слезливого тона, подхватил дьяк Грамматин, недавно вышедший из тех же палат, откуда вынуждены были, униженные, удалиться князья-бояре.
– Охо-хо-хонюшки, болярин, князь великой!.. Да нешто ноне – прежние времена! Смутилась Земля – вот все и замешалось. А, Бог даст, как выберем царя… И, вестимо, уж из самого из первого роду, не из пригульных тамо, бояр либонь из чужих, иноземных прынцев… Вот дело-то по-старому станет крепко, истово, по дедовским обычаям. Не мало лет хожу я по белу свету, всего нагляделся. Бывает так в лесу порою: идет гроза, качает дерева! Косматые вершины те сгибаются… Все спуталося в ту пору: и сучья, и листы!.. И не разобрать, кормилец, кто тут на ком!.. А минула буря… глядь – стволы большие-то, могучие – по-старому стоят незыблемо! Ну, сучья там поломало… Ну, поснесло дерёвца, которы помоложе, послабее… Трава совсем помята, вот как народ простой войной повыбьет!.. А кто был велик и силен, – гляди, так и остался; гляди, ошшо владычнее, ошшо сильнее станет!..
Милостиво кивая головой, Шуйский, довольный, проговорил:
– Умен ты, дьяк! Твоими бы устами…
– Попьем медку, болярин, не крушися! – подхватил речистый дьяк. И совсем таинственно заговорил: – Ужели вам, главным семи боярам, не одолеть недругов… Кто бы там они ни были!
– Где же энто: с е м ь! – угрюмо отозвался князь Андрей Трубецкой. – Иван Романов-Юрьин потянул племянникову руку, вестимо дело… Он – за Михаила! И Шереметев, родич ихний, старый смутьян, от нас откинуться норовит… Туды перешел! А може, Бог весть… Не то себя на трон ведет… не то – отрока Романова!.. Шереметев с Филаретом – большие, стародавние дружки! Еще бы ничего, кабы братан мой!.. Казаки все за ним, за князем Димитрием… Я толковал было с им…
– Он сам хочет, я слыхал! – осторожно заметил Грамматин. – Сам идет в цари. Таборы-то казацкие, правда, у нево надежная помога! Столько сабель да пищалей!.. Рать земская поразошлась, поразъехалась! С дворянами и иными, со стрельцами – и то трех тысяч не набрать сей час воинов… А казаков полпята тысяч счетом в руке у князя Димитрия… Может в цари себя ладить!
– И он! – с досадой отозвался Мстиславский. – Вот на! Да сколько же царей на череду теперя будет! Есть из чево выбирать!..
– Да есть к о м у и выбирать! – внушительно заговорил снова дьяк. – Народу тьма, и земских наших, и казаков… Можно иных разбить, поссорить промежду собою… Иных – дарами задарить… Купить людей не трудно! Я служить готов… И поторгуюсь с людьми, которы позначнее, повиднее… И… силки поставлю, где можно… Слуга боярский, бью челом!..
– Без барышку не останешься, приятель! Ты – нам… а мы – тебе!.. – сказал Шуйский.
И тихо, быстро шепнул стоящему близко дьяку:
– Ко мне загляни попозднее!
– Не поскупимся на услугу другу! – откликнулся и Воротынский. И когда Грамматин, подойдя поближе, стал ему кланяться на милостивом слове, князь тоже шепнул ему:
– Ко мне бы ты по ночи завернул!..
– С Авраамием бы Палицыным надо нам дело починать! – громко заговорил довольный, сияющий от ожидаемой прибыли, хитрый дьяк. – Он – инок куды речистый! Господь послал ему великий дар! И верно служит отец честной тому…
– Кто даст ему поболе! – отозвался, молчавший до тех пор, тоже правитель бывший, Лыков. – Слыхали мы про Авраамия…
– Н-н-ну… не скажу того! – возразил дьяк. – Видал я, в ину пору загорится у него душа… так он и доброго не мало натворит, по чистой совести, без купли, без обману. На похвалу он больно лаком… Любит, штобы хорошая молва о нем широко неслася! Вот… на этом его и можно изловить всего скорее!.. Ну, а тогда он послужит хорошо! Его любит народ кругом!
– Ты прав! – отозвался Шуйский, подзывая знаком дьяка. – Уж, я смекаю, как с ним нам быть!.. А ты, дьяк, слышь, гляди…
И князь-боярин стал что-то шептать Грамматину.
– Эх, дал бы только нам Господь удачу, кому-либо из наших, все едино! Тогда мы покажем энтим… выскочкам, холопам недавним… мужичью московскому, как перед нами, потомками прямыми ихних старых князей и государей, им величаться можно али нет!.. Уж мы потешимся тогда!.. Поотведем душеньку над…
– Потише, слышь! – удержал товарища Лыков. – Не дома ты, не в своей опочивальне! Да, чай, и в дому теперя предателей найти немудрено! Теперь помалкивай…
Шуйский между тем, проводив Грамматина, который вернулся в палаты, обратился к товарищам:
– Ну-к што ж, князья-бояре! Несолоно хлебали – и по домам теперь пора ко щам! Спасибо, што домой-то отпустили нас без «провожатых»… Ха-ха-ха!.. А я, признаться, того боялся, как ехал во дворец…
Воротынский приосанился, даже руку на меч положил при этих словах.
– Посмеют ли!.. Да ежели бы… Тогда, гляди, и камни возопиют… Нет! Мы свое спокойно дело проведем! Не захотят взять Владислава в цари, так кто-либонь из нас быть должен государем! Вот поглядите! Пусть собор сберется только… и мы…
– Да! Мы уж помутить сумеем в добрый час! – улыбаясь, закончил Шуйский речь приятеля. – А теперя ходу, други любезные…
Только собрались приятели оставить площадку, как на ней появился думный дьяк Лихачов, «печатник» царский, то есть канцлер государственный. За ним шел Пимен Семеныч Захарьин и человек десять иноземной стражи в полном вооружении, с заряженными мушкетами.
– Повременить прошу, бояре-князья! – обратился Лихачов к группе бывших правителей. – Указ есть, до ваших честей касаемый…
Предчувствуя недоброе, застыли на местах князья.
А Лихачов своим привычным к думскому покладу, ровным, четким голосом заговорил:
– Бояре-князья, Андрей Васильевич Трубецкой, Федор Иванович Мстиславский, Андрей Васильевич Голицын, Иван Михайлыч Воротынский да Василей Михайлович Лыкин. Боярин-вождь, князь Димитрий Михайлович Пожарский с товарищи приговорили: по разным городам вас развести, отдать за приставы впредь до разбора и суда алибо, как советом всей Земли и рати будет тамо уже порешено над вами.
Переглянулись князья, огляделись кругом, словно ожидая со стороны толпы сочувствия и помощи. Но близко стоящие люди молчали, с любопытством наблюдая, что происходит. А подальше слышались далеко не сочувственные возгласы:
– Добро! Ништо!.. Как скоро спесь-то посбили… Пришел черед и боярам-насильникам, предателям отчет давать…
Подняв головы, гордо двинулись вперед опальные князья, окруженные стражей, и скрылись за поворотом. А им вслед неслись уже громкие насмешки и глумливые крики:
– И тута без бою сдалися отважные стратиги наши!
– Они привышны трусу праздновать, толстопузые!.. Кто ни приди да зыкни, – наши воеводы и хвост поджали, в подворотню идут молчком, ровно псы побитые!..
– Ай да князья честные… Последыши великокняжецкие!..
– Охо-хо-хо! – скорбно покачивая головой, снова запричитал Шуйский и обратился ласково к Лихачову:
– А слышь-ко, Федя, дружок… Ты там, тово… маненько не обчелся?.. Аль про меня не писано стоит в указе твоем… Асеньки?..
– Нет, благодетель, про тебя – ни словечушка… – с поклоном отозвался Лихачов. – Авось потом, погодя немного и до тебя дойдет… Коли уж так тебе завидно, князь-господин!..
– Шутник ты, вижу, Федя!.. Хе-хе-хе!.. – раскатился довольным смешком Шуйский. – Я не завистлив! Лучче уж домой потороплюся. Пусть про меня покудова и вовсе позабыли бы! Не осержуся, право! А ты, дружок, не напоминай за старую дружбу, за хлеб, за соль… Прощай, дружок…
И Шуйский быстро двинулся с крыльца к колымажным воротам, где ждала его каптанка, чтоб отвезти домой.
Лихачов в это время примостился у балюстрады крыльца, разложил тут кусок хартии, приготовил походный письменный прибор, так называемый «каламарь», от греческого слова к а л а м о с, тростник, которым писали в древние года. Сняв теплые рукавицы и похлопывая руками, он полез за пазуху за «воротными часами», висящими на цепочке.
– Кажись, по солнцу глядя, – пора и на «перебранку» люд честной созывать! – проговорил он, поглядел на часы и снова спрятал их, бормоча: – Так и есть! Самое время! Гей, колоти в казан! – крикнул он стрельцу, который сидел на крыльце у большого широкого барабана с круглым дном, установленного на особой подставке близ широкой балюстрады крыльца. – «Дери козу», служивый!.. Знак подавай пищальникам!.. Пущай пищаль бабахнет, сзовет народ! А то маловато людей сошлося, как видно! – приказал Лихачов, приглядываясь к людям, стоящим за цепью часовых.
Гулко прозвучали удары барабана, тяжелые, резкие, раскатистые, словно бой далекого, большого колокола, надтреснутого у краев.
Всколыхнулась толпа. Из нее стали выбираться и протискиваться вперед ратные люди, все больше немолодые, и дворяне служилые, и торговые представители разных городов, которые входили в состав Великого совета всей земской рати.
Пушкари у большой пушки, или «затинной пищали», завозились.
– Уйди, ожгу!.. Поберегися! – крикнул «пальник», раздувая горящий фитиль, толпе зевак, которые слишком близко стояли у жерла пушки.
Он поднес разгоревшийся хорошо фитиль к затравке. Ухнула пушка своею широкою металлическою грудью… Прокатился выстрел, отдаваясь эхом за Москвой-рекой, вспугнув несметные стаи голубей и воробьев, ютящихся под кровлями палат и храмов Кремля.
Трубы и барабаны с разных концов города, сначала ближе, потом издалека, стали откликаться выстрелу пушки. Загремели литавры… В свободном пространстве, обведенном цепью часовых, стали собираться выборные, члены совета…