Внешне отдавая ему всяческие почести, но окружив неусыпным надзором, чтобы Филарет не убежал, – царек заставил святителя принять патриарший сан и писаться этим чином, править службы патриаршие, как это делал Гермоген на Москве. Желая выведать лучше истинное положение дел, вызнать силу и слабость Самозванца, надеясь принести пользу и окружающим, и всей земле вообще, – Филарет не стал открыто во враждебные отношения с вором, хотя и не вмешивался в правительственную деятельность его.
А между тем собирая вокруг себя самых знатных и влиятельных из бояр и правителей, окружающих вора, Филарет успел завязать постоянные сношения с Москвою, давал туда добрые советы и, наконец, вместе с Трубецким, Салтыковым и другими из бояр, которые для виду служили царьку, выработал и послал на подпись Жолкевскому «статьи», на основании которых могло состояться призвание Владислава на московский престол.
Затея удалась. Переговоры были завязаны 17 августа. Земский собор утвердил «статьи», и было снаряжено великое посольство, о котором выше шла речь.
Но в эту пору вор был уже отброшен войсками русскими, при помощи Жолкевского от Тушина – к Калуге. Тогда Филарет, сговорясь с Москвой и под рукою получив согласие Жолкевского, сделал вид, что хочет отправиться к Смоленску, в лагерь Жигимонта для дальнейших переговоров… Небольшой отряд поляков повез на запад умного митрополита Ростовского. А на пути русские напали на конвой Филарета превосходящими силами, отбили святителя и привезли в Москву.
Поморщился Жолкевский, узнав об этом, но самым любезным образом явился первый приветствовать Филарета.
Неприятно было гетману видеть в Москве умного дипломата-архипастыря, которого уже дважды называли в народе, как преемника царской власти.
Но поляка успокоили такие друзья-москвичи, как предатель дьяк Андронов и его покровитель, трусливый, продажный боярин Салтыков.
– Да скуфья же на башке у Никитыча! Его теперя в цари никак не оберут… Вот сын у него один как перст… Мишка-паренек… Тово, слышно, хотят царем назвать иные!..
Так шепнули Жолкевскому приятели – предатели своей земли.
И умный гетман постарался, чтобы именно Филарета и другого кандидата на престол, князя Василия Василича Голицына, послали во главе великого посольства к Сигизмунду под Смоленск.
– Ну, а инокиню, жену Филаретову и сыночка ихнего я тут велю хорошо постеречь! – решил Жолкевский.
И теперь, пускаясь в путь к Смоленску за королевичем Владиславом вместе с Великим посольством, гетман дал особый, тайный наказ Гонсевскому, которого вместо себя оставил на Москве.
Старицу Марфу, бывшую Ксению Романову, юношу Михаила и патриарха Гермогена поручил он неусыпному надзору своего заместителя.
В поезде гетман ехал в своей дорожной карете, сейчас после Филарета, окруженный небольшой свитой и конвоем польских легких всадников.
За ним колыхалась на ременных широких тяжах заграничная колымага князя Василия Голицына, который и в пути, ссылаясь на лета и слабое здоровье, искал покоя и всяких удобств. Бесконечным поездом, по две, по три в ряд, потянулись колымаги, возки остальных членов посольства. Сзади на простых бричках тряслись и подпрыгивали на выбоинах мостовой послы из торговых и посадских людей, из незначительных и неродовитых боярских сыновей, из мелкого дворянства, которых тоже придали в компанию знатным послам, чтобы усилить значение посольства, сделать его действительно великим.
С челядью и свитой до 1200 человек выехало из Москвы по Смоленской дороге 11 сентября 1610 года.
У ворот возок Филарета остановился, и поневоле остановился весь остальной поезд, хвост которого еще оставался против самого Девичьего монастыря на той же Тверской.
Небольшая пустая каптанка, следовавшая рядом с митрополичьим экипажем, подъехала совсем близко. Филарет в последний раз простился с Михаилом, который, весь в слезах, сидел против отца на переднем месте колымаги.
– Ну, храни тебя Господь, чадо мое любезное!.. Блюди себя, к ученью будь прилежен… Родительницу слушай пуще всего! Она тебя родила, вскормила… Без меня хранила много лет. Дважды, трижды жизнь тебе дала. Так не посмей ослушаться ее, особливо пока меня не будет!.. Дай еще раз поцелую да перекрещу тебя!..
Затем, стараясь не дать воли слезам, набегающим на его большие, проницательные, светлые глаза, Филарет обратился к старице Марфе:
– Ну, старица родимая… челом тебе! Прощай… Но-но… не вой, не причитай… и слез не лей!.. Не пристало тут перед народом… Непригоже нам. Мы не мирской народ, не муж с женою, как все!.. Нам плакать при расставанье непригоже! Я потому и взял тебя сюда, што обещала помалкивать… Вот так… Прости, Христа ради, коли есть за што… Да сына береги мне… Себе его побереги… и – царству!.. Помни, што сказывал тебе… Бывает так, поедут по медведя охотники, а дома у них куница красная объявится сама… Помалкивай! На Шереметевых, на Лыковых, на нашу да на твою родню уж я в надежде буду… Там коли што, мы спишемся… Я скоро все налажу… Лишь бы время нам провести, своих злодеев тут усмирить да свею выгнать… А там, ну, там мы поглядим!.. Пора… прости!.. Дай поцелую тебя по-христиански!..
Истово трижды облобызавшись, как в день Пасхи, благословил Филарет бывшую жену свою и сына. Они вышли из колымаги, низко поклонились отъезжающему, вошли в ожидающий их возок, и долго-долго он стоял, пока не проехал мимо весь остальной поезд.
Михаил, заливаясь слезами, отирая их своими худыми, нервными пальцами и рукавом бархатного кафтана, влез на козлы и следил все время за колымагой отца, пока головная часть поезда не нырнула в лощину, переехав по бревенчатому мосту узкую Пресню-реку, и не скрылась за первым, крутым поворотом извилистой дороги между холмами…
Старица Марфа, отирая заплаканное лицо, позвала сына:
– Мишенька, поди сюды… Што на козлы забрался… Не подобает…
– Приду, мамонька… Ошшо маленько погляжу… Вон снова колымагу батюшкину видно… На малую годиночку пожди! – взмолился юноша и снова стал глядеть вдаль.
Дорога, сорвавшаяся сначала в лощину, там вдали снова поднялась на верх холма и протянулась мимо темного соснового бора. Там теперь показались первые экипажи поезда, хвост которого только стал спускаться в первую лощину по той стороне реки… Потом снова повернули вдали экипажи, следуя извивам дороги. Не стало видно знакомой колымаги дедовской…
Грустный вернулся к матери в возок Михаил. Кони повернули, тронули ровной рысью обратно, к городу.
Бледная, с лицом, залитым слезами, что-то шепча беззвучно, сидит старица Марфа, насильно постриженная Борисом Годуновым, оторванная от мужа, от мира, от всех радостей и сохранившая только одно сокровище: своего единственного сына.
Судорожно прижимает она к своей груди юношу. А тот и сам прижался к матери, прижал руку к губам, удерживая рыданья. И только негромко, по-детски всхлипывает, словно чует, что надолго расстался с любимым отцом, что много испытаний им обоим и матери-старухе предстоит еще впереди, после долгих лет ссылки, нужды и горя, которые перенес уже в свои тринадцать лет этот тонкий, хрупкий на вид, красивый и ласковый отрок с большими, печальными глазами.
Глава II
Глава III
А между тем собирая вокруг себя самых знатных и влиятельных из бояр и правителей, окружающих вора, Филарет успел завязать постоянные сношения с Москвою, давал туда добрые советы и, наконец, вместе с Трубецким, Салтыковым и другими из бояр, которые для виду служили царьку, выработал и послал на подпись Жолкевскому «статьи», на основании которых могло состояться призвание Владислава на московский престол.
Затея удалась. Переговоры были завязаны 17 августа. Земский собор утвердил «статьи», и было снаряжено великое посольство, о котором выше шла речь.
Но в эту пору вор был уже отброшен войсками русскими, при помощи Жолкевского от Тушина – к Калуге. Тогда Филарет, сговорясь с Москвой и под рукою получив согласие Жолкевского, сделал вид, что хочет отправиться к Смоленску, в лагерь Жигимонта для дальнейших переговоров… Небольшой отряд поляков повез на запад умного митрополита Ростовского. А на пути русские напали на конвой Филарета превосходящими силами, отбили святителя и привезли в Москву.
Поморщился Жолкевский, узнав об этом, но самым любезным образом явился первый приветствовать Филарета.
Неприятно было гетману видеть в Москве умного дипломата-архипастыря, которого уже дважды называли в народе, как преемника царской власти.
Но поляка успокоили такие друзья-москвичи, как предатель дьяк Андронов и его покровитель, трусливый, продажный боярин Салтыков.
– Да скуфья же на башке у Никитыча! Его теперя в цари никак не оберут… Вот сын у него один как перст… Мишка-паренек… Тово, слышно, хотят царем назвать иные!..
Так шепнули Жолкевскому приятели – предатели своей земли.
И умный гетман постарался, чтобы именно Филарета и другого кандидата на престол, князя Василия Василича Голицына, послали во главе великого посольства к Сигизмунду под Смоленск.
– Ну, а инокиню, жену Филаретову и сыночка ихнего я тут велю хорошо постеречь! – решил Жолкевский.
И теперь, пускаясь в путь к Смоленску за королевичем Владиславом вместе с Великим посольством, гетман дал особый, тайный наказ Гонсевскому, которого вместо себя оставил на Москве.
Старицу Марфу, бывшую Ксению Романову, юношу Михаила и патриарха Гермогена поручил он неусыпному надзору своего заместителя.
В поезде гетман ехал в своей дорожной карете, сейчас после Филарета, окруженный небольшой свитой и конвоем польских легких всадников.
За ним колыхалась на ременных широких тяжах заграничная колымага князя Василия Голицына, который и в пути, ссылаясь на лета и слабое здоровье, искал покоя и всяких удобств. Бесконечным поездом, по две, по три в ряд, потянулись колымаги, возки остальных членов посольства. Сзади на простых бричках тряслись и подпрыгивали на выбоинах мостовой послы из торговых и посадских людей, из незначительных и неродовитых боярских сыновей, из мелкого дворянства, которых тоже придали в компанию знатным послам, чтобы усилить значение посольства, сделать его действительно великим.
С челядью и свитой до 1200 человек выехало из Москвы по Смоленской дороге 11 сентября 1610 года.
У ворот возок Филарета остановился, и поневоле остановился весь остальной поезд, хвост которого еще оставался против самого Девичьего монастыря на той же Тверской.
Небольшая пустая каптанка, следовавшая рядом с митрополичьим экипажем, подъехала совсем близко. Филарет в последний раз простился с Михаилом, который, весь в слезах, сидел против отца на переднем месте колымаги.
– Ну, храни тебя Господь, чадо мое любезное!.. Блюди себя, к ученью будь прилежен… Родительницу слушай пуще всего! Она тебя родила, вскормила… Без меня хранила много лет. Дважды, трижды жизнь тебе дала. Так не посмей ослушаться ее, особливо пока меня не будет!.. Дай еще раз поцелую да перекрещу тебя!..
Затем, стараясь не дать воли слезам, набегающим на его большие, проницательные, светлые глаза, Филарет обратился к старице Марфе:
– Ну, старица родимая… челом тебе! Прощай… Но-но… не вой, не причитай… и слез не лей!.. Не пристало тут перед народом… Непригоже нам. Мы не мирской народ, не муж с женою, как все!.. Нам плакать при расставанье непригоже! Я потому и взял тебя сюда, што обещала помалкивать… Вот так… Прости, Христа ради, коли есть за што… Да сына береги мне… Себе его побереги… и – царству!.. Помни, што сказывал тебе… Бывает так, поедут по медведя охотники, а дома у них куница красная объявится сама… Помалкивай! На Шереметевых, на Лыковых, на нашу да на твою родню уж я в надежде буду… Там коли што, мы спишемся… Я скоро все налажу… Лишь бы время нам провести, своих злодеев тут усмирить да свею выгнать… А там, ну, там мы поглядим!.. Пора… прости!.. Дай поцелую тебя по-христиански!..
Истово трижды облобызавшись, как в день Пасхи, благословил Филарет бывшую жену свою и сына. Они вышли из колымаги, низко поклонились отъезжающему, вошли в ожидающий их возок, и долго-долго он стоял, пока не проехал мимо весь остальной поезд.
Михаил, заливаясь слезами, отирая их своими худыми, нервными пальцами и рукавом бархатного кафтана, влез на козлы и следил все время за колымагой отца, пока головная часть поезда не нырнула в лощину, переехав по бревенчатому мосту узкую Пресню-реку, и не скрылась за первым, крутым поворотом извилистой дороги между холмами…
Старица Марфа, отирая заплаканное лицо, позвала сына:
– Мишенька, поди сюды… Што на козлы забрался… Не подобает…
– Приду, мамонька… Ошшо маленько погляжу… Вон снова колымагу батюшкину видно… На малую годиночку пожди! – взмолился юноша и снова стал глядеть вдаль.
Дорога, сорвавшаяся сначала в лощину, там вдали снова поднялась на верх холма и протянулась мимо темного соснового бора. Там теперь показались первые экипажи поезда, хвост которого только стал спускаться в первую лощину по той стороне реки… Потом снова повернули вдали экипажи, следуя извивам дороги. Не стало видно знакомой колымаги дедовской…
Грустный вернулся к матери в возок Михаил. Кони повернули, тронули ровной рысью обратно, к городу.
Бледная, с лицом, залитым слезами, что-то шепча беззвучно, сидит старица Марфа, насильно постриженная Борисом Годуновым, оторванная от мужа, от мира, от всех радостей и сохранившая только одно сокровище: своего единственного сына.
Судорожно прижимает она к своей груди юношу. А тот и сам прижался к матери, прижал руку к губам, удерживая рыданья. И только негромко, по-детски всхлипывает, словно чует, что надолго расстался с любимым отцом, что много испытаний им обоим и матери-старухе предстоит еще впереди, после долгих лет ссылки, нужды и горя, которые перенес уже в свои тринадцать лет этот тонкий, хрупкий на вид, красивый и ласковый отрок с большими, печальными глазами.
Глава II
У ГОНСЕВСКОГО
Под предлогом обереженья совершенно незащищенного Кремля от захвата шайками Самозванца поляки успели уговорить верховных бояр, и те пропустили сперва небольшие отряды польские в стены московской твердыни.
Первым согласился на это простодушный, недалекий от природы Иван Никитыч Романов, обойденный предателем, лисою Салтыковым. А там и остальные правители, наполовину – своею волей, наполовину – под давлением и угрозами «союзников», – дали желаемое разрешение.
Гетман Гонсевский и полковник Струсь ввели сначала небольшой отряд по уговору. Но недаром есть присловье: «Пролез бы палец, а там и вся рука просунется…» Скоро сильный польский гарнизон занял не только Кремль, но и главнейшие сторожевые посты в Китай-городе, под тем предлогом, что надо всегда иметь охранную стражу перед главкой твердыней, занятой гарнизоном.
Польские и литовские воины разместились на обширном посольском дворе, теперь опустевшем, и в других домах. Начальство облюбовало пустующие палаты знатных бояр, а то и выселяло живущих в своих хоромах москвичей, если те охотой не уступали места незваным гостям. А Гонсевский и Струсь устроились превосходно в опустелых дворцовых теремах и зажили совсем по-королевски, окруженные своими холопами и московскими челядинцами. Огромные царские погреба и частные, в боярских домах, еще были наполнены винами, наливками и сычеными медами, всем, чего не успели увезти с собою обитатели Кремля, уходя с насиженных гнезд…
И рекой лились теперь напитки, многие десятки лет хранимые в глубоких, прохладных подвалах. Припасов тоже пока вдоволь было и в самом Кремле, и свежее отовсюду подвозили отряды, посланные на разведку. Больше «за кулак», чем за плату, получали поляки этот провиант и только смеялись, слыша проклятия и вопли ограбленных людей, которые неслись вслед грабителям…
Только что в небольшой компании кончил полуденную трапезу свою гетман Гонсевский, когда ему доложили, что пришел дьяк Грамматин, друг и приятель поляков, приспешник боярина Салтыкова и старшего дьяка Андронова, который стоял во главе партии москвичей, тянувших руку за поляками.
Гонсевский, хотя и был навеселе после обильного обеда и собирался отдохнуть, но сейчас же, взяв с собою Струся, прошел в дальний небольшой покой, куда приказал впустить и дьяка.
После первых приветствий завязалась живая беседа.
Грамматин, часто имеющий сношения с поляками, которые в посольствах являлись в Москву, довольно бойко говорил по-польски, только с тяжелыми ударениями, резко, нескладно по-московски произнося носовые и шипящие звуки польской рокотливой и певучей речи.
– Уехало, Бог дал, Великое посольство!.. Авось теперь дело сладится! – говорил Грамматин, приятно улыбаясь обоим «новым хозяевам» Кремля. – А еще принимая во внимание, что уехали самые упорные недруги его милости круля Жигимонта и крулевича Владислава, можно надеяться, что и тут, на Москве потише станет, как некому будет мутить народ. Особенно умно сделал пан гетман Жолкевский, что Филарета и Голицына убрал… полуцарька этого, как его у нас называют.
– О, пан гетман – мудрый политик! – самодовольно потирая грудь и живот, отозвался ленивым, дремотным голосом Гонсевский. – Ну, что нового вообще? Какую там, слышал я, речь говорил сегодня в Успенском костеле в вашем патриарх Гермоген… И такую, что даже плакали многие… И Филарет-лиса… И Голицын, старый проныра… и другие…
– Вот об этом деле я и пришел потолковать с вельможными панами! – торопливо отозвался Грамматин. – С паном Андроновым нынче у нас было совещание. И он тоже полагает, что панам ясновельможным надо знать, о чем говорил патриарх отъезжающим послам, а Филарету и Голицыну, князю особенно наказывал.
– Говори, мы послушаем, пан Ян, – поудобнее раскинувшись в широком, мягком кресле и отдуваясь слегка, сказал Гонсевский.
– Сначала говорил свое сказанье святейший патриарх, как оно обычно говорится в напутствие. А потом разгорячился, словно вырос на амвоне, и грозно стал заклинать послов, всякими карами земными и небесными грозил, если они забудут наказ, данный им здесь от Земского собора. «Смерти и мучений не должны вы убояться и проявить стойкую душу и ревность великую к вере нашей святой православной!.. Если и пострадаете на земле, на небесах будете почтены и возвеличены. Там ждет вас радость неизреченная… И на земле имя ваше будут чтить внуки и правнуки, поминая, как свято сдержали вы присягу свою, как честно сберегли имя русское и веру святую, прадедовскую!» Он говорил, а старые бояре, словно ребята малые, слезами обливаются… Меня и то слеза пробрала. А Филарет и князь Голицын первые на колени упали, руку подняли, как для присяги, и в один голос патриарху отвечать стали…
– А что они там отвечали? – презрительно улыбаясь, процедил сквозь зубы гетман.
– Да обещали помнить приказы патриаршие… И клятву дали, сказали, помнится, так, что «…скорее на смерть и на муку обрекут себя, чем решатся изменить святой вере православной и родной земле»… И все за ними то же повторили, и клятву дали.
– Э! Пустое… Как думаешь, пан Струсь, что значат клятвы московских бояр! Дорого они стоят, тяжело весят!.. Ха-ха!.. И Тушинскому они клятвы давали… И Шуйскому, которого потом в наши же руки предали… Так я верю этой клятве… Так наш яснейший круль верит клятве, которую дали россияне юному Владиславу… Вот я сегодня как раз получил цидулку от пана Льва Сапеги, от канцлера и друга короля. Там, под Смоленском иное дело затеяно, новая каша заваривается. Уже многие города ваши по доброй воле присягу дали самому Жигимонту… И старому нашему государю куды лучше пристало быть правителем на соединенных тронах Московии и Речи Посполитой, чем молодому, почти мальчику, Владиславу сесть на московский трон, который сейчас колышется, словно малая лодка на бурной волне!.. Нет, трудно было нам в Москву войти!.. А выйти будет и того труднее… Где польский конь недельку мог пастися, там он и навсегда себе луга займет!.. Как скажешь, пане Струсь?
Полковник хотя под хмельком и не меньше гетмана, но по натуре не хвастливый и более рассудительный; он только медленно покачал головой в знак несогласия.
– Не так, по-твоему? А как же? Говори, пане полковник. Интересно узнать твое мнение. Ты довольно порыскал по земле Московской. Знаешь этот народец…
– То-то, что знаю! – веско, значительно заговорил Струсь. – Такие прямые, преданные люди, как пане Грамматин… Они здесь редки… Больше лукавый, ненадежный народ. С тобой одно говорит, а с врагами твоими – другое… И тех, и других за рубль продать готов тут каждый…
Гонсевский понял намек, но только презрительно поморщился. А Струсь, словно не замечая ничего, продолжал:
– А затем, нельзя недооценивать здешние ратные силы… Сейчас их нет… Сейчас мы господа… И в Кремле, и в Москве… Но если москвичи что заберут себе в голову… Особенно насчет веры и царя… Колом не выбить. Московита убьешь, так еще повалить потом надо, потому он все на ногах стоять будет!..
– Верное слово твое, пан полковник! – не выдержав, польщенный тонкой похвалой, отозвался дьяк.
Гонсевский стал серьезнее. Слова Струся заставили его собраться с мыслями, и он сообразил, что лишнее наболтал перед продажным пособником и «другом» Грамматиным. А Струсь продолжал:
– Помнит пан гетман, как полковник, лихой рубака Рожнецкий с небольшими силами почти отрезал Москву от всей земли и царя Василия в осаде держал, чуть не голодом морил здешний народ… И подумай, что может быть, если кругом подымутся люди… и нас тут окружат!..
– Что же, нет еще полков и войск у Жигимонта?.. – надменно кинул гетман. – Нас не дадут в обиду… Придут на выручку… и покажут этим мужикам, что значит ввязаться в драку с польским и литовским храбрым рыцарством… Как под Клушином показали… Как под Смоленском… Как мало ли где!..
– Верно… Да говорят те же москвичи: «Худой мир – лучше доброй ссоры». И я с ними заодно так полагаю… И если бы хотел король меня послушать… Конечно, я человек небольшой… А только знаю россиян… Лучше бы не затевать с ними дальних проволочек… Сделать все, как уговор был… И послать скорее королевича на царство, пока еще место не занято…
– Не занято!.. Ха-ха-ха! – раскатился Гонсевский. – А кто же его займет, хотел бы я видеть? Какие были кандидаты, и тех мы сплавили к Смоленску… А кто же еще?..
– Отца отправили, сын остался! – внимательно наблюдая за Грамматиным, сказал Струсь. – Как думаешь, пан Грамматин, верно я говорю?..
– Истинная правда, пане полковник! И умен же ты, право, двоих москвичей за пояс заткнешь… Все правда. Наших лучше не дразнить… А второе, что про Михаила Романова ты намекнул… Отец уехал… Так многие тут и рады. Подольше бы не возвращался: крут да властителен митрополит Ростовский. Не будь его, и наши все священники заодно с патриархом стояли бы за Михаила, а не за Голицына, как это раньше было после пострижения Василия Шуйского, царя… Филарета нет, так остался его давнишний доброхот, наш патриарх святейший… И вся родня Шестовых, из рода которых мать Михаила, старица Марфа… И Шереметевы большую силу имеют… И родня большая и богатая у Романовых… Даром что Годунов, их опасаясь, троих братьев Никитычей замучил в тюрьме и в ссылке… Если нужно опасаться чего королевичу Владиславу, так только со стороны Романовых. Любили их и раньше на Москве и в областях, где всюду вотчины богатые, романовские, испокон века находятся. А после гоненья годуновского прямо почитает как святых народ наш семью романовскую… С ними тягаться осторожно надо… Есть счеты у меня старые и с ихним родом, и с шестовскою семьею. А правду надо сказать: друзьями их хорошо иметь, Романовых… Да и врагами – плохо!.. Сильный род я умный… Особенно Филарет. Нет хотя его уж на Москве, а голову даю в поруку, что все он здесь наладил, пока сам не вернется… Десяткам, сотням народу приказы да наказы дал. Особенно – монахам своим, приятелям да помощникам… И, как по нотным крюкам, все будут заодно тянуть его друзья, хотя он и в отлучке…
Слушает, теребит свой седеющий ус пан Гонсевский…
Долго еще шла задушевная беседа между дьяком-предателем и двумя главарями польской рати, оставленной в Кремле Московском.
Пообещал сам Сигизмунду написать о своих соображениях пронырливый приказный… и, уходя, с удовольствием нащупал в кармане тугой кошелек с ефимками, которого не было там, когда переступал Грамматин порог жилища гетмана.
Первым согласился на это простодушный, недалекий от природы Иван Никитыч Романов, обойденный предателем, лисою Салтыковым. А там и остальные правители, наполовину – своею волей, наполовину – под давлением и угрозами «союзников», – дали желаемое разрешение.
Гетман Гонсевский и полковник Струсь ввели сначала небольшой отряд по уговору. Но недаром есть присловье: «Пролез бы палец, а там и вся рука просунется…» Скоро сильный польский гарнизон занял не только Кремль, но и главнейшие сторожевые посты в Китай-городе, под тем предлогом, что надо всегда иметь охранную стражу перед главкой твердыней, занятой гарнизоном.
Польские и литовские воины разместились на обширном посольском дворе, теперь опустевшем, и в других домах. Начальство облюбовало пустующие палаты знатных бояр, а то и выселяло живущих в своих хоромах москвичей, если те охотой не уступали места незваным гостям. А Гонсевский и Струсь устроились превосходно в опустелых дворцовых теремах и зажили совсем по-королевски, окруженные своими холопами и московскими челядинцами. Огромные царские погреба и частные, в боярских домах, еще были наполнены винами, наливками и сычеными медами, всем, чего не успели увезти с собою обитатели Кремля, уходя с насиженных гнезд…
И рекой лились теперь напитки, многие десятки лет хранимые в глубоких, прохладных подвалах. Припасов тоже пока вдоволь было и в самом Кремле, и свежее отовсюду подвозили отряды, посланные на разведку. Больше «за кулак», чем за плату, получали поляки этот провиант и только смеялись, слыша проклятия и вопли ограбленных людей, которые неслись вслед грабителям…
Только что в небольшой компании кончил полуденную трапезу свою гетман Гонсевский, когда ему доложили, что пришел дьяк Грамматин, друг и приятель поляков, приспешник боярина Салтыкова и старшего дьяка Андронова, который стоял во главе партии москвичей, тянувших руку за поляками.
Гонсевский, хотя и был навеселе после обильного обеда и собирался отдохнуть, но сейчас же, взяв с собою Струся, прошел в дальний небольшой покой, куда приказал впустить и дьяка.
После первых приветствий завязалась живая беседа.
Грамматин, часто имеющий сношения с поляками, которые в посольствах являлись в Москву, довольно бойко говорил по-польски, только с тяжелыми ударениями, резко, нескладно по-московски произнося носовые и шипящие звуки польской рокотливой и певучей речи.
– Уехало, Бог дал, Великое посольство!.. Авось теперь дело сладится! – говорил Грамматин, приятно улыбаясь обоим «новым хозяевам» Кремля. – А еще принимая во внимание, что уехали самые упорные недруги его милости круля Жигимонта и крулевича Владислава, можно надеяться, что и тут, на Москве потише станет, как некому будет мутить народ. Особенно умно сделал пан гетман Жолкевский, что Филарета и Голицына убрал… полуцарька этого, как его у нас называют.
– О, пан гетман – мудрый политик! – самодовольно потирая грудь и живот, отозвался ленивым, дремотным голосом Гонсевский. – Ну, что нового вообще? Какую там, слышал я, речь говорил сегодня в Успенском костеле в вашем патриарх Гермоген… И такую, что даже плакали многие… И Филарет-лиса… И Голицын, старый проныра… и другие…
– Вот об этом деле я и пришел потолковать с вельможными панами! – торопливо отозвался Грамматин. – С паном Андроновым нынче у нас было совещание. И он тоже полагает, что панам ясновельможным надо знать, о чем говорил патриарх отъезжающим послам, а Филарету и Голицыну, князю особенно наказывал.
– Говори, мы послушаем, пан Ян, – поудобнее раскинувшись в широком, мягком кресле и отдуваясь слегка, сказал Гонсевский.
– Сначала говорил свое сказанье святейший патриарх, как оно обычно говорится в напутствие. А потом разгорячился, словно вырос на амвоне, и грозно стал заклинать послов, всякими карами земными и небесными грозил, если они забудут наказ, данный им здесь от Земского собора. «Смерти и мучений не должны вы убояться и проявить стойкую душу и ревность великую к вере нашей святой православной!.. Если и пострадаете на земле, на небесах будете почтены и возвеличены. Там ждет вас радость неизреченная… И на земле имя ваше будут чтить внуки и правнуки, поминая, как свято сдержали вы присягу свою, как честно сберегли имя русское и веру святую, прадедовскую!» Он говорил, а старые бояре, словно ребята малые, слезами обливаются… Меня и то слеза пробрала. А Филарет и князь Голицын первые на колени упали, руку подняли, как для присяги, и в один голос патриарху отвечать стали…
– А что они там отвечали? – презрительно улыбаясь, процедил сквозь зубы гетман.
– Да обещали помнить приказы патриаршие… И клятву дали, сказали, помнится, так, что «…скорее на смерть и на муку обрекут себя, чем решатся изменить святой вере православной и родной земле»… И все за ними то же повторили, и клятву дали.
– Э! Пустое… Как думаешь, пан Струсь, что значат клятвы московских бояр! Дорого они стоят, тяжело весят!.. Ха-ха!.. И Тушинскому они клятвы давали… И Шуйскому, которого потом в наши же руки предали… Так я верю этой клятве… Так наш яснейший круль верит клятве, которую дали россияне юному Владиславу… Вот я сегодня как раз получил цидулку от пана Льва Сапеги, от канцлера и друга короля. Там, под Смоленском иное дело затеяно, новая каша заваривается. Уже многие города ваши по доброй воле присягу дали самому Жигимонту… И старому нашему государю куды лучше пристало быть правителем на соединенных тронах Московии и Речи Посполитой, чем молодому, почти мальчику, Владиславу сесть на московский трон, который сейчас колышется, словно малая лодка на бурной волне!.. Нет, трудно было нам в Москву войти!.. А выйти будет и того труднее… Где польский конь недельку мог пастися, там он и навсегда себе луга займет!.. Как скажешь, пане Струсь?
Полковник хотя под хмельком и не меньше гетмана, но по натуре не хвастливый и более рассудительный; он только медленно покачал головой в знак несогласия.
– Не так, по-твоему? А как же? Говори, пане полковник. Интересно узнать твое мнение. Ты довольно порыскал по земле Московской. Знаешь этот народец…
– То-то, что знаю! – веско, значительно заговорил Струсь. – Такие прямые, преданные люди, как пане Грамматин… Они здесь редки… Больше лукавый, ненадежный народ. С тобой одно говорит, а с врагами твоими – другое… И тех, и других за рубль продать готов тут каждый…
Гонсевский понял намек, но только презрительно поморщился. А Струсь, словно не замечая ничего, продолжал:
– А затем, нельзя недооценивать здешние ратные силы… Сейчас их нет… Сейчас мы господа… И в Кремле, и в Москве… Но если москвичи что заберут себе в голову… Особенно насчет веры и царя… Колом не выбить. Московита убьешь, так еще повалить потом надо, потому он все на ногах стоять будет!..
– Верное слово твое, пан полковник! – не выдержав, польщенный тонкой похвалой, отозвался дьяк.
Гонсевский стал серьезнее. Слова Струся заставили его собраться с мыслями, и он сообразил, что лишнее наболтал перед продажным пособником и «другом» Грамматиным. А Струсь продолжал:
– Помнит пан гетман, как полковник, лихой рубака Рожнецкий с небольшими силами почти отрезал Москву от всей земли и царя Василия в осаде держал, чуть не голодом морил здешний народ… И подумай, что может быть, если кругом подымутся люди… и нас тут окружат!..
– Что же, нет еще полков и войск у Жигимонта?.. – надменно кинул гетман. – Нас не дадут в обиду… Придут на выручку… и покажут этим мужикам, что значит ввязаться в драку с польским и литовским храбрым рыцарством… Как под Клушином показали… Как под Смоленском… Как мало ли где!..
– Верно… Да говорят те же москвичи: «Худой мир – лучше доброй ссоры». И я с ними заодно так полагаю… И если бы хотел король меня послушать… Конечно, я человек небольшой… А только знаю россиян… Лучше бы не затевать с ними дальних проволочек… Сделать все, как уговор был… И послать скорее королевича на царство, пока еще место не занято…
– Не занято!.. Ха-ха-ха! – раскатился Гонсевский. – А кто же его займет, хотел бы я видеть? Какие были кандидаты, и тех мы сплавили к Смоленску… А кто же еще?..
– Отца отправили, сын остался! – внимательно наблюдая за Грамматиным, сказал Струсь. – Как думаешь, пан Грамматин, верно я говорю?..
– Истинная правда, пане полковник! И умен же ты, право, двоих москвичей за пояс заткнешь… Все правда. Наших лучше не дразнить… А второе, что про Михаила Романова ты намекнул… Отец уехал… Так многие тут и рады. Подольше бы не возвращался: крут да властителен митрополит Ростовский. Не будь его, и наши все священники заодно с патриархом стояли бы за Михаила, а не за Голицына, как это раньше было после пострижения Василия Шуйского, царя… Филарета нет, так остался его давнишний доброхот, наш патриарх святейший… И вся родня Шестовых, из рода которых мать Михаила, старица Марфа… И Шереметевы большую силу имеют… И родня большая и богатая у Романовых… Даром что Годунов, их опасаясь, троих братьев Никитычей замучил в тюрьме и в ссылке… Если нужно опасаться чего королевичу Владиславу, так только со стороны Романовых. Любили их и раньше на Москве и в областях, где всюду вотчины богатые, романовские, испокон века находятся. А после гоненья годуновского прямо почитает как святых народ наш семью романовскую… С ними тягаться осторожно надо… Есть счеты у меня старые и с ихним родом, и с шестовскою семьею. А правду надо сказать: друзьями их хорошо иметь, Романовых… Да и врагами – плохо!.. Сильный род я умный… Особенно Филарет. Нет хотя его уж на Москве, а голову даю в поруку, что все он здесь наладил, пока сам не вернется… Десяткам, сотням народу приказы да наказы дал. Особенно – монахам своим, приятелям да помощникам… И, как по нотным крюкам, все будут заодно тянуть его друзья, хотя он и в отлучке…
Слушает, теребит свой седеющий ус пан Гонсевский…
Долго еще шла задушевная беседа между дьяком-предателем и двумя главарями польской рати, оставленной в Кремле Московском.
Пообещал сам Сигизмунду написать о своих соображениях пронырливый приказный… и, уходя, с удовольствием нащупал в кармане тугой кошелек с ефимками, которого не было там, когда переступал Грамматин порог жилища гетмана.
Глава III
ПОД ГРОЗОЙ
(12 – 13 апреля 1611 года)
Дружно развернулась весна над западной русской окраиной в 1611 году.
Зашевелился и огромный лагерь польский, широкое кольцо земляных окопов и бастионов, которыми поляки обвели твердыни Смоленска, отрезав город от целого мира, лишив его возможности получать припасы и помощь откуда бы ни было.
Вылезать стали из своих землянок осаждающие. Приглядываются, откуда придется снова приступ вести.
Показались и смольняне на стенах своих, где тройкой в колымаге свободно проехать можно, да притом и развернуться. Валы наново подсыпать стали, проломы чинят, бревна подтаскивают. Из пятидесяти тысяч жителей за зиму и трети не осталось – от ран вымерли за полгода, от голода, а больше – от повальных болезней. Но не сдаются они. Не думает о сдаче воевода храбрый, испытанный, хотя и молодой еще боярин Шеин. Уж не в первый раз ему встречаться приходится с войском Речи Посполитой, бил он, били и его, но сейчас он и не мыслит о поражении.
Сдать Смоленск – значит половину Московского царства, всю западную часть, отдать в руки полякам. Этого не может допустить верный воевода.
Как только в начале октября приехало в лагерь Сигизмунда великое посольство, король, не желая начинать переговоры, прежде всего заявил:
– Никаких речей посольских слушать не стану, пока не дадут приказа Великие послы Шеину, чтобы сдал мне немедленно Смоленск. Мой он был, наш, польский. Нашим и быть должен. А то стыд и срам! Москва сыну моему на царство присягала… А смольняне мне, отцу их государя, смеют такой позор чинить, воли моей не слушают…
Выслушали московские послы приказ короля, только головами покачали.
Филарет, потолковав с Голицыным, с боярами, дьяками и священниками посольскими, так ответил польским вельможам, посланным для переговоров:
– Дивимся мы немало тому, что здесь слышать и видеть привелось. Первым делом, встреча была нам неподобающая! Не так во всех странах христианских принимают послов чужой державы… Да не простых послов, а Великое посольство от целой Русской земли… И послы те пришли не с чем плохим, а трон предлагают сыну вашего круля… И нам даже кормов обычных не дали, как водится всегда. А тут, в разоренном краю – и за деньги мало чего достать можно… Да и не все послы деньгами запаслись в большом количестве, зная, что им содержание от короны вашей идти должно.
– Уж на это был дан ответ, – заносчиво заговорил известный недруг московский, канцлер Лев Сапега, стоящий во главе уполномоченных от Сигизмунда. – Здесь мы и наш круль в чужой и вражеской земле. Самим порою не хватает необходимого, а не то что целому отряду в тысячу двести человек, как у вас, – все готовое принести… Уж не взыщите… Что сами имеем, то и вам даем… А вот насчет Смоленска какой ответ дадите яснейшему крулю Жигимонту?..
– Да и сам бы он, нас не спрашивая, мог знать, какой ответ мы можем дать на его предложенье! – чистой польской речью продолжал Филарет. – Посланы мы ото всей Земли, где из Москвы Московский патриарх всея Руси, святейший Гермоген со всем освященным собором восседал, где дума высшая боярская и правители-бояре с выборными от городов дело решали. Наказ прямой нам дан. И от этого наказа мы, послы, отступить не смеем. Слов наших никто не послушает, если бы мы и решились изменить долгу и присяге. А менять наказа по одной грамоте патриаршей или по приказу бояр-правителей и думы боярской, – без обоюдной поруки да без подписи всех выборных Земского собора, – мы тоже не можем и не согласимся никогда. Это первое. А второе, что говорили вы о бесчестье вашему крулю от упорства смольнян… И этого не видим мы. Таков жребий войны: один нападает, другой защищается как может…
– Против кого защищается Смоленск! Против отца своего признанного государя, королевича Владислава, избранного вашею же думою всенародной, собором Земским вашим! – горячо заявил Сапега. – А Смоленск и Владиславу не хочет присягнуть. Разве это не бунт, не обида имени крулевскому! Наш яснейший повелитель зачем на Русь пришел, военные труды и опасности сносить? Чтобы землю вашу успокоить и замирить. Сына любимого вам в государи отдает. А ему такое дерзкое неповиновение оказано от воевод смоленских и от граждан!.. И то еще сказать надо: можно ли отца от сына отделять! Смеет ли подданный Владислава отцу его, крулю нашему, не покоряться!.. Никак не смеет!.. Не слыхано того… Воровской это бунт, мятежное дело, а не честная война. Вот как думает наш яснейший круль и мы, паны все, Рада его ближняя.
Переглянулись между собою московские послы, пошептался Филарет с Голицыным и снова первый заговорил:
– Как будто оно и не все так, что ты, яснейший пан гетман, тут нам говорить изволил. Замирить желает нашу землю яснейший круль Жигимонт. Так оно и вовсе легко сделать. Согласно уговору, подписанному от имени круля гетманом Жолкевским с московскими людьми, пусть теперь же отзовет пан круль войска свои от Москвы, сам от Смоленска отступится. Пускай позволит царевичу Владиславу ехать на Москву поскорее, там принять веру православную и венчаться на царство… И замирится разом вся земля. И благодарны мы будем крулю яснейшему за его подмогу… А что смольняне не присягают Владиславу, как Москва, как другие города это сделали… И этому можно скоро помочь. Снимите осаду города, не стойте здесь, как враги, отойдите, как друзья… И головою ручаемся мы, Великое посольство, беспрекословно присягнут всем городом смольняне царевичу Владиславу… Только нашею, русскою, должна остаться эта твердыня, а не отойти к Польше да к Литве. А третье, что говорил пан Сапега, будто нельзя государей – отца от сына отделять… И если присягали Владиславу на царство, так и крулю Жигимонту покорствовать должны люди русские… И оба царства: Московское, наше, и ваша Речь Посполитая – словно бы воедино тем слилися… Думается, и тут не прав ты, пан гетман и товарищи твои, паны Рады вашей. Хоть то припомнить надо, как сам круль ваш, милостивейший Жигимонт, при живом отце, при круле свейском, при Ягане Вазе, сел на трон Литвы и Польши… И ваша Речь Посполитая не покорилась свейскому крулю-отцу… Не слилась ваша земля и корона с землею и короной Свеи. Каждая сама по себе осталась!..
Голицын и другие послы тоже заговорили наперебой, указывая на этот наглядный, близкий полякам пример.
Вспыхнул Сапега, не ожидавший такого простого и сильного возражения со стороны «неучей, варваров московских». Прерваны были совещания на некоторое время. Потом снова начались. То в обширный стан посольский, которым раскинулись москвичи, являлись паны для переговоров, то к себе на совещания звали послов, в лагерь Сигизмунда, который и сам принимал посольство, сурово укоряя его за неподатливость, грозя и убеждая.
Ничего не помогало. Послы, верные клятве, данной Гермогену, твердо стояли на своем.
Март пришел. Шестой месяц живут под Смоленском послы московские, но не отступают от своих постоянных речей, требуют от Сигизмунда исполнения условий, подписанных от его имени Жолкевским.
Видят послы, что дело их проиграно, вести к ним дошли дурные, что в Москве поляки совсем хозяевами стали, что многие города присягнули не Владиславу, а Сигизмунду и старый король решил без всяких договоров, силою меча добыть для себя лично престол московский… Видят главнейшие члены посольства и еще одну печальную вещь. Уменьшается их число, тают их ряды. Подкупом, угрозами, обещаниями наград агенты Сигизмунда склонили больше половины посольства вернуться в Москву и хлопотать, чтобы изменены были прежние условия, чтобы признала дума и собор старого круля вместе с сыном – повелителем царства…
Зашевелился и огромный лагерь польский, широкое кольцо земляных окопов и бастионов, которыми поляки обвели твердыни Смоленска, отрезав город от целого мира, лишив его возможности получать припасы и помощь откуда бы ни было.
Вылезать стали из своих землянок осаждающие. Приглядываются, откуда придется снова приступ вести.
Показались и смольняне на стенах своих, где тройкой в колымаге свободно проехать можно, да притом и развернуться. Валы наново подсыпать стали, проломы чинят, бревна подтаскивают. Из пятидесяти тысяч жителей за зиму и трети не осталось – от ран вымерли за полгода, от голода, а больше – от повальных болезней. Но не сдаются они. Не думает о сдаче воевода храбрый, испытанный, хотя и молодой еще боярин Шеин. Уж не в первый раз ему встречаться приходится с войском Речи Посполитой, бил он, били и его, но сейчас он и не мыслит о поражении.
Сдать Смоленск – значит половину Московского царства, всю западную часть, отдать в руки полякам. Этого не может допустить верный воевода.
Как только в начале октября приехало в лагерь Сигизмунда великое посольство, король, не желая начинать переговоры, прежде всего заявил:
– Никаких речей посольских слушать не стану, пока не дадут приказа Великие послы Шеину, чтобы сдал мне немедленно Смоленск. Мой он был, наш, польский. Нашим и быть должен. А то стыд и срам! Москва сыну моему на царство присягала… А смольняне мне, отцу их государя, смеют такой позор чинить, воли моей не слушают…
Выслушали московские послы приказ короля, только головами покачали.
Филарет, потолковав с Голицыным, с боярами, дьяками и священниками посольскими, так ответил польским вельможам, посланным для переговоров:
– Дивимся мы немало тому, что здесь слышать и видеть привелось. Первым делом, встреча была нам неподобающая! Не так во всех странах христианских принимают послов чужой державы… Да не простых послов, а Великое посольство от целой Русской земли… И послы те пришли не с чем плохим, а трон предлагают сыну вашего круля… И нам даже кормов обычных не дали, как водится всегда. А тут, в разоренном краю – и за деньги мало чего достать можно… Да и не все послы деньгами запаслись в большом количестве, зная, что им содержание от короны вашей идти должно.
– Уж на это был дан ответ, – заносчиво заговорил известный недруг московский, канцлер Лев Сапега, стоящий во главе уполномоченных от Сигизмунда. – Здесь мы и наш круль в чужой и вражеской земле. Самим порою не хватает необходимого, а не то что целому отряду в тысячу двести человек, как у вас, – все готовое принести… Уж не взыщите… Что сами имеем, то и вам даем… А вот насчет Смоленска какой ответ дадите яснейшему крулю Жигимонту?..
– Да и сам бы он, нас не спрашивая, мог знать, какой ответ мы можем дать на его предложенье! – чистой польской речью продолжал Филарет. – Посланы мы ото всей Земли, где из Москвы Московский патриарх всея Руси, святейший Гермоген со всем освященным собором восседал, где дума высшая боярская и правители-бояре с выборными от городов дело решали. Наказ прямой нам дан. И от этого наказа мы, послы, отступить не смеем. Слов наших никто не послушает, если бы мы и решились изменить долгу и присяге. А менять наказа по одной грамоте патриаршей или по приказу бояр-правителей и думы боярской, – без обоюдной поруки да без подписи всех выборных Земского собора, – мы тоже не можем и не согласимся никогда. Это первое. А второе, что говорили вы о бесчестье вашему крулю от упорства смольнян… И этого не видим мы. Таков жребий войны: один нападает, другой защищается как может…
– Против кого защищается Смоленск! Против отца своего признанного государя, королевича Владислава, избранного вашею же думою всенародной, собором Земским вашим! – горячо заявил Сапега. – А Смоленск и Владиславу не хочет присягнуть. Разве это не бунт, не обида имени крулевскому! Наш яснейший повелитель зачем на Русь пришел, военные труды и опасности сносить? Чтобы землю вашу успокоить и замирить. Сына любимого вам в государи отдает. А ему такое дерзкое неповиновение оказано от воевод смоленских и от граждан!.. И то еще сказать надо: можно ли отца от сына отделять! Смеет ли подданный Владислава отцу его, крулю нашему, не покоряться!.. Никак не смеет!.. Не слыхано того… Воровской это бунт, мятежное дело, а не честная война. Вот как думает наш яснейший круль и мы, паны все, Рада его ближняя.
Переглянулись между собою московские послы, пошептался Филарет с Голицыным и снова первый заговорил:
– Как будто оно и не все так, что ты, яснейший пан гетман, тут нам говорить изволил. Замирить желает нашу землю яснейший круль Жигимонт. Так оно и вовсе легко сделать. Согласно уговору, подписанному от имени круля гетманом Жолкевским с московскими людьми, пусть теперь же отзовет пан круль войска свои от Москвы, сам от Смоленска отступится. Пускай позволит царевичу Владиславу ехать на Москву поскорее, там принять веру православную и венчаться на царство… И замирится разом вся земля. И благодарны мы будем крулю яснейшему за его подмогу… А что смольняне не присягают Владиславу, как Москва, как другие города это сделали… И этому можно скоро помочь. Снимите осаду города, не стойте здесь, как враги, отойдите, как друзья… И головою ручаемся мы, Великое посольство, беспрекословно присягнут всем городом смольняне царевичу Владиславу… Только нашею, русскою, должна остаться эта твердыня, а не отойти к Польше да к Литве. А третье, что говорил пан Сапега, будто нельзя государей – отца от сына отделять… И если присягали Владиславу на царство, так и крулю Жигимонту покорствовать должны люди русские… И оба царства: Московское, наше, и ваша Речь Посполитая – словно бы воедино тем слилися… Думается, и тут не прав ты, пан гетман и товарищи твои, паны Рады вашей. Хоть то припомнить надо, как сам круль ваш, милостивейший Жигимонт, при живом отце, при круле свейском, при Ягане Вазе, сел на трон Литвы и Польши… И ваша Речь Посполитая не покорилась свейскому крулю-отцу… Не слилась ваша земля и корона с землею и короной Свеи. Каждая сама по себе осталась!..
Голицын и другие послы тоже заговорили наперебой, указывая на этот наглядный, близкий полякам пример.
Вспыхнул Сапега, не ожидавший такого простого и сильного возражения со стороны «неучей, варваров московских». Прерваны были совещания на некоторое время. Потом снова начались. То в обширный стан посольский, которым раскинулись москвичи, являлись паны для переговоров, то к себе на совещания звали послов, в лагерь Сигизмунда, который и сам принимал посольство, сурово укоряя его за неподатливость, грозя и убеждая.
Ничего не помогало. Послы, верные клятве, данной Гермогену, твердо стояли на своем.
Март пришел. Шестой месяц живут под Смоленском послы московские, но не отступают от своих постоянных речей, требуют от Сигизмунда исполнения условий, подписанных от его имени Жолкевским.
Видят послы, что дело их проиграно, вести к ним дошли дурные, что в Москве поляки совсем хозяевами стали, что многие города присягнули не Владиславу, а Сигизмунду и старый король решил без всяких договоров, силою меча добыть для себя лично престол московский… Видят главнейшие члены посольства и еще одну печальную вещь. Уменьшается их число, тают их ряды. Подкупом, угрозами, обещаниями наград агенты Сигизмунда склонили больше половины посольства вернуться в Москву и хлопотать, чтобы изменены были прежние условия, чтобы признала дума и собор старого круля вместе с сыном – повелителем царства…