Скорее всего, за запиской Яковлева стоял только что вернувшийся из отпуска Сталин, который лично завизировал постановление, проголосовав на его оригинале «за» [24]. Ну а вынудить к тому Иосифа Виссарионовича, как можно легко представить, могло только одно — необходимость как-то подправить «Директиву». С одной стороны, несколько ослабить, даже приглушить ее слишком очевидную резкость, загодя исключить расширительное возможное ее истолкование и сотрудниками НКВД, и в областных и краевых комитетах, ЦК нацкомпартий. Подчеркнуть лишь внешне суровым (отсюда и отсутствие меры наказания) осуждением приказа Радченко требование не допускать никакой самодеятельности в столь важном вопросе. Не позволять подменять «расправу» с троцкистами и зиновьевцами «охотой на ведьм»» — широкими и бессмысленными расправами, которые слишком быстро могли принять массовый характер. Ведь по существовавшим тогда правилам игры человек, исключенный из партии и уволенный с работы, автоматически становился объектом самого пристального внимания местных органов НКВД.
   Если данное объяснение правильно, то постановление по делу Радченко увидело свет как нельзя вовремя. Н.И. Ежов уже приступил к выполнению «Директивы», правда, начал не с арестов и приговоров, а с более для него в тот момент значительного — кадровых передвижек и перестановок, реорганизации аппарата наркомата.
   Буквально на третий день после своего назначения Николай Иванович избавился от правой руки Г.Г. Ягоды, Г.Е. Прокофьева, переведенного в той же должности — заместителя наркома — к своему так и не ставшему для него бывшим шефу, в наркомсвязь. На место Прокофьева 29 сентября утвердили М.Д. Бермана, кадрового чекиста, работавшего в «органах» с августа 1918 г., с лета 1930-го — заместителя, а с июня 1936-го — начальника ГУЛАГа. Затем Н.И. Ежов взял себе еще двух заместителей, для которых были созданы персональные посты. 16 октября — М.П. Фриновского, также кадрового чекиста, медленно всходившего по ступеням должностей на Украине, Северном Кавказе, в Азербайджане, но с 1926 г. обретавшего узкую специализацию — служил преимущественно в пограничных войсках, которые; и возглавлял с 1933 г. Утвержденный на пост замнаркома, как и М.Д. Берман, он сохранил и прежнюю должность. А месяц спустя, 3 ноября, заместителем Ежова стал Л.Н. Вельский (Левин), опять же кадровый, с весны 1918 г., чекист, служивший на различных командных постах. У Н.И. Ежова он возглавил главное управление милиции.
   Так в деятельности НКВД четко обозначились три автономных направления: ГУЛАГ, пограничные войска, милиция, которые, оставаясь в рамках наркомата, обрели теперь значительную самостоятельность. Самому Н.И. Ежову и остальному аппарату НКВД была предоставлена возможность сосредоточиться на главном — разгроме бывших оппозиционеров.
   Кадровые перестановки провели и на следующем уровне руководства НКВД. 15 октября укрепили его людьми со стороны, утвердив на ответственных должностях двух человек. Начальником отдела кадров наркомата стал М.И. Литвин, до того служивший на профсоюзной работе, а с 1930-го — на партийной, в ЦК ВКП(б). На менее заметный, даже скромный пост — начальника административно-хозяйственного управления НКВД — назначили С.Б. Жуковского. В годы гражданской войны он был армейским политработником, в 1922—1923 гг. работал в распредотделе ЦК ВКП(б), затем в ЦКК—РКИ, НКПС, ВСНХ, наркомате внешней торговли. Одновременно понизили в должностях семерых старых сотрудников В.Р. Менжинского и Г.Г. Ягоды [25].
   Наконец, 28 ноября, приказом по НКВД, вне всякого сомнения, согласованным с ПБ, в наркомате провели реорганизацию, оказавшуюся на деле довольно незначительной по масштабам. Ликвидировали своеобразный анахронизм, реликт эпохи НЭПа — экономический отдел, возглавлявшийся с 1931 г. Л.Г. Мироновым (Каганом), которого поставили начальником более значимого отдела — контрразведывательного (КРО), как отныне стали именовать бывший особый. КРО и стал ведущим при расследовании абсолютно всех дел по шпионажу, подлинных или мнимых, число которых начало стремительно множиться. Более значимым, но лишь для собственных интересов узкого руководства, явилось создание еще одного отдела — первого, или охраны [26]. Охраны высших должностных лиц партии и государства, что служит непременным атрибутом власти в любой стране в любые времена. Начальником многочисленного, состоящего из 24 отделений, отдела утвердили комиссара 2-го ранга К.В. Паукера, иностранца на советской службе. В 1915 г. Паукер, фельдфебель уланского полка австро-венгерской армии, попал в русский плен. Участвовал в гражданской войне, вступил в партию, с 1920 г. стал работать в ВЧК, практически сразу же — в оперативном отделе, в котором уже в 1923 г. дослужился до должности начальника [27].
   Но почему следует придавать столь серьезное значение созданию отдела охраны? Да потому, что оно свидетельствовало о весьма серьезном положении, в котором оказалось узкое руководство. Группа Сталина ощутила реальную опасность и вынуждена была предпринять беспрецедентные за все девятнадцать лет существования советской власти меры.
   Далеко не случайно ни осенью 1933 г., когда два довольно серьезных инцидента могли быть истолкованы как покушение на Сталина [28], ни в декабре 1934 г., после убийства Кирова, никаких мер по усилению безопасности принято не было. Узкое руководство не ощутило в том необходимости. Предельно же усилили персональную охрану узкого руководства только в конце ноября 1936 г., на четвертый день работы VIII чрезвычайного съезда Советов СССР, за несколько суток до проведения решающего голосования по проекту — сначала на пленуме, а затем и на самом съезде. Тогда, когда НКВД в основном выполнил «Директиву» по разгрому бывшей троцкистско-зиновьевской оппозиции.
   Расправа с троцкистами и зиновьевцами шла скрытно, без какой-либо огласки. Единственным исключением оказалось «Кузбасское дело», о котором центральные газеты вряд ли случайно оповестили население страны в канун открытия VIII чрезвычайного съезда Советов СССР.
   18 октября 1936 г. многие советские газеты опубликовали сообщение ТАСС «Преступная деятельность германских фашистов в СССР». В нем отмечалось:
   «В первых числах ноября в Москве и в Ленинграде Народным комиссариатом внутренних дел СССР арестованы некоторые германские подданные, ведшие антигосударственную работу, направленную против СССР. Арестованные пытались создать фашистские ячейки, вовлекая в них советских граждан, вели среди последних фашистскую пропаганду, нелегально распространяли фашистскую литературу, занимались военным шпионажем…»
   Уже сам факт подобной публикации призван был доказать и проникновение в страну нацистских идей, и соприкосновение с ними советских граждан, разумеется, в интересах германской разведки. Бесспорную достоверность сообщению придавали две важные детали. Во-первых, приводимые фамилии арестованных немцев. Во-вторых, информация о дипломатических действиях в связи с происшедшим. Заместителю наркома иностранных дел Н.Н. Крестинскому пришлось давать поверенному в делах Германии фон Типпельскирху юридические обоснования произведенных арестов. Наркому М.М. Литвинову — беседовать с послом фон Шуленбургом по поводу законности действий НКВД. Лишь концовка сообщения раскрывала его пропагандистский смысл. Было указано, что «уже теперь обнаружено в отношении двух лиц (арестовали 10 человек — Ю.Ж.), хотя и признавших себя фашистами, что серьезных улик об их деятельности не имеется, ввиду чего следственные власти склонны в ближайшие дни освободить и выслать их из СССР». А затем следовало то, ради чего, скорее всего, и было подготовлено сообщение:
   «Германский посол выразил сомнение в виновности арестованных лиц и, признав, что действительно имеются во многих странах фашистские организации, заявил, что СССР составлял в этом отношении исключение и в нем никакой фашистской организации не существует. На это М.М. Литвинов возразил, что, зная установку германских фашистов в отношении СССР, трудно понять, по каким соображениям они могли делать исключения для СССР» [1].
   Через день советская пропаганда продолжила тему подрывной работы публикацией первого отчета о начавшемся 19 ноября в Новосибирске процессе по «делу кемеровской троцкистско-диверсионной группы». На скамье подсудимых оказались десять руководящих работников кемеровского рудника, а среди них и гражданин Германии горный инженер Э. Штиклинг, работавший на шахте «Северная». Всех их государственный обвинитель, заместитель прокурора СССР Г.К. Рогинский объявил «активными участниками контрреволюционной группы, действовавшей на кемеровском руднике и ставившей своей целью борьбу с советским государством путем совершения диверсионных и вредительских актов». Возникновение группы отнес к 1935 г., а конкретными действиями, совершенными подсудимыми, назвал два события: гибель из-за отравления газом 28 декабря 1935 г. двух горняков и взрыв газа на втором участке шахты «Центральная» 23 сентября 1936 г., в результате чего 10 шахтеров погибли, а 14 получили тяжелые ранения. И как бы между прочим Г.К. Рогинский заметил: в данную группу входили также Я.И. Дробнис, А.А. Ше стов и М.С. Строилов, но следственные дела в их отношении как связанные с «преступной контрреволюционной деятельностью Пятакова Г.Л., Муралова Н.И. и других… выделены в особое делопроизводство» [2].
   Идея провести данный показательный процесс, но только не в Новосибирске, а в Прокопьевске, осудив на нем виновных в участившихся авариях на шахтах Кузбасса и местном отделении Томской железной дороги, была выражена в решении ПБ, появившемся, судя по косвенным данным, по инициативе первого секретаря Западно-Сибирского крайкома Р.И. Эйхе [3].
   Собственно, в таком подходе к должностным преступлениям ничего особенного вроде бы не былою. Аварии, зачастую с человеческими жертвами, на заводах и фабриках, шахтах, железных дорогах, речных и морских судах стали тогда обычным явлением. Многие из них, наиболее серьезные, детально анализировались членами ПБ, привлекавшими для определения меры наказания А.Я. Вышинского.
   Например, 16 августа ПБ рассмотрело чрезвычайное происшествие, не сопоставимое по трагическим последствиям с тем, что случилось в Кузбассе. 1 августа на Комсомольском участке Тумского лесокомбината (Московская область) начался пожар, продолжавшийся трое суток. В огне погибли не только огромный массив леса, поселок рабочих, железнодорожная станция Курша-2, но и 313 человек, а еще 75 получили тяжелейшие ожоги. Члены ПБ согласились с преданием семи человек, обвиняемых в преступной небрежности, суду: директора лесокомбината, его заместителя, технического руководителя, главного инженера, а заодно и председателя Тумского райисполкома, секретаря райкома ВКП(б) и начальника лесоохраны [4].
   Из таких дел не делали тайны, довольно часто — для острастки другим — сообщали о них в газетах, местных или центральных. Лишь решение ПБ о кузбасском деле занесли в «особую папку». Именно эта деталь, а еще то, что копию его направили ГГ. Ягоде, свидетельствуют о политическом характере готовившегося процесса, желании непременно связать подсудимых с троцкистами.
   Прокопьевский процесс, скорее всего, должен был убедить население страны в том, что большинство аварий, если не все, происходит отнюдь не из-за крайне низкой квалификации рабочих, весьма слабых профессиональных знаний инженеров и техников, утвердившегося за годы пятилеток полного пренебрежения правилами техники безопасности. Происходят они по вине исключительно троцкистов — вредителей, диверсантов. На роль же символических жертв предназначались, как можно предполагать с большой долей уверенности, проживавшие и работавшие в Западной Сибири отнюдь не по своей воле видные троцкисты: начальник сельхозуправления ОРСа Кузбассстроя Н.И. Муралов (он был арестован сразу же после принятия решение ПБ о Кузбасском деле), начальник Сибмашстроя М.С. Богуславский, замначальника Химкомбинатстроя Я.Н. Дробнис. Все те, кто 15 октября 1923 г. подписал знаменитое «Заявление 46-ти» в поддержку позиции Троцкого.
   Однако после августовского процесса, арестов Пятакова, Радека, Сокольникова, Серебрякова и особенно после прихода в НКВД Н.И. Ежова первоначальные планы весьма серьезно скорректировали. 16 ноября по решению ПБ процессу в Западной Сибири придали узко локальный характер, ограничили круг его подсудимых никому за пределами Кузбасса не известными горными инженерами, а Муралова, Богуславского, Дробниса, а также Шестова и Строилова сочли необходимым судить в Москве. Тем самым Пятакову, Радеку, Серебрякову, Сокольникову придавалась роль некоего всесоюзного центра, руководившего на местах отдельными группами, в том числе и кузбасской. Ставилась цель окончательно и бесповоротно возложить на сторонников Троцкого и Зиновьева, как и предусматривалось «Директивой», ответственность за все просчеты, неудачи и ошибки при выполнении второго пятилетнего плана.
   Именно такой характер принял процесс в Новосибирске, продолжавшийся всего три дня.
   Г.К. Рогинский уже в начале пространной обвинительной речи перешел к «установлению связей» подсудимых с известными троцкистами, пытаясь доказать, что те получили указания о проведении актов вредительства от Муралова из Новосибирска, Пятакова из Москвы.
   И все же обвинение поначалу неизбежно сводилось к тому, что следовало скорее называть преступной халатностью или в крайнем случае экономическим саботажем. Лишь позже, в ходе самого суда, при активной поддержке со стороны самих обвиняемых, процессу удалось придать все же чисто политический характер. Так, Шестов заявил, что он «получил прямую директиву от Пятакова на проведение подрывной и террористической работы в Кузбассе», кото-рую должен был «согласовать с Мураловым». Признал Шестов и более жуткое. Якобы Пятаков поручил ему «организовать (террористические) акты против членов политбюро и членов правительства, приезжающих в Западно-Сибирский край, а также против секретаря Западно-Сибирского крайкома Эйхе» [6].
   Именно такого рода показания, а также использование имевшихся в деле признаний Дробниса и Строилова позволили Г.К. Рогинскому создать чисто умозрительную картину террористической деятельности троцкистов. Той, которой в масштабах страны руководил Пятаков, а в Западной Сибири — Муралов, работавший рука об руку с Богуславским и неким Сумецким (его фамилия прозвучала лишь на новосибирском процессе и больше никогда не повторялась). В Кузбассе действовала группа, состоявшая из Носкова, Шубина и Курова, направляемая Дробнисом, а в Прокопьевске — Черепухина и Арнольда, которые, мол, и организовали неудачное покушение на Молотова в сентябре 1934 г. [7].
   Выездное заседание военной коллегии Верховного суда СССР под председательством В.В. Ульриха вполне удовлетворили система доказательств, приводимых Г.К. Рогинским, чистосердечные признания обвиняемых, и 22 ноября все подсудимые были приговорены к высшей мере наказания — расстрелу. Правда, на третий день президиум ЦИК СССР троим из них заменил смертную казнь десятью годами тюремного заключения [8].
   Тем, кто знакомился с отчетами о новосибирском процессе, непременно должны были броситься в глаза две весьма примечательные детали. Практически отсутствовала обычная в таких случаях пропагандистская шумиха, не было, как в августе, пространных подборок «откликов». Они оказались на этот раз очень небольшими по объему, публиковались лишь вместе с материалами «Из зала суда». Кроме того, в логически подводившей итог процесса передовой «Правды» за 23 ноября «Справедливый приговор» вряд ли случайно утверждалось: «Троцкисты представляют численно ничтожную кучку…» Эту мысль ненавязчиво подтверждало и то, что . на скамье подсудимых находилось всего десять человек, да еще шесть фигурировало на суде как несомненные участники некоего будущего процесса.
   Те же, кто был знаком с «Директивой», — а это по меньшей мере все секретари обкомов, крайкомов, ЦК нацкомпартий вне зависимости от того, являлись они членами и кандидатами в члены ЦК ВКП(б) или нет, — обязательно должны были заметить и то, что на новосибирском процессе почему-то обвиняли лишь троцкистов, а о зиновьевцах, которые, казалось бы, отныне находились с ними в неразрывной связи, не говорилось ни слова. О них словно бы забыли, как забыл П.П. Постышев в докладе, сделанном 29 августа на Киевском областном активе, когда рассказал о ликвидации «Украинского троцкистского центра», возглавлявшегося Ю.М. Коцюбинским и объединявшего только тех, кто на самом деле, да еще вплоть до 1929 г., не скрывал своей политической ориентации на Троцкого [9].
   Столь твердая и неизменная линия могла означать только одно: жесткое намерение узкого руководства с помощью НКВД — вне зависимости от того, кто возглавлял наркомат, Ягода или Ежов, — как можно скорее добиться тотального разгрома прежде всего троцкизма. Ликвидировать всех без исключения причастных именно к этой оппозиции, даже давно отошедших от нее или демонстративно порвавших с нею, публично раскаявшись в том перед партией. И еще данная непреклонная линия должна была непременно насторожить А.П. Розенгольца, А.С. Бубнова, В.А. Антонова-Овсиенко, Н. Осинского, последних из подписавших во время дискуссии 1923 г. «Заявление 46-ти» в поддержку Троцкого, но до сих пор не только оставшихся на свободе, но и занимавших весьма ответственные посты, входивших в широкое руководство.
   Какие бы то ни было материалы о кузбасском деле исчезли 24 ноября. А через два дня все средства массовой информации стали сообщать в основном о самой главной теме — о ходе VIII чрезвычайного съезда Советов СССР, созванного для решения лишь одной задачи — обсуждения и принятия новой конституции. Съезд открылся в 5 часов вечера 25 ноября в Свердловском зале Большого Кремлевского дворца докладом Сталина, который практически мало чем отличался от такого же доклада, опубликованного в стенограмме июньского пленума.
   Сталин начал с цитирования постановления VII съезда о необходимости демократизации избирательной системы, уточнения социально-экономической основы конституции и проведении очередных выборов органов советской власти на основе новой избирательной системы. В главной части доклада он практически сохранил прежнее членение на разделы, лишь деля или объединяя их по смыслу: об изменении в жизни СССР за последние двенадцать лет; об основных особенностях проекта конституции; о буржуазной критике проекта; о назначении новой конституции. Добавил он только самое необходимое, рассказав о поправках и дополнениях к проекту, внесенных на основе всенародного обсуждения. Однако, как и на июньском пленуме, не объяснил, каким образом предусмотренные съездом поправки всего лишь по двум вопросам превратились в проект принципиально иной конституции.
   Сделал акценты Сталин в докладе на другом. Во втором (практически первом) разделе, «Изменения в жизни СССР за период с 1924 г. по 1936 г.», он охарактеризовал текущий момент как «последний период НЭПа, конец НЭПа, период полной ликвидации капитализма во всех сферах народного хозяйства». Вместе с тем повторил и собственный тезис полугодовой давности об исчезновении в Советском Союзе классического пролетариата. «Наш рабочий класс… часто называют по старой памяти пролетариатом», — сказал он и пояснил: «Наш рабочий класс не только не лишен орудий и средств производства, а наоборот, он ими владеет со всем народом… Можно ли после этого назвать наш рабочий класс пролетариатом? Ясно, что нельзя» [10]. Делегатам давалась возможность самим прийти к логическому заключению: раз нет пролетариата, то не может быть и его диктатуры.
   В следующем разделе, «Основные особенности проекта конституции», Сталин раскрыл свое понимание сложившейся в стране формации. Подчеркнул ее основу — уже возникшую, утвердившуюся, ставшую господствующей социалистическую собственность. Пояснил — ею являются «земля, леса, фабрики, заводы и прочие орудия и средства производства». Обобщил — «проект конституции опирается на эти и подобные им устои социализма, он их отражает, он их закрепляет в законодательном порядке». Сделал тем самым реверанс в адрес левых. Однако вскоре, в пятом разделе доклада, посвященном анализу поправок и дополнений к проекту, Сталин снова вернулся к характеристике реальной формации, категорически потребовал сохранить в неприкосновенности первую статью, объявляющую Советский Союз «государством рабочих и крестьян» [11], недвусмысленно подчеркнул: ни о какой диктатуре пролетариата речи больше быть не может.
   Не довольствуясь тем, Сталин еще дважды вернулся к этой, не только по его мнению, ключевой проблеме. Сначала, несомненно подыгрывая левым, он отметил, что в СССР «государственное руководство обществом (диктатура) принадлежит рабочему классу как передовому классу общества». А затем, открыто полемизируя с ними же, оценивающими проект как «сдвиг вправо», как «отказ от диктатуры пролетариата», как «ликвидацию большевистского режима», парадоксально объяснил новую, предлагаемую проектом конституции социальную базу как «расширение базы диктатуры рабочего класса и превращение диктатуры в более гибкую, стало быть, более мощную систему государственного руководства обществом» [12].
   И все же о самом важном, основополагающем, фундаментальном Сталин позволил себе сказать лишь в конце пятого раздела доклада. Решительно отклонив поправку, требовавшую «запретить отправление религиозных обрядов… как не соответствующую духу нашей конституции», он остановился на предлагаемой поправке к статье 135, которая предусматривала сохранение лишенцев. Он сказал:
   «Я думаю, что эта поправка также должна быть отведена. Советская власть лишила избирательных прав нетрудовые и эксплуататорские элементы не на веки вечные, а временно, до известного периода… Не пришло ли время пересмотреть этот закон? Я думаю, что пришло время». Не ограничиваясь этим, Сталин добавил крамольное, с точки зрения ортодоксов: «Говорят, что это опасно, так как: могут пролезть в верховные органы враждебные советской власти элементы, кое-кто из бывших белогвардейцев, кулаков, попов и так далее. Но чего тут, собственно, бояться? Волков бояться — в лес не ходить. Во-первых, не все бывшие кулаки, белогвардейцы или попы враждебны советской власти. Во-вторых, если народ кой-где и изберет враждебных людей, то это будет означать, что наша агитационная работа поставлена плохо, а мы вполне заслужили такой позор» [13].
   Сталин ни слова не сказал ни об августовском, ни о ноябрьском процессах, вообще полностью обошел тему разоблачения вредителей и диверсантов, троцкистов-зиновьевцев. Однако именно призыв к борьбе против всех видов врагов оказался господствующим в начале прений. И весь дальнейший ход съезда отразил те настроения, которые не были заданы ни докладом Сталина, ни пропагандой. Которые и без того царили последние месяцы в умах представителей подавляющего большинства широкого руководства. И эти настроения наконец нашли выход в их речах, вряд ли подготовленных накануне выступлений. Насыщенные множеством конкретных показателей, сравнительных цифр, такие выступления готовились загодя, еще до приезда в Москву, до того, как стало возможным прочитать о новосибирском процессе.
   Подтверждает такое предположение прежде всего то, что с закрытия июньского пленума и публикации проекта новой конституции представители широкого руководства так и не высказали своего мнения об основных, принципиальных положениях проекта основного закона, пусть даже в общих, ничего не значащих словах одобрения. Промолчали.
   Все это, видимо, серьезно взволновало узкое руководство и заставило его предпринять меры, которые исключили бы возможность повторения того, что произошло на пленуме. Еще 16 ноября ПБ сформировало неофициальную, но обладающую неограниченными правами комиссию по руководству съездом: старая «пятерка» — Сталин, Молотов, Каганович, Ворошилов, Орджоникидзе, и те, кто за последние годы вошел в узкое руководство — Андреев, Жданов [14], только те, кто твердо и последовательно поддерживал Сталина в его намерении провести широкую политическую реформу. А 20 ноября ПБ приняло решение созвать 26 ноября, то есть уже после доклада Сталина, в конце второго дня работы съезда, пленум ЦК с заведомо безусловной программой: «1. Установление окончатель ного текста конституции СССР. 2. Текущие вопросы»