Герман вывел из гаража «БМВ» и порадовался, какая хорошая у него машина. Он обогнул по кольцевой Торонто с возвышавшейся над ним телебашней, самой высокой в мире, и порадовался, какой хороший город он выбрал для жизни своей семьи. И страну хорошую. А какие хорошие в ней дороги. Вот — не хайвэй, по российским меркам — проселок, а какой ровный бетон, какая четкая разметка, как заботливо установлены дорожные знаки.
   Только бы не кончалась дорога, только бы не кончалась.
   Солнце ушло, с Великих озер нагнало туч, ветер прошел по вершинам сосен, брызнул дождь. Герман сбавил скорость с девяноста до семидесяти, потом до пятидесяти. Ехать медленнее было нельзя, неприлично. Остановит полицейский, спросит, не случилось ли чего. Ладно, сорок. Только бы подольше не кончалась дорога.
   Но все кончается, все.
   Кончилась и дорога.
   Из дома, стоявшего при въезде на участок, вышел привратник Брюс, степенный пожилой канадец с грубым коричневым лицом и блеклыми голубыми глазами. Он с женой жил здесь круглый год, сторожил дачу, чистил бассейн, стриг газоны. Увидев в машине Германа, почему-то встревожился:
   — Сэр, с вами все в порядке?
   — Да, Брюс. Затопите камин в верхней гостиной.
   — Вы кого-нибудь ждете?
   — Нет.
   Герман оставил машину возле гаража и прошел к берегу. Поднявшись на смотровую площадку маяка, закурил, рассеянно поглядывая по сторонам и радуясь тому, что у него такой загородный дом и такая усадьба.
   Эти несколько гектаров соснового леса на берегу озера Симко когда-то принадлежали железнодорожному магнату сенатору Холдену. От ближайшей станции к дому подходила одноколейка, по которой паровоз подвозил персональный салон-вагон сенатора с его многочисленным семейством и приглашенными на уик-энд гостями. Потом наследники сенатора разделили землю на участки, а двухэтажный каменный дом, построенный в стиле старофранцузского классицизма, продали доктору Причарду, знаменитому специалисту в области пластической хирургии. Здесь, в глуши, его высокопоставленные пациенты, известные актеры, политические деятели и их жены, проходили курс реабилитации после операций, возвращавших им молодость. После того как газетчики пронюхали, что здесь две недели скрывалась после пластической операции премьер-министр Канады госпожа Ким Кэмбл, доктор Причард продал дом. Его купил Герман. Катя возражала. Она считала, что дача им вообще не нужна, уж лучше купить дом на Форест Хилл, где жили самые богатые люди Торонто. Но Герман поступил по-своему. Ему давно хотелось иметь уединенное место, куда можно уехать и хоть на время забыть обо всех делах. Имение доктора Причарда отвечало этим условиям как нельзя лучше.
   Два года ушло на реконструкцию дома и приведение в порядок участка. Завезли тысячу десятикубовых самосвалов земли для газонов, теннисного корта и поля для мини-гольфа, восстановили маяк, оборудовали причал с эллингом для моторных лодок и водных мотоциклов. Поместье обошлось Герману в семь миллионов долларов, но он не жалел о деньгах. Каждый выезд с ребятами за город превращался в праздник. Резались в теннис, гоняли по озеру на «Ямахах», палили по летающим тарелкам, запуская их с берега. Жаль только, что нечасто это бывало.
   — Сэр, дождь, вы простудитесь, — окликнул снизу привратник. — Вам лучше пройти в дом.
   — Спасибо, иду.
   — Вы уверены, что с вами все в порядке?
   — Разумеется, уверен, — подтвердил Герман. — Со мной все в порядке.
   Странный вопрос. Что с ним может быть не в порядке? Конечно, все в порядке, все хорошо, ему не в чем себя упрекнуть, он недаром прожил сорок лет, первую половину своей жизни.
   Или две трети своей жизни.
   Или три четверти.
   Или четыре пятых.
   Или пять шестых.
   Или…
   В теплом, освещенном уютным светом настенных бра холле с зеркалом на дальней стене он увидел кого-то согбенного, с мокрыми волосами, с черным лицом. Незнакомец снял плащ, исподлобья посмотрел на Германа и поднялся по лестнице.
   — Кто это был, Эдик? — спросил Герман. — Там, внизу, мертвый?
   — Это был ты, — ответил Маркиш. — Ты прошел в библиотеку и взял ружье.
   — Зачем? Зачем мне ружье?
   — Ты хотел застрелиться.
   — Нет, — сказал Герман. — Нет. Я не мог этого хотеть.
   Он не мог этого хотеть. Да, он поднялся в библиотеку и взял «Браунинг Спортинг», лучший экземпляр из своей коллекции спортивного оружия. В его тяжести, в гладкости приклада, в прохладе вороненой стали стволов была вещность, притягивающая основательность, незыбкость. Все вокруг было зыбким, все. Ружье было весомым, как якорь. Но застрелиться? Нет, Герман не мог этого хотеть. И знал почему. Он очень хорошо помнил случай с директором словацкого представительства «Терры» Питером Новаком. Это был спокойный доброжелательный человек, прекрасный специалист. В семье у него было неладно, но об этом никто не знал. Однажды он вернулся из командировки, привез жене орхидеи. Она швырнула букет в мусорное ведро и села смотреть телевизор. Питер пошел в гараж и повесился. У него остался двенадцатилетний сын. Герман прилетел на похороны. Он смотрел на сына Новака с недобрыми чувствами к Питеру. Он не имел права так поступить. Он не имел права своим самоубийством обременять судьбу сына. Предательство это было. Вот что это было — предательство.
   — Я не хотел застрелиться, — повторил Герман. — Я не мог этого хотеть, за кого ты меня принимаешь?
   Он вдруг понял, что говорит в пустоту. Край портьеры неподвижно лежал на пустом диване, маленькие злые еноты соскользнули с карниза и втянулись в камин, стали золой, за окном на берегу озера Симко в неверном лунном свете голубел маяк.
   — Эдуард, ты где? — спросил Герман. — Куда ты исчез? Ты обещал побыть со мной до рассвета!
   — Я тебе не нужен, если ты хочешь врать себе, — ниоткуда ответил Маркиш. — Я тебе нужен, если ты хочешь знать правду о себе.
   — Я хочу ее знать?
   — Ты ее знаешь. Только боишься признаться в том, что знаешь.
   — В чем же правда, Эдик? В чем она?
   Маркиш материализовался, пошевелился, удобнее устраиваясь на диване, прикрикнул на расшумевшихся на карнизе енотов и ответил:
   — Правда в том, что она хочет с тобой развестись.
   — Да нет, что ты! Ерунда. Это у нее расхожая монета. Я слышу это двадцать лет. При каждой ссоре она грозила разводом. Не могу поверить, что это серьезно.
   — Это серьезно. И ты знаешь, что это серьезно.
   — Но почему, почему?! Чего ей не хватало?!
   — Любви, Герман. Мужчинам не хватает денег и власти. Самым умным — свободы. Женщинам всегда не хватает любви.
   Герман удивился. Любви? Ей не хватало любви? Нет, никто не может сказать, что он ее не любил. Никто!
   Среди деловых людей в России, с которыми Герман постоянно общался, было принято относиться к женам как к чему-то обременительному, но неизбежному, как налог на добавленную стоимость. На приемах или корпоративных торжествах по случаю юбилея фирмы, куда было принято приходить с женами, их словно бы выставляли напоказ: их меха, туалеты и драгоценности, тщеславились ими, как особняками, роскошными офисами и лимузинами. Герман и сам часто ловил себя на самодовольстве: Катя выгодно отличалась от жен новых русских безукоризненным вкусом, умением держаться со скромным достоинством, девичьей стройностью фигуры, сохранившейся благодаря жестокой диете, теннису, шейпингу и бассейну.
   В мужских же компаниях о женах не говорили вообще или говорили пренебрежительно. Даже те, кто, как подозревал Герман, ценил свои семьи, стеснялись в этом признаваться, делали вид равнодушный. Оживленно обсуждали лишь случаи скандальных разводов, которых становилось все больше по мере того, как мужья переваливали сорокалетний рубеж. В бизнесе они становились генералами, а женились в ту пору, когда были безвестными лейтенантами. Жена, которая хороша для лейтенанта, не всегда хороша и для генерала, особенно когда вокруг столько молодых красавиц на любой вкус, и каждая из них доступна, как часы Картье на витрине Петровского пассажа. Разводы сопровождались затяжными судами по разделу имущества. Генералы чаще всего одерживали в них верх, но случалось, что и жена, не будь дурой, обдирала благоверного, как липку. Таким сочувствовали не без некоторого пренебрежения, а про себя думали:
   «Ну, со мной-то этого не случится».
   В Канаде все было по-другому. Здесь процветал культ семьи. Никакая вечеринка, «пати», или уик-энд были невозможны без жен, мужские компании изредка собирались лишь в барах и вели «смол ток» — разговоры о хоккее, на котором были помешаны все канадцы, о баскетболе, о политических новостях. При этом закатывали глаза, причмокивали, энергично кивали, демонстрируя свою горячую заинтересованность в предмете разговора. О женах не говорили, а если говорили, то обязательно с уважением. Среди бизнесменов средней руки, к которым Герман относил и себя, не испытывая при этом никакой уязвленности, крепкая семья с тремя-четырьмя детьми способствовала укреплению деловой репутации. Считалось, что человек, который не умеет выстроить отношения в семье, не заслуживает доверия как партнер. Адюльтеры бывали и здесь, но тщательно скрывались, появление на людях с любовницей вызывало общее осуждение. Случались и разводы, к ним относились с искренним сочувствием, как к настигшей человека беде.
   Герману нравилось это уважение к семье, сохранившееся в канадском обществе, несмотря на все сексуальные революции, прокатившиеся по американскому континенту. Ему по душе было доверие мужей к женам и жен к мужьям. Правда, жены, на его взгляд, этим доверием несколько злоупотребляли
   — не то чтобы не следили за собой, но в одежде предпочитали удобство в ущерб элегантности. Катю это раздражало, ее московская манера тщательно одеваться при любом выходе на люди здесь выглядела не очень уместно. Потому она так настаивала, чтобы Герман вступил в великосветский «Торонто-клаб», где можно демонстрировать парижские туалеты. Герману денег было не жалко, он без колебаний платил по десять тысяч долларов за билет на бал в Венскую оперу, но считал, что всему свое время и место, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Но эти размолвки всегда оставались между ними, никогда не выходили за стены дома, мистер и миссис Ермаковы считались дружной, красивой парой.
   Они и были дружной парой. С годами Герман все больше привязывался к жене, избегал нередких в первые годы семейной жизни интрижек на стороне, в поездках быстро начинал скучать, тянуло домой, к Кате.
   — Нет, — сказал Герман. — Нет. Я ее люблю. Я ее всегда любил. С каждым годом все больше. И она это знает. Не исчезай. Я говорю правду. Это — правда.
   — Это твоя правда. Для женщины важно знать, что ее любят. Но гораздо важнее любить самой. Ты ее любишь. А она тебя? Она тебя любит?
   Герман удивился. Что значит, любит ли она его?
   — Конечно, любит, — сказал он. — А как же? Мы вместе уже двадцать лет, она родила мне двух сыновей!
   — Если бы все дети появлялись на свет от любви! — со вздохом сказал Маркиш.
   — Но если не дети — что? — удивился Герман. — Если не дети, не двадцать лет брака — чем же еще проверяется любовь?
   — Бедой, Герман. Только бедой. Если бы тебя посадили лет на десять, и она слала бы тебе передачи, отказывая себе во всем. Если бы тебя разбил паралич, и она выносила бы из-под тебя горшки. Это и значило бы, что она тебя любит. Все остальное — слова. Повезло тому, кто прожил без беды. Ему же не повезло, потому что он не знает, была ли в его жизни любовь.
   — А верность? — горячо возразил Герман. — Она ни разу не изменила мне. Ни разу, я точно знаю, я бы почувствовал! Я был у нее первым. Первым и единственным. Ты где, Эдик? Почему ты снова исчез? Я вру себе?
   — Ты успокаиваешь себя, — отозвался Маркиш. — Это лучше делать наедине с собой.
   — Не исчезай, — попросил Герман. — Я не хочу успокаивать себя. Я не хочу врать себе. Мне нужно понять, что произошло.
   — Задавай вопросы. Себе. И отвечай на них. Себе. Правду. Ты уверен, что был у нее первым?
   Нет, в этом Герман был не уверен. Она не была девушкой, но сказала, что была, что у нее такое устройство. Поверил ли он? Да, поверил. И больше никогда об этом не думал.
   — Я никогда об этом не думал, — произнес он. — Никогда. Это правда.
   — О чем она рыдала в первую брачную ночь? Или о ком?
   — Не знаю.
   — С кем она встречалась тогда, в августе после дефолта, когда прилетела на встречу с одноклассниками?
   — С ними она и встречалась.
   — Ты снова врешь себе. Она встречалась не с одноклассниками. Ты потом заехал в ее школу и узнал, что встреча была не тогда. И что ее на встрече не было. Она встречалась с Борщевским. Зачем?
   — Не знаю. Я запретил себе об этом думать.
   — Пришло время об этом подумать.
   — Это было пять лет назад. Пять! А заявление она подала только теперь! С чего вдруг? Чтобы на такое решиться, должно было что-то произойти. Что-то очень серьезное!
   — Вот ты и подошел к главному вопросу. К самому главному. Что?
   Герман не ответил. Он не знал, что ответить.
   — Герман Ермаков! — возгласил Маркиш. — Чем, твою мать, ты был занят все эти годы, если не видел, что происходит с твоей женой?
   Чем он был занят? Мотался по миру, налаживал контакты с поставщиками, выстраивал отношения внутри компании с ее многочисленными филиалами, представительствами, дочерними фирмами, банками в офшорах и центром прибыли на острове Мен, стремился превратить «Терру» в безотказно действующий механизм. Но она не превращалась в механизм. Как всякая высокоорганизованная система, подверженная энтропии, начинает разрушаться без притока энергии извне, так и компания оставалась живым организмом, постоянно требующим подпитки его нервами, его временем, всеми его душевными силами. Вот этим он и был занят. Делом. Бизнесом, дающим средства для жизни десяткам тысяч людей и сообщающим смысл его жизни.
   А что происходило с Катей?
   А что с ней происходило?
   — Ничего, — сказал Герман. — Занималась детьми, домом, собой.
   Ничего с ней не происходило.
   — Это тебе хочется так думать, — отозвался Маркиш словно бы издалека, из сереющего за окном рассвета. — У этой задачки уже есть ответ. Вот этот ответ, — повел он бестелесной рукой в сторону листков заявления о разводе, смутно белеющих на белом столе.
   Что же с тобой происходило, Катя?
   Я никогда не грузил тебя своими проблемами. Даже когда фирма бывала на грани банкротства, я делал вид, что все о"кей. Лишь однажды, после августовского дефолта 98-го года, я сказал тебе, что ситуация очень серьезная, кризис, и я вынужден оставаться в Москве. Что я услышал в ответ? «Затрахали твои кризисы! Выкрутишься» Я выкрутился, но твое равнодушие к моим делам меня задело. Правда, потом ты все-таки прилетела в Москву. Но не для того, чтобы поддержать меня в трудную пору, а чтобы встретиться с Шуриком Борщевским. Не тогда ли образовалась первая трещина в стенах нашего дома?
   Или тогда, когда ты залезла в мой компьютер в поисках писем от моих любовниц, которые мерещились тебе на каждом шагу, и прочитала проект завещания, подготовленный моим адвокатом? Тебя возмутило, что я не завещал все тебе, а разделил наследство пополам между тобой и ребятами. И ты даже не спросила, с чего вдруг я решил сделать завещание.
   А тому были причины. Шла борьба за контракт на поставку российской армии двух миллионов пар обуви. Когда речь идет о таком подряде, в ход идут все способы нейтрализации конкурентов. Все, вплоть до физического устранения. Это и заставило меня сделать завещание, а затем выстроить юридическую защиту своего бизнеса. Я попытался объяснить, что ты будешь распоряжаться всеми доходами компании до совершеннолетия ребят, но ты не пожелала слушать, смотрела холодно, отчужденно. Наверное, уже тогда можно было понять, что происходит что-то неладное, разделяющее нас. Но я не понял. Не дал себе труда задуматься. Отогнал саму мысль, что что-то может нас разделять. Лишь появилось смутное ощущение неблагополучия нашей жизни.
   А трещина между тем росла. Не спросив меня, не посоветовавшись со мной, ты сделала пластическую операцию в клинике доктора Причарда — увеличила грудь. Ты знала, что я буду резко против, я любил тебя такой, какая ты есть. Твоя грудь, слегка увядшая после двух родов, трогала меня больше, чем в юности. Но ты все же сделала это, уже тогда ты выстраивала свой образ не для меня, а по неким стандартам из глянцевых журналов. Ты так и сказала мне в ответ на мои попреки: «Я сделала это для себя! Мне плевать, нравится это тебе или не нравится!» Росла трещина, росла.
   Потом ты сама решила заняться бизнесом. И это тоже было знаком отчуждения, которого я не заметил, потому что замечать не хотел. Окончила курсы риэлтеров, поступила в фирму Гринблата, эмигранта из России. Он охотно брал на работу таких, как ты, — жен богатых русских, которые возили клиентов на представительских «ауди» и «мерседесах» мужей. Я не возникал, хотя с самого начала знал, чем все кончится. Эта профессия требует постоянного вранья — и продавцам домов, и покупателям. Ты не умела врать и угождать клиентам. Но тебе очень нравилась роль бизнес-леди. За свой счет обставила кабинет шикарной мебелью, без меры тратила деньги на рекламные проспекты. И что в итоге? За несколько лет бурной деятельности в минусе оказалось 4670 долларов. И снова виноватым стал я. Потому что однажды заставил тебя взять калькулятор и посчитать приход и расход. И после этого ты говоришь, что я мешал тебе реализоваться в социальном и профессиональном плане?
   — Ты не о том думаешь, Герман, — укорил Маркиш. — Ты ищешь, в чем она виновата. Лучше подумай, в чем виноват перед ней ты. Когда рушится семья, в этом всегда виноваты оба.
   — Что мне делать, Эдик? — спросил Герман. — Что же мне теперь делать?
   — Не знаю, Герман. Никто тебе этого не скажет. Я могу лишь сказать, чего лучше не делать.
   — Чего?! Чего?!
   Маркиш бестелесными, зыбкими руками расправил зыбкую бороду и заунывно продекламировал:
   Когда уходит женщина, вперед
   Зайди — она и не поднимет взгляда.
   Когда ушла, то, свесившись в пролет,
   Кричать: «Молю, вернись!» — уже не надо.
   «Уже не надо, не надо, не надо», — эхом повторилось из-за окна, из тумана.
   — Нет, она не ушла! — закричал Герман в пустоту. — Она не ушла! Она не ушла!
   — С кем вы разговариваете? — раздался удивленный мужской голос.
   Герман обернулся. На пороге гостиной стоял высокий худой человек с седыми волосами, с темными полукружиями под глазами, со шляпой в руках, в черном, поблескивающем от воды плаще. Глаза смотрели с сочувствием, понимающе.
   Это был Ян Тольц.


II


   Тольц бросил на диван шляпу. Не снимая плаща, прошел по гостиной, внимательно осматриваясь и как бы соразмеряя то, что видит, с тем, что ожидал увидеть.
   — Значит, все правильно… Разрешите? Это не то, что вам сейчас нужно.
   С этими словами наклонился над креслом и взял с колен Германа ружье. Держа его за ствол и приклад сверху, как держат за голову и за хвост гадюку, унес ружье из гостиной. Через минуту вернулся, старательно вытирая руки платком, как если бы действительно прикасался к гадюке.
   — Что происходит, Герман? Вчера позвонил ваш привратник. Его встревожил ваш вид. Он приносил дрова для камина. Увидел, что вы сидите в кресле, а на коленях у вас ружье. Вы с кем-то разговаривали, хотя никого не было. Он позвонил к вам домой. Служанка ответила, что мадам приказала не звать ее к телефону. Он позвонил в офис, секретарша переключила на меня. Утром я поехал к вам. Катя сказала, что вы скорее всегда на даче… Вы так и просидели всю ночь?
   Герман не ответил. Он внимательно всматривался в Тольца, напряженно пытаясь понять, почему так необычно выглядит его лицо. Понять это казалось очень важным, как человеку, забывшему какое-то слово, важно вспомнить его, чтобы убедиться, что с памятью у него все в порядке. Наконец понял:
   — Вы сбрили бороду, Ян. Зачем? Она придавала вам очень респектабельный вид. Борода, трубка — эксквайр. А сейчас вы похожи на унылого российского пенсионера.
   Тольц провел ладонью по подбородку, будто проверяя, хорошо ли он выбрит.
   — Бороду я сбрил лет пять или шесть назад.
   — Да? — удивился Герман. — А почему я заметил это только сейчас?
   Тольц неодобрительно покачал головой и вышел из гостиной — спустился по лестнице, с каждым шагом становясь короче. И вот его уже как бы и не было. Лишь шляпа на диване свидетельствовала о его реальности.
   Герман встал, с усилием преодолевая тяжесть, вжимающую его в кресло. Ярко горел камин, перед ним лежала стопка березовых полешек. Неподвижно висела белая портьера, как бы отяжелевшая, пропитавшаяся сыростью утреннего тумана. За окном, на площадке возле гаража, рядом с его «БМВ» стоял серый «додж» Тольца. Низко над озером стыло в тумане белесое солнце.
   Начинался день.
   И Герману вдруг остро, до сердечной тоски, захотелось оказаться на берегу Рыбинского моря, сидеть на бревнышке, слушать плеск воды и крик перелетных гусей. Чтобы булькала уха в котелке, балагурил Эдик Маркиш и горьковатый дым костра щекотал нос.
   Такое же озеро было за окном, такая же хмурая вода, такие же темные сосны, все такое же. Такое, да не такое. Взгляду не хватало какого-то оттенка краски, как в дистиллированной воде не хватает какого-то витамина, как в чужой стране не хватает ощущения глубинной причастности к жизни. Все слышишь, все понимаешь, но уши будто заложены ватой. После переезда в Канаду Герман долго не мог отделаться от постоянного чувства глухоты. И как же приятно бывало, оказавшись в Москве, почувствовать себя своим среди своих, понимать при одном взгляде, без слов, что думает о тебе этот таксист, эта продавщица, этот мент, официант в ресторане, даже случайный прохожий. Будто включался звук.
   Герман неожиданно подумал о том, о чем никогда раньше не думал. А как же Катя уже двенадцать лет живет с этим постоянным ощущением глухоты? Его часто раздражали ее подруги, по большей части разведенки — недобрые, завистливые, с постоянными разговорами о деньгах, о том, какие все мужики козлы и какие мы, бабы, дуры. Он не понимал, за каким чертом она устраивает для них «пати», приглашает на уик-энды на дачу. А сейчас вдруг дошло: а с кем ей общаться, чтобы хоть на время вернуться в полнозвучную жизнь, стать своей среди своих, кем он становился в Москве? Дома не насидишься, с матерью и отцом не о чем говорить, дети в своих делах. Он летал в Россию раз в месяц, она не бывала в Москве годами.
   Как же ты жила, Катя, все эти двенадцать лет?
   В гостиную вернулся Тольц, поставил на стол литровую бутылку финской водки и хрустальный стакан. Налил на три четверти, кивнул:
   — Выпейте. Это то, что вам сейчас нужно.
   Герман взял стакан, живо представляя, как водка омоет мозги и заставит забыть о том, о чем он напряженно думал всю ночь и о чем думать было мучительно трудно. Но, помедлив, поставил стакан на стол. Он не додумал какую-то мысль, очень важную, имеющую значение для всей его жизни, а водка лишь на время глушит проблемы, потом они возвращаются с многократно возросшей остротой. И тот путь, который уже прошел, придется пройти снова.
   — Нет, Ян, — сказал Герман в ответ на непонимающий взгляд Тольца. — Пить можно, когда ты в порядке. Когда не в порядке, пить нельзя. Это всегда плохо кончается.
   — Так и не скажете, что случилось?
   Герман неопределенно кивнул в сторону листков на столе:
   — Можете посмотреть.
   — Что это?
   — Заявление о разводе.
   — Вы решили развестись? — поразился Тольц. — Вы с ума сошли! Почему?
   — Не я, она, — отозвался Герман.
   Тольц как бы недоверчиво подсел к столу, внимательно прочитал заявление и все страницы, заполненные ссылками на законодательные акты Канады — юридическое обоснование, составленное мисс Фридман, адвокатом истца. Затем вернулся к заявлению.
   — Странно. Катя никогда не производила впечатления женщины, вынужденной экономить на всем. Вы действительно скрывали доходы?
   — Да ничего я не скрывал, — отмахнулся Герман. — Она и понятия не имела, сколько мы тратим. Ее это не интересовало. Сколько хотела, столько и тратила.
   — «На протяжении двадцати лет существования брака ответчик активно пресекал попытки истца, миссис Ермаковой, реализоваться в социальном и профессиональном плане, в результате чего оказались невостребованные знания, полученные ею во время обучения на юридическом факультете Московского государственного университета»,
   — прочитал Тольц. — Серьезный аргумент.
   — О чем вы говорите? А то не знаете, чего стоят эти знания! Они и в России никому не нужны, а здесь им вообще грош цена!
   — Знаете, Герман, о чем я думаю? — помолчав, проговорил Тольц. — Что такое счастье в молодости? Мчаться в такси в обнимку с двумя девчонками, хлестать из горла коньяк и чтобы полный карман денег. И сам черт не брат. Что такое счастье в старости? Солнышко греет, чайки над водой, сердце не болит. И ничего больше не нужно. Я уже старик, Герман. И я не хотел бы снова стать молодым. Особенно глядя на вас. Нет, не хотел бы. Чем вызвано ее решение?