Через эту щель проникало немного света, который отражался от белого потолка; он позволял мне перемещаться по комнате. Я нашел свой наблюдательный пункт таким, каким оставил его днем. Я взобрался на комод, заглянул в соседнюю комнату...
   Изабель де Сент-Ореоль была там.
   Она была передо мной, в нескольких шагах... Она сидела на одном из тех неуклюжих низких сидений без спинки, которые называют, кажется, "пуфами", -его присутствие в этой старинной спальне несколько удивляло, и я не помню, чтобы я его здесь видел, когда приносил цветы. Г-жа Флош расположилась в большом штофном кресле; стоявшая на столике около кресла лампа мягко освещала их обеих. Изабель сидела ко мне спиной, сильно подавшись вперед, почти касаясь коленей своей старой тетки, поэтому сначала я не видел ее лица, но потом она подняла голову. Вопреки моим ожиданиям она не очень изменилась, но вместе с тем я с трудом узнавал в ней девушку, изображенную на медальоне: она была не менее красивой, конечно, но это была совсем другая красота, более земная -- ангельская чистота миниатюры уступила место страстной томности и какому-то пренебрежению, наложившему свою печать на уголки губ, которые художник в свое время изобразил приоткрытыми. На ней был большой дорожный плащ, своего рода waterproof, но из обычной ткани, одна его пола была приподнята, и под ней виднелась черная юбка из блестящей тафты, на фоне которой опущенная рука со скомканным носовым платком казалась необыкновенно бледной и хрупкой. На голове -- маленькая фетровая шляпка с перьями и завязками из тафты; локон очень черных волос выбивался из-под завязки и, когда она наклонялась, спадал ей на висок. Можно было подумать, что она в трауре, если бы не зеленая лента, повязанная на шее. Ни она, ни г-жа Флош не говорили ни слова, но правой рукой Изабель гладила руку г-жи Флош, подносила ее к губам и покрывала поцелуями.
   Вот она встряхнула головой, отчего завитки волос взметнулись слева направо, и, словно продолжая уже начатое, произнесла:
   -- Все, я испробовала все, клянусь тебе...
   -- Не клянитесь, дитя мое, я и так вам верю, -- перебила старушка, приложив ей руку ко лбу. Обе они говорили очень тихо, словно боялись быть услышанными.
   Г-жа Флош выпрямилась, осторожно отстранила племянницу и, оперевшись о подлокотники кресла, встала. М-ль де Сент-Ореоль тоже встала и, в то время как тетка направилась к секретеру, откуда позавчера Казимир вытащил медальон, сделала несколько шагов в том же направлении, остановилась перед столиком, подпирающим большое зеркало, и, пока старушка копалась в ящике, она по изумрудному блеску заметила надетую на шею ленту, поспешно развязала ее и намотала на палец... Прежде чем г-жа Флош обернулась, слишком яркая лента исчезла, Изабель, скрестив перед собой опущенные руки, придала лицу задумчивое выражение, а взгляду -- обреченность...
   Бедная старая Флош еще держала в одной руке связку ключей, а в другой -- тоненькую пачку купюр, которую она извлекла из ящика, и собиралась снова сесть в кресло, когда дверь (напротив той, за которой был я) вдруг широко распахнулась, и я чуть было не вскрикнул от изумления. Появилась баронесса, чопорная, нарумяненная, в пышном парадном наряде с декольте и гигантской метелкой из перьев марабу на голове. Она потрясала, насколько хватало сил, большим канделябром, все шесть зажженных свечей которого заливали ее мерцающим светом, роняя восковые слезы на пол. Видимо теряя остатки сил, она сначала подбежала к столику перед зеркалом, чтобы поставить канделябр, а затем в несколько небольших прыжков вернулась на прежнее место в дверном проеме и оттуда снова размеренным шагом двинулась на середину комнаты, торжественно протянув далеко перед собой унизанную огромными кольцами руку. Остановившись, она, по-прежнему скованная в движениях, всем телом повернулась в сторону дочери и пронзительным голосом, способным проникать сквозь стены, воскликнула:
   -- Прочь от меня, неблагодарная дочь! Ваши слезы больше не вызовут во мне жалости, а ваши мольбы навсегда потеряли дорогу к моему сердцу.
   Все это было выложено громким монотонным фальцетом. Изабель бросилась к ногам матери, схватила и потянула к себе полу юбки, из-под которой показались две смешные, маленькие, из белого сатина туфельки, касаясь при этом лбом пола в том месте, где был разостлан ковер. Г-жа де Сент-Ореоль ни на миг не опустила глаз и продолжала смотреть прямо перед собой острым и холодным, как и ее голос, взглядом:
   -- Мало было вам принести в дом своих родителей беду, вы желаете и дальше продолжать...
   В этот момент ее голос осекся, и тогда, повернувшись к г-же Флош, которая вся дрожа, забилась в свое кресло, она проговорила:
   -- А что до вас, сестра, если вы еще раз проявите слабость... -- и снова повторив: -- Если вы проявите преступную слабость и опять поддадитесь ее мольбам, хоть за поцелуй, хоть за грош, я покину вас, оставлю на божью милость свои пенаты и вы больше никогда не увидите меня. Это так же верно, как то, что я ваша старшая сестра.
   Я как будто присутствовал на спектакле. Но они-то не знали, что за ними наблюдают, так для кого же эти две марионетки разыгрывали трагедию? Слова и жесты дочери казались мне столь же чрезмерно наигранными и притворными, как и у ее матери... Г-жа де Сент-Ореоль стояла лицом ко мне, и я, таким образом, видел Изабель со спины, распростертую в позе умоляющей Эсфири; вдруг я обратил внимание на ее ноги: они были обуты в темно-фиолетовые ботинки, как мне показалось и насколько это можно было определить под слоем покрывавшей их грязи; над ботинком был виден белый чулок, на котором мокрая, перепачканная оборка юбки, приподнимаясь, оставила грязный след... И вдруг -- гораздо громче, чем напыщенные речи старухи, -- во мне зазвучало все, что эта жалкая одежда могла рассказать о жизни, полной случайностей и невзгод. меня душили слезы, и я решил для себя, что пойду в парк за Изой, когда она выйдет из дома.
   Тем временем г-жа де Сент-Ореоль сделала три шага в сторону кресла г-жи Флош:
   -- Дайте! Дайте мне эту пачку! Вы думаете, я не вижу под вашей перчаткой измятых денег? Вы что, считаете меня слепой или сумасшедшей? Отдайте мне эти деньги, говорю вам! -- И как в мелодраме, поднеся купюры, которыми она завладела, к пламени свечи, произнесла: -- Я скорее предпочла бы все сжечь, -- (нужно ли говорить, что она не сделала ничего подобного), -- чем дать ей хоть грош.
   Она спрятала купюры в карман и снова принялась декламировать:
   -- Неблагодарная дочь! Бесчеловечная дочь! дорогой, которой ушли мои браслеты и ожерелья, вы сумеете отправить и мои кольца! -- Сказав это, она ловким движением протянутой руки уронила два или три из них на ковер. Изабель схватила их, как голодная собака хватает кость.
   -- А теперь уходите: нам не о чем больше говорить, я вас знать не знаю.
   Взяв на ночном столике гасильник, она поочередно накрыла им каждую свечу в канделябре и вышла.
   Комната казалась теперь темной. Изабель тем временем встала, провела пальцами по вискам, откинула назад разметавшиеся волосы и привела в порядок шляпу. Резким движением поправила несколько сползший с плеч плащ и наклонилась к г-же Флош, чтобы попрощаться. Мне показалось, что бедная женщина пыталась заговорить с ней, но таким слабым голосом, что я ничего не смог разобрать. Изабель молча прижала одну из дружащих рук старушки к губам. Минуту спустя я бросился за ней по коридору.
   У лестницы шум голосов остановил меня. Я узнал голос м-ль Вердюр, с которой Изабель уже разговаривала в передней, и, перегнувшись через перила, увидел их обеих. Олимпия Вердюр держала в руке маленький фонарь:
   -- Ты уедешь, не поцеловав его? -- спросила она, и я понял, что речь шла о Казимире. -- Так ты не хочешь его видеть?
   -- Нет, Лоли, я очень спешу. Он не должен знать, что я приезжала.
   Наступило молчание, затем последовала пантомима, смысл которой я не сразу понял. Фонарь заплясал, бросая прыгающие тени. М-ль Вердюр наступала, Изабель пятилась назад, обе передвинулись таким образом на несколько шагов, а потом мне стало слышно:
   -- Да-да, на память от меня. Я долго хранила его. Теперь, когда я стала старой, на что он мне?
   -- Лоли! Лоли! Вы -- лучшее, что я здесь оставляю.
   М-ль Вердюр обняла ее:
   -- Бедняжка! Как она вымокла!
   -- Только плащ... это ничего. Отпусти меня, я спешу.
   -- Возьми хоть зонт.
   -- Дождь перестал.
   -- А фонарь?
   -- Зачем он мне? Коляска совсем рядом. Прощай.
   -- Ну же, прощай, бедное дитя! Дай тебе Бог... -- остальное потерялось в рыдании.
   М-ль Вердюр стояла некоторое время в ночной темноте, я ощутил поток свежего воздуха, потом услышал шум захлопнувшейся двери и засовов...
   Пройти мимо м-ль Вердюр я не мог. Ключ от кухни Грасьен каждый вечер забирал с собой. Была еще дверь, через которую я легко мог выйти из дома, но для этого надо было сделать большой крюк. Изабель уже дошла бы до своей коляски. А если окликнуть ее из окна?.. Я побежал к себе. Луна снова скрылась за тучами; я немного подождал, прислушиваясь к шагам; поднялся сильный ветер, и, пока Грасьен возвращался в дом через кухню, сквозь беспокойный шепот деревьев я услышал, как удаляется коляска Изабель де Сент-Ореоль. VII
   Я загостился, и, как только вернулся в Париж, на меня навалились тысячи забот, направившие наконец ход моих мыслей в другое русло. Мое решение снова побывать в Картфурше следующим летом смягчало сожаление о том, что мне не удалось тогда пойти дальше; я уж было начал забывать о случившемся, когда в конце января получил двойное уведомление о смерти. Супруги Флош, оба, с разницей в несколько дней, испустили трепетные и нежные души. На конверте я узнал почерк м-ль Вердюр, однако свое послание с соболезнованиями и выражениями симпатии направил Казимиру. Две недели спустя пришло письмо следующего содержания:
   Мой дорогой господин Жерар
   (Мальчик так и не смог решиться называть меня по фамилии.
   -- А как Вас зовут? -- спросил он меня во время одной из прогулок, как раз тогда, когда я начал обращаться к нему на "ты".
   -- Но ты же хорошо знаешь, Казимир, меня зовут господин Лаказ.
   -- Нет, не это имя, другое? -- требовал он.)
   Вы очень добры, что написали мне, и письмо Ваше очень хорошее, потому что в Картфурше теперь очень грустно. У моей бабушки в четверг был удар, и она не может теперь выходить из своей комнаты; тогда мама вернулась в Картфурш, а аббат уехал, потому что он стал кюре с Брейе. после этого мои дядя и тетя умерли. Сначала умер дядя, который Вас очень любил, а потом в воскресенье умерла тетя, которая болела три дня. Мамы уже не было. Я был один с Лоли и Дельфиной, женой Грасьена, которая меня очень любит; это было очень грустно, потому что тетя не хотела меня покидать. Но было нужно. А теперь я сплю около Дельфины, потому что Лоли вызвал ее брат в Орн. Грасьен тоже очень добр ко мне. Он показал мне, как сажать черенки и делать прививки, это забавно, и потом я помогаю валить деревья.
   Вы знаете, Ваша записочка, где Вы написали свое обещание, нужно ее забыть, потому что здесь больше никого нет, чтобы Вас принять. Но мне грустно от того, что я не смогу Вас увидеть, потому что я Вас очень любил. Но я Вас не забываю.
   Ваш маленький друг Казимир.
   Смерть г-на и г-жи Флош оставила меня довольно равнодушным, но это неумелое простое письмо меня взволновало. В это время я не был свободен, но решил для себя уже в пасхальные каникулы провести рекогносцировку до Картфурша. Что из того, что там некому меня принять? Я остановлюсь в Пон-л'Евеке и найму коляску. Нужно ли добавлять, что мысль о возможной встрече с загадочной Изабель влекла меня туда не менее сильно, чем чувство жалости к ребенку. Некоторые места его письма были мне непонятны, я плохо увязывал события... Удар старухи, приезд Изабель в Картфурш, отъезд аббата, смерть стариков, во время которой их племянницы не было на месте, отъезд м-ль Вердюр... нужно ли было видеть во всем этом всего лишь случайную цепь событий или следовало искать между ними какую-то связь? Казимир не смог, а аббат не захотел просветить меня на сей счет. Пришлось ждать апреля. И уже на второй день, как я освободился, я отправился в Картфурш.
   На станции Брей я заметил аббата Санталя, собирающегося сесть в мой поезд, и окликнул его.
   -- Вы снова в этих краях, -- промолвил он.
   -- Я не думал, что вернусь сюда так скоро.
   Он вошел в купе. Мы оказались одни.
   -- Да, после вашего визита здесь многое переменилось.
   -- Я узнал, что вы обслуживаете теперь приход в Брейе.
   -- Не будем сейчас об этом, -- и он сделал рукой знакомый жест. -- Вы получили уведомление?
   -- И тотчас направил свои соболезнования вашему ученику; от него-то я и узнал потом кое-какие новости, но он сообщил мне немного. Я чуть было не обратился к вам с просьбой рассказать мне некоторые подробности.
   -- Надо было написать.
   -- Я подумал, что вы вряд ли сообщили бы мне что-либо, -- добавил я смеясь.
   Но, видимо, не так связанный приличиями, как в те времена, когда он служил в Картфурше, аббат, казалось, был расположен к разговору.
   -- Ну, не несчастье ли то, что там происходит? -- начал он. -- И все аллеи пойдут туда же!
   Сначала я ничего не мог понять, но потом вспомнил строчку из письма Казимира: "Я помогаю валить деревья..."
   -- Зачем они это делают? -- наивно спросил я.
   -- Как зачем, дорогой сударь? Спросите у кредиторов. Впрочем, не в них дело, все делается за их спиной. Имение заложено и перезаложено. Мадемуазель де Сент-Ореоль берет все, что может.
   -- А она там?
   -- Как будто вы этого не знаете!
   -- Я просто предполагал, судя по некоторым словам...
   -- Именно с тех пор, как она там, все и пошло как нельзя хуже. -- На некоторое время он овладел собой, но потребность высказаться на этот раз его пересилила; он больше не ждал моих вопросов, и я счал более разумным не задавать их.
   -- Как она узнала, что ее мать парализована? -- говорил он. -- Я так и не смог этого понять. Когда она узнала, что старая баронесса не может больше встать с кресла, она заявилась туда со своими вещами, и г-же Флош не хватило мужества выставить ее за дверь. Тогда-то я и уехал оттуда.
   -- Очень жаль, ведь вы, таким образом, оставили Казимира.
   -- Возможно, но я не мог оставаться рядом с этой... я забываю, что вы ее защищали!..
   -- Быть может, я и дальше буду это делать, господин кюре.
   -- Продолжайте. Да-да, мадемуазель Вердюр тоже ее защищала до тех пор, пока не увидела смерть своих хозяев.
   Я восхищался тем, что аббат почти полностью освободил свою речь от того изящества, которое было ей присуще, пока он находился в Картфурше; он уже освоил манеру и язык, свойственные сельским священникам в Нормандии. Он продолжил свою мысль:
   -- Ей тоже показалось странным, что оба умерли одновременно.
   -- Разве?..
   -- Я ничего не говорю, -- и он по старой привычке надул верхнюю губу, но тут же прибавил: -- Хотя в округе говорили всякое. Никому не нравилось, что племянница стала наследницей. И Вердюр тоже предпочла уйти.
   -- Кто же остался с Казимиром?
   -- А! Вы все-таки поняли, что общество его матери не подходит ребенку. Так вот, он почти все время проводит у Шуантрейлей, ну, вы знаете, садовник с женой.
   -- Грасьен?
   -- Да, Грасьен, который воспротивился было вырубке деревьев в парке, но ничем не смог помешать. Это нищета.
   -- Между тем у Флошей деньги были.
   -- Но все было проедено в первый же день, сударь вы мой. Из трех ферм Картфурша г-жа Флош владела двумя, которые уже давно были проданы фермерам. Третья, маленькая ферма де Фон, еще принадлежит баронессе -- она не сдавалась в аренду, за ее состоянием следит Грасьен, но она тоже скоро со всем остальным пойдет с молотка.
   -- А само имение Картфурш будет продано?
   -- С торгов. Но это невозможно сделать до конца лета. А пока, прошу поверить, девица пользуется этим. Кончится тем, что ей придется сдаться, но к этому времени в Картфурше останется половина деревьев...
   -- Кто же покупает у нее лес, если она не имеет права его продавать?
   -- Вы еще так молоды. Когда все идет за бесценок, покупатель найдется.
   -- Любой судебный исполнитель может запретить это.
   -- Судебный исполнитель заодно с дельцом, представляющим интересы кредитора, который там обосновался и который, -- он наклонился к моему уху, -- спит с ней, раз уж вы хотите все знать.
   -- А как книги и бумаги г-на Флоша? -- спросил я, не выказывая волнения от его последней фразы.
   -- Мебель и библиотека будут пущены скоро в продажу, или, точнее, на них будет наложен арест. К счастью, там никто не догадывается о ценности некоторых произведений, иначе их давно бы уж и след простыл.
   -- Может найтись какой-нибудь пройдоха...
   -- Сейчас все опечатано, не беспокойтесь, печати снимут только для инвентаризации.
   -- Что говорит обо всем этом баронесса?
   -- Она ни о чем не подозревает, ей приносят еду в спальню, она даже не знает, что ее дочь находится там.
   -- Вы ничего не говорите о бароне.
   -- Он умер три недели назад, в Каене, в доме для престарелых, куда мы его недавно устроили.
   Мы приехали в Пон-л'Евек. Аббата Санталя встречал священник, аббат попрощался со мной, порекомендовав мне гостиницу и человека, сдававшего напрокат коляски.
   На следующий день я остановил коляску у входа в парк Картфурша; я условился с возницей, что он приедет за мной через пару часов, когда лошади передохнут на одной из ферм.
   Ворота в парк были широко открыты; почва аллеи была изуродована гужевыми повозками. Я готовился к самому страшному разорению и был неожиданно обрадован при виде моего доброго знакомца -- распустившегося "бука персиколистного"; мне не пришло в голову, что своей жизнью он обязан, очевидно, лишь заурядному качеству своей древесины; идя дальше, я убедился, что топор не пощадил самых прекрасных деревьев. Прежде чем углубиться в парк, мне захотелось увидеть тот павильон, где я обнаружил письмо Изабель, но вместо сломанного запора на двери висел замок (позже я узнал, что лесорубы хранили там инструменты и одежду). Я направился к дому. Прямая аллея, обсаженная низким кустарником, вела не к фасаду, а к службам, к кухне, напротив которой начиналась невысокая огородная изгородь; еще издалека я увидел Грасьена, идущего с корзиной овощей; он заметил меня, но сначала не узнал; я окликнул его, он двинулся мне навстречу и вдруг воскликнул:
   -- Вот как! Господин Лаказ! В это время вас уж точно не ожидали! -- Он смотрел на меня, покачивая головой и не скрывая недовольства моим присутствием, но тем не менее добавил более спокойно:
   -- Малыш, однако, будет рад вас видеть.
   Мы молча сделали несколько шагов в сторону кухни; он попросил меня подождать и вошел поставить корзину.
   -- Так вы приехали посмотреть, что происходит в Картфурше? -- сказал он более учтиво, когда вернулся ко мне.
   -- Похоже, дела идут не очень-то хорошо?
   Я взглянул на него: его подбородок дрожал, он ничего не отвечал, потом вдруг схватил меня за руку и увлек на лужайку перед крыльцом дома. Там распростерся труп огромного дуба, под которым, помню, я прятался от осеннего дождя; рядом валялись поленья и щепки от сучьев.
   -- Вы знаете, сколько стоит такое дерево? -- задал он мне вопрос. -Двенадцать пистолей*. А знаете, сколько они заплатили?! За него, да и за все остальные... Сто су**.
   _______________
   * Пистоль -- старинная золотая монета того же достоинства, что и луидор (20 франков).
   ** Су -- старинная французская монета в 5 сантимов, или 1/20 часть франка. _______________
   Я не знал, что в этих краях пистолями называли экю* в десять франков, но момент был неподходящий для того, чтобы просить разъяснений. Грасьен говорил сдавленным голосом. Когда я обернулся к нему, он тыльной стороной руки смахнул с лица то ли слезу, то ли капли пота и, сжав кулаки, заговорил:
   _______________
   * Экю -- старинная французская монета в 10 франков. _______________
   -- У-у, бандиты! Когда я слышу, сударь, как они орудуют тесаком или топором, я схожу с ума, их удары бьют меня по голове; мне хочется звать на помощь, кричать: грабят! Хочется бить самому, убить! Позавчера я полдня провел в подвале -- там не так слышно... Вначале малышу нравилось смотреть, как работают лесорубы; когда дерево было готово упасть, его звали, чтобы потянуть за веревку, но потом, когда эти злодеи приблизились к дому, мальчишка смекнул, что это не так забавно; он все говорил: нет, не это! нет, не это! "Бедный парень, -- говорю я ему, -- это или то, все равно это не твое". Я ему объяснил, что он не сможет жить в Картфурше, но он еще слишком мал; он не понимает, что все это уже не его. Если бы только нам оставили маленькую ферму, я бы взял его к себе, это точно; но кто знает, кто ее купит и какого негодяя возьмут на наше место!.. Знаете, сударь, я еще не так стар, но я предпочел бы умереть, чем видеть все это.
   -- Кто живет сейчас в доме?
   -- Знать этого не желаю. Малыш питается с нами на кухне, так лучше. Госпожа баронесса не покидает спальню, к счастью для нее, бедняжки... Из-за них Дельфина носит ей еду через служебную лестницу, не хочет попадаться им на глаза. У них есть кому прислуживать, но мы с этим человеком не разговариваем.
   -- Разве на движимость не должны скоро наложить арест?
   -- Тогда мы постараемся перевести госпожу баронессу на ферму, пока ферму не продадут вместе с домом.
   -- А маде... а ее дочь? -- спросил я с запинкой, не зная как ее называть.
   -- Она может идти куда хочет, но не к нам. Это ведь все из-за нее!..
   Его голос был исполнен такого гнева, что я понял: этот человек мог пойти на преступление, защищая честь своих хозяев.
   -- Она сейчас в доме?
   -- В это время она, должно быть, прогуливается по парку. Похоже, ей от этого ни жарко, ни холодно; она спокойно смотрит на лесорубов, бывает и заговаривает с ними без зазрения совести. Но в дождливую погоду не выходит из своей комнаты; посмотрите, вон та, угловая; она стоит там перед окном и глядит в сад. Если бы ее любовник не уехал на четверть часа в Лизье, я не ходил бы здесь, как сейчас. Да, господин Лаказ, это такая публика, что просто нет слов! Если бы наши старые господа пришли посмотреть, что тут у них делается, они бы, бедняжки, поспешили вернуться туда, где покоятся.
   -- А Казимир там?
   -- Думаю, он тоже гуляет в парке. Хотите, я его позову.
   -- Не надо, я сам его найду. До скорого. Я, конечно, еще увижусь с вами до отъезда -- и с вами, и с Дельфиной.
   Опустошение в парке казалось еще более ужасным в это время года, когда все готовилось ожить. В потеплевшем воздухе уже набухли и раскрылись почки, и каждый срубленный сук слезился соком. Я медленно шел, не столько опечаленный, сколько переполненный скорбью представившейся мне картины, может быть, несколько опьяненный мощным запахом живой природы, исходящим от умирающего дерева и оживающей земли. Меня почти не трогал контраст между этой смертью и весенним обновлением: ведь парк свободнее раскрывался свету, который одинаково заливал и золотил и смерть, и жизнь; но вместе с тем трагическая песнь топора вдали, наполняя воздух погребальной торжественностью, звучала в такт счастливому биению моего сердца, а бывшее при мне старое любовное письмо, которое я не собирался использовать, но временами прижимал к груди, жгло его. "Сегодня уже ничто не сможет помешать мне", -- думал я и улыбался от ощущения того, что мои шаги ускоряются при одной мысли об Изабель; воля моя сопротивлялась, но управляла мной внутренняя сила. Я восхищался тем, как эта дикость, привнесенная хищничеством в красоту пейзажа, обостряла мое наслаждение; я восхищался тем, что нелестные отзывы аббата в столь малой степени отдалили меня от Изабель, и тем, что все, что я узнавал о ней, лишь подогревало невыразимым образом мое желание... Что еще связывало ее с этими местами, полными ужасных воспоминаний? От проданного Картфурша, я знал, ей не оставалось и не доставалось ничего. Почему она не бежала прочь? Я мечтал увезти ее сегодня же вечером в своей коляске; я пошел быстрее; я почти уже бежал, когда вдруг заметил ее вдалеке. Это была, конечно, она -- в трауре, с непокрытой головой сидела она на стволе дерева, лежащего поперек аллеи. Мое сердце забилось так сильно, что я вынужден был на некоторое время остановиться; затем я медленно двинулся по направлению к ней, как бы спокойно и безучастно прогуливаясь по парку.
   -- Извините, сударыня... я нахожусь в Картфурше?
   Рядом с ней на стволе дерева стояла небольшая корзинка для рукоделия, полная катушек, швейных принадлежностей, мотков и небольших кусочков крепа; она была занята тем, что прикладывала лоскутки к скромной фетровой шляпе, которую держала в руке; на земле валялась очевидно, только что сорванная зеленая лента.
   Ее плечи покрывала совсем короткая черная драповая накидка; когда она подняла голову, я заметил незатейливую застежку у закрытого ворота. Она наверняка заметила меня издали, поскольку мой вопрос не удивил ее.
   -- Вы хотите купить имение? -- спросила она, и от ее голоса, который я узнал, быстрее забилось мое сердце. Как прекрасен был ее открытый лоб!