И вместо Великого посольства, представлявшего чуть ли не половину целого Земского собора, заседавшего в Москве в августе прошлого года, осталась под Смоленском его третья часть, самые главные и самые упорные: Филарет, Голицын, хворый, но непреклонный, затем дьяк Томило Луговской и другие…
   Теперь совсем перестали поляки стесняться с оставшимися «мятежниками, упрямцами», как в глаза величали послов Сапега и его товарищи. Даже бесстыдный «тушинец», знатный боярин Салтыков, совершенно перешедший теперь на сторону Сигизмунда, поселившийся в польском лагере, позволил себе кричать на послов, бранил грубой бранью первейших людей России.
   Видя, что не помогают угрозы и уговоры, что нельзя сломить сопротивление Филарета, Голицына и других членов посольства, получить их согласие на новые условия, на слияние Москвы и Польши, Сигизмунд решил прибегнуть к открытому насилию.
   В конце марта послы обнаружили, что находятся под стражей. Явился тот же Сапега и глумливо заявил:
   – Не хотела бабушка толокна есть – рожна поест! Не хотели милостей, собирайтесь, панове послы, на новую квартиру. Немедленно в Вильно выезжайте. Там с вами вельможный круль наш дальнейшие разговоры поведет, если еще не согласитесь на его требования!..
   – Мы – неприкосновенные люди, послы, особы священные по всем законам Божеским и человеческим! Никуда ехать не должны и не хотим… И не поедем, разве силой, нарушая всякие законы, возьмете, плените и повезете нас! – твердо отвечал Филарет и все остальные его товарищи, снова клятву давшие: стоять за Русь «честно и грозно», до конца!..
   – Так и будет, как вы говорите! – пренебрежительно кинул в ответ Сапега и ушел. Через две недели опять явился посланник от Сигизмунда.
   – Круль Жигимонт велит вам готовиться в путь на завтра. На одном судне всех вас в Вильно повезут пока. Места немного там. Так лишней челяди не берите с собою, только кто крайне необходим.
   – Ни сами мы на судно не сядем, ни людей своих не отпустим. Мы – послы Московской великой державы, а не рабы и не холопы вашего Жигимонта! А если силой возьмете нас – по целому миру пройдет та весть, покроет позором круля вашего и имя польское.
   – Брешите, московские собаки! «Сердит, да не силен…» – ваша же поговорка есть… И толковать с вами не стоит много.
   Ушел посланник короля.
   А на другой день, 13 апреля 1611 года, явился сильный отряд. Отогнали к стороне всю челядь посольскую, начали вещи осматривать и перекладывать, сундуки, ларцы ломать… Все расхватали рейтары и жолнеры Жигимонта, что только было у бояр. Потом – принялись их самих обыскивать, дорогие шубы снимали, цепи золотые, украшения всякие… И за жалкой скарб челядинцев принялись наконец. Этого не могли выдержать слуги московские, в драку вступили с грабителями, свое отымать стали… А воины словно и ждали этого, будто вызывали на борьбу челядинцев посольских, накинулись на них, стрелять, рубить стали. Всех почти избили, только те и уцелели, кто в самом начале от беды ушел, куда-нибудь спрятался.
   Силой потом на судно посадили послов, в Вильно повезла.
   Подавленные, ошеломленные видом страшного избиения своих слуг, возмущенные грубым насилием над ними самими, тронулись в путь Филарет и его товарища. Но сдаться и не думают… И не только их собственная твердость помогает этим страдальцам… Есть еще причина, по которой сохраняют остатки бодрости и сил московские недавние «Великие послы, а теперь жалкие пленники круля Сигизмунда Вазы.
   Еще задолго до прибытия Великого посольства под Смоленск – недели за три, – много новых торговцев разными товарами, все больше съестными и боевыми, появилось в польском лагере. И раньше целый огромный табор торговцев и маркитантов расположился в тылу осаждающей армии Сигизмунда. А теперь он еще усилился и оживился. Появились смуглые физиономии греков-купцов и русских людей и голландских… Между ними много челядинцев, которые в Москве раньше проживали на дворе у Романовых, Филарета и Ивана, у Шереметевых, Сицких, Лыковых, Головиных и других. Все они, словно охваченные внезапною жаждой наживы, раздобыв где-то довольно крупные суммы денег, занялись торговлей в лагере польском. Когда явилось посольство, конечно, и в его стане появились те же торговцы и поставщики… Но они при поляках словно и не узнавали своих старых, прежних господ… И только оставшись наедине, без посторонних очей, эти мнимые торгаши передавали своим господам все, что успели вызнать и высмотреть в польском лагере, сообщали также вести из осажденного города, с которым сумели войти в сношения… Эти же «купцы» брали письма от Филарета и других послов, с нарочными гонцами, со своими «подручными» и приказчиками отсылали их в Москву, тем же путем получали и передавали ответы, письма, целые «повести», какую в феврале 1611 года привез послам один «купец»!
   В этой повести сначала шла история царства во дни Иоанна IV Мучителя, потом описывались происки Годунова, убиение Димитрия Углицкого, царение Федора Иваныча, избрание Годунова, подстроенное умно хитрым царедворцем и правителем. Дальше шло описание Смуты, Самозванщины в сжатых, но сильных словах и затем уже, подробно, по письмам того же митрополита Ростовского, описывались испытания Великих послов, их стойкость и, не жалея красок, рисовалась злоба и предательство поляков. Заканчивалась «Новая повесть» эта призывом ко всенародному ополчению, как того желает и патриарх Гермоген, рассылающий повсюду окружные грамоты, несмотря на то что Гонсевский окружил строгим надзором престарелого святителя…
   Хорошо составил «Новую повесть» дьяк Елизаров-Курицын, которому семьи Романовых и Шереметевых поручили работу…
   – Эта повесть да послания Гермогена, святителя блаженнейшего, всю землю подожгли! – сказал Филарету «торгаш», доставивший ему письма и посылки из Москвы. – В Ярославле уже рать большая сбирается. Из Нижнего сильные отряды на помощь идут… Кругом неспокойно на Руси… Вологда, Пермь далекая, Хвалынск старый, алибо Вятка по-нонешнему, – отовсюду те же вести: народ подымается, ляхов да свеев из земли выгонять хотят, потом и вам на помощь придут, послам великим. В обиду вас не дадут! Только и вы стойте крепко за веру православную!..
   Так говорит, сверкая глазами, с пылающими щеками, юркий на вид, пронырливый торгаш, который всюду совался со своими товарами, низко кланялся полякам, божился и торговался нещадно целыми днями…
   А здесь, наедине с Филаретом – явился совсем иным, неузнаваемым, готовым и жизнь и свободу отдать за родную землю, за веру свою прадедовскую…
   Оттого и бодрились до последней минуты московские Великие послы, слыша такие добрые вести.
   Даже когда пленниками на тесном, грязном речном суденышке повезли их в неволю, в Вильно, – на борту барки очутился какой-то пронырливый, смуглый торгаш – «валлах», как он называл себя, одинаково плохо говорящий на всех европейских и восточных языках. Он и по-польски лепетал с небольшой стражей, которая частью помещалась на барке, частью ехала за нею вдоль берега, и по-«москальски» кое-как объяснялся с москвичами. Знал и шведскую речь, и по-немецки немного. А по-турецки, по-гречески – совсем сносно говорил.
   Оказывая всякие услуги хорунжим и сотникам польским, меняя на добычу и продавая жолнерам водку, вино, которое доставал неведомо откуда и где, Янко-валлах то вертелся на барке, то исчезал куда-то, будто за «провиантом», то снова появлялся, снабжал напитками и табаком желающих, даже порою в долг, твердя при этом:
   – Бог видит, он отдаст, если ты не сможешь!.. Янко-валлаха обидеть легко, он – бедный, честный торгаш… Его обидишь, душа твоя грех понесет… Бери и отдай, лучше будет!..
   Смеялись поляки над глупцом-торгашом.
   – Богом пугает! Осел татарский!.. Разве Бог станет мешаться в расчеты между солдатом и торгашом! Есть Ему, Господу нашему, много дел поважнее…
   И, конечно, большинство так и не платило долгов «валлаху». Но он особенно даже не напоминал об этом…
   Больше всего дивились поляки, что Янко продовольствует и москвичей, у которых почти не осталось ни рубля после ограбления под Смоленском.
   Несмотря на это, торгаш чего-чего не натащит пленникам, которых очень скудно кормили в пути за счет Сигизмунда.
   – Ничего! Паны хорошие. Почтенные люди, знатные бояре все… И ихний старший арцибискуп, митрополит, тут же… Когда-нибудь и они мне пригодятся, если я с товарами на Москву приеду… Ведь не убьют же их у вас! – не то спрашивает, не то утвердительно говорит хитрый валлах. – Не приказано же вам извести их всех в пути!..
   – Не приказано. Да и в Москву они не скоро попадут!.. Когда уж круль яснейший Жигимонт сядет на престол московский… не прежде…
   – Ну, так это скоро будет! – радостно кивая черной кудлатой головою, залепетал торгаш. – Тогда и я на Москву приеду… Мне эти бояре и долг отдадут, и еще пару ефимков на бедность прибавят. Я знаю, это – хорошие паны, бояре…
   Смеются поляки надеждам Янко… Но они бы совсем иначе отнеслись к юркому торгашу, если бы видели, что не только провизию, а также изрядные суммы денег передает он пленным, письма им носит, засунув их хорошенько в середину белого каравая или во что-нибудь иное…
   При помощи денег пленники могли заручиться расположением стражи, и с ними стали обращаться гораздо человечнее и мягче, чем в первые дни.
   Но еще больше, чем все льготы и некоторая обеспеченность денежная, подымали дух у москвичей вести, и на пути доходившие до них, и в самом Вильно, где недолго оставались пленники.
   Письма говорили, что еще в декабре прошлого года Гермоген открыто в Успенском соборе, созвав сотни купеческого, московского и иного простого, неслужилого люда, под страхом отлучения от церкви запретил признавать Владислава царем и крест ему целовать. Владыко говорил о мужестве и стойкости смольнян, о твердости послов, не уступающих даже перед насилием врага… И заклинал общими силами встать на защиту веры и Земли.
   Узнав об этой сцене, ляхи почти узником сделали Гермогена, учредили над ним строжайший надзор. Но говорят, что «дома и стены помогают». У себя, в Московском Кремле, сидел пленным патриарх и находил сотни случаев сообщаться с остальной Русью, посылать письма или изустные приказы и увещания.
   В январе уже этого года боярский сын Роман Пахомов и посадский человек Родион Моисеев, нижегородцы, повидав Гермогена, вернулись домой и целую область, не один Нижний Новгород, подняли теми словами и посланиями, какие привезли от святителя… Подметные письма явились повсюду на Москве и в других городах, и открыто сноситься стали города и области между собою, готовясь собрать большое земское ополчение против врагов.
   По словам писавших, польский гарнизон в Кремле был объят смертельным ужасом, чуя опасность… И поэтому удвоил надзор за всеми главнейшими боярами, которых Струсь держит в Кремле, как заложников, как поруку за безопасность свою и своих людей…
   Слезы набежали на глаза Филарета при чтении этих вестей. Радость и тоска склубились, смешались в смятенной душе. Надежда явилась, что хотя и не скоро, но придет избавление, выкупят из неволи своих ходатаев русские люди, как только одолеют врагов… Но – когда это еще будет!..
   И сколько мук придется самому перенести, не так за себя, как за юношу-сына, который там, в руках врагов, беззащитен и слаб… И мать его, старица Марфа… Столько уж пришлось ей вынести лишений, горя, гонений от Годунова, столько слез выплакали ее глаза, теперь потускнелые, а когда-то блестящие и гордые!.. И сколько ему придется в польской неволе страданий перенести!..
   Как солнечным лучом прорезало тьму в душе Филарета, когда, развернув послание, осторожно подсунутое ему уже под самым Вильно «валлахом», он увидел Знакомый почерк жены, а ниже – вились тонкие, нетвердые еще черты, выведенные рукою юноши, – Михаила.
   «Здоровы, бодры они! – прочитав письмо, думал про себя Филарет. – Может, не совсем оно и так… Для меня пишут, чтобы я не тосковал… А я так далеко и кинуться не могу, хотя бы на денек на один, побывать там, увидать их… И снова пускай бы в неволю… Господи! Неужто не увижу я сына моего… Подруги моей скорбной… края родимого!.. Или уж на том свете придется свидеться с ними!.. Ей, Господи, за что такую муку терплю!..»
   И сильный, непреклонный, умный человек горько, тихо плакал, глядя на ровные строки, выведенные далекой, любимой рукой…
   Наконец, осушив глаза, он снова начал перечитывать одно место в письме старицы Марфы:
   «А то дело большое, какое ты знаешь, – эй, господине, не по душе мне, право. Хоть теперь, хоть и после, когда потише станет в земле, а юному дитяти не под силу будет тягота. Я, пока жива, сама его отговорить потщуся и другим на твое дело задуманное помогать не стану. Хоша другие все как сговорилися – по-твоему толкуют, что тому юноше только дело то делать и належит. И большие попы, и самый старший, и бояре, и люди черные, да и казаки-воры и те думают по-твоему. А я не хочу и не хочу. Довольно горя было, не стану сама больше искать и кто мне мил, тому не дам за непомерное тягло братися».
   Улыбнулся скорбно Филарет и думает:
   «Боится мать за сына… То и забыла, что я ему тоже отец. Не пущу на гибель или на опасность крайнюю. А уж если так решено, что Владиславу на Московском царстве не сидеть, если сам Жигимонт себя волком перед Землею обнаружил… Так, кроме сына моего, некому и владеть царством! Это – слепой увидит, не то что зрячий… И старуха образуется, помягче станет, как до дела дойдет…»
   Думает так пленный митрополит Ростовский. И забывает свою неволю, ласковее, светлее становится его скорбное постоянно, суровое лицо.
   А барка тихо плывет по речным волнам.

Часть вторая
ЗЕМЛЯ ОПОЛЧИЛАСЬ

Глава I
СДАЧА СМОЛЕНСКА
(17 июля 1611 года)

   Больше году боярин Шеин, молодой, но неутомимый и даровитый воевода, выдерживал осаду Сигизмунда, который со своей литовско-польской ратью тесным кольцом обложил древний Смоленск.
   50000 человек, вместе с войсками, с посадскими и пригородными жителями, село в осаду, спасаясь за высокими, несокрушимыми стенами от набега ляхов.
   А теперь – и пятой части не насчитывается среди осажденных. Не столько умерло от ран, в бою, сколько погибло от голода, от повальных болезней, особенно беспощадных в жаркую летнюю пору. Женщины, дети, старики, все, кто послабее, – валились тысячами каждый месяц. Выжили только самые сильные, закаленные от природы. И, шатаясь от слабости, от голода, с распухшими от цинги деснами, с отекшим лицом подымались воины на стены, отражали приступы врага, который тоже, очевидно, утомился от долгой, тяжелой осады, от больших потерь и очень осторожно приступал каждый раз к твердыням города.
   – Что кровь свою даром проливать! Изморим, голодом возьмем упорных москалей! – решил Сигизмунд. И его ожидания наконец сбылись.
   Видя, что помощи ждать неоткуда, получив от «языков» вести, что Великое посольство увезено в плен, что Гонсевский прочно сидит в Кремле и не сегодня-завтра Русь признает круля Жигимонта и сына его, Владислава, своими господами, Шеин решил сберечь остатки рати, которая так стойко, с беззаветным мужеством боролась против врага, вынося тяжкие лишения.
   После недолгих переговоров Сигизмунд разрешил русским войскам выйти из Смоленска, но знамена московские должны были склониться перед крулем-победителем, вся артиллерия оставалась в его распоряжении, смольняне – присягу дать должны были на верность Сигизмунду и Владиславу и Смоленск – становился польским городом.
   17 июля 1611 года, без литавров и труб, молча, выступили истомленные остатки русской рати из крепости, где каждый уголок был полит их кровью… Склонив знамена перед сияющим Сигизмундом, горделиво сидящим на боевом коне в кругу своих гетманов и вельмож, прошли мимо победителей побежденные герои и двинулись дальше, в печальный путь свой на разоренную родину…
   Воеводу Шеина не отпустил на свободу король и приказал ему явиться в свой шатер, где пришлось еще проживать Сигизмунду, пока очищали город, заваленный трупами, чтобы придать ему приличный вид для торжественного вступления туда круля и победоносных войск.
   Громко гремела музыка в польском лагере, отслужено было торжественное молебствие всеми полковыми ксендзами с примасом Гнезненским во главе, проживающим также в военном стане у короля.
   Не поскупился на слова благодарности начальникам и целому войску старый, умный король. Обещал и отдых, и награды богатые, когда кончен будет поход. Затем, окруженный ближайшими вельможами, Сапегой, Жолкевским, Хотькевичем, Лисовским и другими, вернулся в свой шатер.
   Сюда велел он привести и воеводу Шеина.
   Бледный, истощенный явился и стал перед Сигизмундом побежденный храбрец. Смело, в упор глядел он в нахмуренное лицо короля, который не сразу заговорил с «упорным москалем».
   Король ждал, что сломленный воевода выразит ему покорность, станет просить о милости, о свободе. И молчаливое, вызывающее молчание юного боярина сначала взорвало Сигизмунда… Но в то же время новое ощущение, невольное почтение к отважному врагу, который, даже потеряв свободу, не утратил своего достоинства и гордости, овладело душою Сигизмунда Вазы.
   – Ну… что теперь нам скажешь, отважный воевода московский… когда не за стенами крепостными, а перед нашим лицом стоишь?.. Как посмел ты, раб ничтожный, не слушать наших слов и приказаний и не сдавать Смоленска до сих пор?.. Ваши же правители, бояре из Москвы, тебе писали, что мы владеть должны этой твердынею… Их как ты смел не слушать, когда уж нашей власти королевской не признавал? Тебя судить велим мы без пощады… Но раньше сами знать хотим, что твоему упорству причиной? Почему ты не признал сына нашего, Владислава, царем своим, когда ему присягнули чины духовные с боярами московскими, народ, войска и на Москве и по другим вашим городам?.. Что приведешь ты в свое оправданье?
   Ни звука не слетело с бледных, крепко сжатых губ воеводы. Он только по-прежнему глядел прямо в глаза королю.
   – Ты смеешь так глядеть на нас? Строптивый раб, презренный! Берегись! Еще ответ ты должен дать, как смел разорить и обезлюдить наш прекрасный город Смоленск! Ты обратил его в гробницу… Сколько жизней унесено в боях из нашей славной рати!.. И общее мнение, что ты не силами людскими, а с помощью чар и духов ада мог так долго только с горстью людей отражать наше сильное, отважное воинство. За это больше всего достоин ты казни. Как чернокнижника – властям духовным нашим велю тебя предать… Пытать тебя велю, чтоб правду ты сказал. Ты слышишь ли? На дыбу, на огонь пойдешь!.. Ты слышишь, раб? Безумный пес!
   – Я слышу! – медленно, хрипло, словно выжимая с трудом из горла слова, заговорил наконец воевода. – А ты, великий круль, меня ты видишь ли?.. Я побежден, в плену… Но не слыхал, чтобы по рыцарскому обычаю можно было глумиться так над побежденным неприятелем… Не я сейчас стою перед тобою, круль Жигимонт. Вся Русь стоит перед тобою… Ты мне грозишь огнем и дыбой?.. Я на все готов. Но ты родную землю, ты Русь пожег огнем, ее ты кровью залил без права и вины… Бог не простит того… Я вижу, ты мне в глаза глядеть не можешь, как я гляжу, твой пленник, разбитый твоею силой воевода… Ты словно бледнеешь передо мною… перед пленным врагом. И не напрасно это, державный круль. Ты чувствуешь, что пред тобою сейчас вся Русь стоит. Она пока – побеждена, разбита… Но – берегись, перемениться могут дни… Не стерпит долго насилия вся земля. Русь зашевелилась… она восстанет!.. И тогда, гляди, как бы не пришлось подавиться кусками наших тел всем, кто терзал нас, беззащитных!.. Захлебнутся недруги наши тою кровью, которую пролили так жестоко, так несправедливо! Бог слышит мои слова! Аминь – говорит на них вся земля наша Русская…
   – Убрать, увести его! К профосу! Он с тобою, дерзкий, пусть потолкует!..
   Драбанты схватили и увели Шеина, а Сигизмунд, багровый от гнева и стыда, обратился к Сапеге:
   – От страха и голода, видно, рассудок потерял этот грубый москаль…
   – Конечно, так и есть, яснейший круль! – поспешно отозвался Сапега.
   Но Сигизмунд уже словно и не слышал ответа. Мрачный, он погрузился в тяжелое раздумье.
   И многие кругом стояли невеселые, задумчивые, словно их и не радовала большая удача, какая выпала с захватом Смоленска.
   Примас, сменивший после торжественной мессы парадное облачение на свою обычную фиолетовую сутану, появился в шатре и приветствовал снова короля и его свиту.
   – Во имя Отца и Сына и Духа Святого, мир с вами!
   – Аминь! – отозвались присутствующие.
   – Аминь! – будто просыпаясь ото сна, проговорил Сигизмунд, осеняя себя крестом. Затем огляделся вокруг.
   – Все в сборе, если не ошибаюсь… И гетманы, и канцлер, и паны сенаторы… С молитвою можем мы и приступить к совету, на который я вас сегодня созывал.
   Архиепископ прочел краткую молитву, прося у Святого Духа содействия и просветления ума и души на предстоящем совете. Все уселись по знаку короля, и он, сидя у стола в своем мягком, широком кресле, облокотясь на поручни, первый заговорил.
   – Святой отец, и вы, паны сенаторы и гетманы, и все вожди мои! Еще раз, вознося хвалу Творцу, благодарю вас за те труды, лишенья и заботы, которые мне помогли достигнуть славной цели. Смоленск, древнее достояние нашей короны, отнятое хитрыми, злыми соседями-москалями, снова в наших руках! Этот город с его твердынями – словно камень драгоценный, потерянный надолго, опять теперь сияет на державе великой Речи Посполитой. Нелегко досталось это завоеванье наше. Эллины, осаждая Трою, меньше бед перенесли, чем наши доблестные воины. И все заслужили почетный, славный отдых. Между тем и на родине за эти долгие месяцы войны накопилось не мало самых важных и неотложных дел. Уж даже ропот к нам дошел, что сейм очередной давно пора открыть, а мы здесь медлим, хотя и не по нашей то было вине… Так вот, одно с другим соединить нам надо. Домой поведем на отдых доблестное войско наше, награды раздадим ему… И – сейм откроем, как надо по статуту Речи Посполитой, чтоб нареканий лишних не было на наше имя королевское. А после – опять за мечи и за мушкеты возьмемся, снова на коней и по старой дороге, мимо нашего Смоленска-города, – на врагов пойдем. Нас еще ожидает древняя Москва. Ее возьмем, как тут Смоленск взяли… И уж тогда милости и богатства польются щедро на всех, кто послужит делу и после, как до сих пор служил. Что скажете на это, панове – Рада?.. Со мною вы согласны или нет?..
   – Согласны, да… На отдых не мешает…
   – Согласны мы… да не совсем, яснейший круль…
   Нерешительно, недружно звучат голоса. И, вопреки смыслу слов, – скрытое неудовольствие слышится в тоне даже у тех, кто изъявляет свое согласие на словах.
   Нахмурился еще сильнее прежнего Сигизмунд. Давно отвык он от противоречий со стороны своего совета.
   – Что значит: «согласны не совсем»? – невольно вырвался у него гневный вопрос. – Когда я говорю, что так будет хорошо… Какие же еще могут быть речи?..
   – Тогда бы нас, яснейший круль, и звать, и спрашивать не надо! – осторожно, но решительно заговорил Жолкевский, давно уже недовольный всем поведением и политикой Сигизмунда. Не обращая внимания на гневный взгляд, который метнул король, гетман спокойно докончил:
   – А если уж позвал нас на совет… Ежели спросил наше мнение… Сдается, надо и выслушать своих советников, яснейший пан круль!
   – Да… просим выслушать и нас! – поддержали гетмана еще голоса.
   – Ах, вот уже как! Если спросил о чем-нибудь слуг своих государь, так уж и слушать их волю должен, по-ихнему поступать… Вашим умом, не своим мне надо жить теперь! Извольте! – с притворным смирением заговорил Сигизмунд, скользя взглядом от одного к другому. – Да, заодно, быть может, и корону вам мою передать, и трон, и власть, дарованную мне Богом и всем народом польским и литовским!.. Что же, извольте, говорите! Прекословить я не стану!.. Ваш слуга!..
   Он умолк в злобном, чутком ожидании, и наступило короткое общее неловкое молчание.
   – Помилуй, яснейший круль!.. Мы вовсе не думали!..
   – Мы даже не желали ничего подобного… Это – совсем не так!.. – раздались отрывочные, смущенные голоса сенаторов и начальников, с которых не сводил своего сверлящего, пытливого взора старый, опытный в управлении людьми круль Сигизмунд.
   – Вот как!.. Да знаете ли вы сами, чего вам надо желать, о чем следует думать? Интересно послушать!..
   – Чего бы нам надо? Будто мы не знаем! – смущаясь взглядами и язвительными речами государя, по-прежнему спокойно и смело заговорил Жолкевский. – Бог Единый видит и знает, что людям надо и чего не надо… А вот что на уме у нас?.. О том прошу послушать, державный круль.
   – Послушаем, послушаем, пан гетман. Прошу сказать!
   – Повинуюсь, яснейший! Тут нет посторонних глаз и ушей. Мы собрались, первые сановники короны, ближние слуги и помощники круля нашего… И потому я без риторических фигур и восклицаний, без того, что нужно для народа и для чужих государей, попросту буду говорить, всю правду.
   – Отлично… только поскорее нельзя ли? – нетерпеливо отозвался Сигизмунд.
   – Я говорю, как мечом рублю: медленно, но верно, каждое слово должно в цель попадать… Придворной и женской болтовни не изучил, больше по чужим краям, на полях войны шатаюсь, а не обтираю стены виленского и варшавского замка и краковских палат его крулевской мосци, – угрюмо отрезал гетман, передохнул и снова веско, медлительно продолжал: – Так вот, говорю я: за много-много лет впервые Бог большую удачу даровал нам над Москвою… И это вышло неспроста! Земля их зашаталась, внутренние раздоры ослабили опасного нашего соседа… Мы это заметили, взвесили… и это дало нам возможность быстро стать господами в ихнем краю… Что дальше будет – кто знает!.. Быть может, судьба кичливую Москву и все ее необозримые владенья предаст на вечное наследье крулевичу Владиславу…