Сколько я пролила слез! Инструмента и так катастрофически не хватало. Да еще мальчишки часто портили, ломали его, иногда по неопытности, а иногда и по шалости – дети все-таки. А рабочие требуют, кричат, ругаются. Целый день в ушах: «Давай, давай, такая-сякая!» Пойдешь к слесарю-заточнику с поломанным или затупившимся инструментом, а он тоже: «Такая-сякая, куда смотришь, что инструмент в плохом состоянии! Точи сама!» А как точить, если не умею? Спасибо моему учителю: хоть и неважный он был человек, но сжалился надо мной, иногда сам стал затачивать инструмент, а главное, меня этому научил. Стало намного легче.
   Затем меня допустили в святая святых: вместе со старым мастером я стала собирать те самые изделия, от которых зависел весь цех: сколько мы их вдвоем соберем, столько и продукции уйдет из цеха. Вскоре получила 3-й разряд по профессии слесаря-инструментальщика.
   А над инструментами плакала уже другая девчонка. Ей, правда, было легче, я понемногу помогала, когда была такая возможность.
   Работая на заводе, мы очень хорошо чувствовали (именно чувствовали) обстановку в зонах морских сражений. Бывали дни, и нередко, когда всех рабочих цеха собирали на пятиминутный митинг и говорили, что надо поработать сверхурочно. Мы понимали: или где-то идут тяжелые бои на море, или готовятся крупные морские операции, от нас требуется дополнительная продукция. Сверхурочная работа могла продолжаться и сутки, и двое, и даже трое суток. Ночевали в цехе, располагаясь на верстаках, на ящиках, у станков. В эти дни нас немного подкармливали в заводской столовой.
   А иногда люди засыпали прямо на рабочем месте. Из-за этого всякое случалось – были и травмы, и увечья. После аврала отпускали на двенадцать часов домой, на отдых – и снова за работу.
   Но никто не роптал. «Все для фронта! Все для победы!» – эти слова стали главным девизом для страны на долгих четыре года войны. Люди много и самоотверженно трудились, боролись за перевыполнение планов. Лучшим бригадам присваивалось наименование «фронтовых». А сколько было добровольных пожертвований в Фонд обороны на строительство танков и самолетов! Сдавали драгоценности, деньги, антиквариат. Женщины, и старые и молодые, вязали для солдат носки, варежки, иногда на последние деньги покупали махорку, папиросы и все это посылали на фронт. Писали солдатам письма. В те годы появилось много доноров, люди сдавали кровь для спасения жизни раненых.
   На военных предприятиях, да и в других организациях, дисциплина была жесткая. По законам военного времени прогулы, нарушения дисциплины, производственный брак карались жестко, вплоть до уголовного наказания. Мой племянник, 14-летний мальчишка, работавший на том же заводе, что и я, прогулял по какой-то причине пару дней, так его осудили на год исправительных работ с пребыванием в колонии для малолетних правонарушителей. Жестоко, конечно. Но без строгой дисциплины мы не смогли бы сделать того, что было сделано. Взять наш завод: ведь не успели еще полностью смонтировать оборудование, а на установленных станках рабочие уже начали выпускать продукцию. Так было повсеместно. Бывало и по-другому: устанавливали станки под открытым небом, начинали работать, выполняли военные заказы, а параллельно с этим возводили стены, крышу – так создавались новые предприятия по выпуску военной техники и оружия. Без жесткой дисциплины, порядка и организованности это было бы невозможно.
   Рабочая наука давалась мне трудно. Я ведь тогда ничего не умела делать. Родители не приучили меня даже к домашнему труду. Думаю, что одной из причин этого были постоянные мои болезни. Ведь я переболела практически всеми детскими болезнями, потом перенесла скарлатину, тиф, естественно, что здоровьем не отличалась. И родители оберегали меня.
   На заводе же всего хватало с лихвой. Сколько раз я разбивала пальцы молотком, обдирала точильным камнем. Потом в раны попадала грязь, все начинало гноиться, пухнуть. Помню, встанешь утром, а пальцы как сардельки. Помнешь их, разотрешь, гной выдавишь, где можно, и идешь на завод. Больше всего в то время я мечтала о том, чтобы можно было работать в перчатках. Но, увы, это могли себе позволить только те, кто работал с крупными деталями или занимался сваркой. У нас же детали были очень мелкие, их, бывало, и голыми-то руками еле ухватишь. А холод стоял такой, что иногда кожа примерзала к металлу, потом клочьями слезала.
   Мне, да и не только мне, постоянно хотелось есть. Хоть я и получала по рабочей карточке 800 граммов хлеба в день, но что это был за хлеб! Сожмешь кусок в кулаке, потом разомкнешь пальцы, а он, хлеб-то, так темно-серым комом и остается. А больше и нечего было взять с собой на работу. Да и такого хлеба не ели вдоволь. Правда, иногда в столовой удавалось что-то перекусить, но это нерегулярно. Дома тоже питались скудно.
   В какой-то период стало совсем худо. Тогда папа сложил в мешок свои последние хромовые сапоги, прекрасную зимнюю бекешу, еще что-то, опять поехал в деревню и обменял все это на мешок мучели (мука из шелухи проса). Мы так обрадовались: ведь целый мешок муки, пусть не настоящей, но из нее можно испечь лепешки, оладьи. Увы, радость наша оказалась преждевременной: мучель оказалась очень горькой, по вкусу напоминала хинин. То ли она подпортилась у хозяев, то ли по природе своей такова, не знаю, поскольку потом мне никогда не приходилось ее есть. Но все равно, мы пекли из нее лепешки – без дрожжей, без соли, без масла, просто лепили с водой и ставили сковородку с этим «шедевром» кулинарного искусства военного времени в русскую печку. И ели. Помню, возьмешь кусочек в рот и думаешь: проглотить или выплюнуть? Все-таки глотали, голод брал свое. Потом во рту долго ощущалась горечь.
   Но случались в нашей жизни поистине чудесные дни. Однажды отцу, как участнику Октябрьской революции, к какому-то празднику выдали паек. Что там было, не помню. Когда я вошла в комнату и глянула на стол, мне бросился в глаза кирпичик настоящего белого, мягкого, пористого, с душистой корочкой хлеба. Этот кирпичик пшеничного хлеба, такого необычного для того времени, буквально заворожил меня. Я бережно взяла его в руки и резала прямо на ладони, чтобы ни одной крошки не уронить. Нож оказался с зазубринами, я порезала себе руку, но выбросить крошки не смогла, съела их вместе с капельками крови. До сих пор ясно вижу этот кирпичик великолепного хлеба.
   В другой раз маме дали целый котелок наваристого мясного бульона. Мы выставили его на мороз. Потом застывший жир собрали, на нем что-то жарили, а из разбавленного и обезжиренного бульона несколько дней варили суп. Вообще-то трудно было назвать это супом: туда бросалась какая-то крупа и немного соли. Но все-таки похлебка была на мясном бульоне.
   Во время войны самой устойчивой валютой была водка, в обмен на нее можно было приобрести все. За 0,5 литра водки на рынке давали, например, полкило сливочного масла. Как-то отец получил сразу три бутылки водки. Поставили мы эти бутылки в укромном месте. К нам в то время изредка заходила одна старушка – одинокая, вечно голодная, но всегда чистенькая, аккуратная (как ей это удавалось при отсутствии мыла и всего остального, не понимаю), и необыкновенно услужливая. Звали ее тетей Таней. Откуда она появилась, не помню. Но мы все очень любили ее, понемногу подкармливали, когда было чем, она же помогала маме по дому. Мы все работали с раннего утра и до поздней ночи, времени на домашние дела просто не оставалось. Да и тетя Таня чувствовала себя лучше, когда помогала нам. «Все-таки не даром ем у вас», – говаривала она, когда для нее находилось какое-нибудь дело.
   Однажды она надумала вымыть полы, случайно задела одну бутылку с водкой, та упала и повалила другие. Разбились все три! Для нас это была весьма ощутимая потеря, мы ужасно расстроились. Тете Тане никто ничего не сказал, но сама она очень долго чувствовала себя виноватой. Как придет, бывало, так плачет: «Что же я, старая, наделала!» Успокаивали ее, как могли.
   На заводе все шло своим чередом. Комсомольцы избрали меня членом комитета ВЛКСМ. Главной моей обязанностью была забота об учащихся школы фабрично-заводского обучения (ФЗО), готовившей рабочих для завода. Той самой, в которую меня совсем еще недавно призывали и в которую мне так не хотелось идти.
   Мне было уже 17 лет, но я не отличалась боевитостью и самостоятельностью, не всегда умела постоять даже за себя. А теперь пришлось отстаивать интересы нескольких десятков подростков, заботиться о том, чтобы и производственная практика у ребят на заводе проходила организованно, и быт с питанием были налажены. Как говорится, положение обязывало. Понемногу я научилась спорить с начальством, доказывать, Добиваться, кое-что стало неплохо получаться. Во всяком случае, так оценила мою общественную работу наша заводская, многотиражка, которую я сохранила.
   В общем, дел хватало, я основательно была занята и производственными, и общественными делами, скучать не приходилось.
   Но молодость – она всегда молодость. Когда выдавалось свободное время (правда, это бывало не так уж часто), встречалась с прежними своими друзьями, ходила в гости, в кино и даже на танцы.
   Однажды узнала, что в госпиталь, размещенный в нашей школе, прибыл мой одноклассник Володя Чемряев. С разрешения мамы потратила часть своего заработка, купила чего-то вкусненького на базаре и отправилась навестить раненого. Мы долго разговаривали. Володя рассказал, что в 16 лет он, обманув все комиссии, умудрился поступить в пехотное военное училище, в 17 лет командовал ротой, был ранен и вот теперь лечился в стенах своей родной школы. Прощаясь, Володя сказал: «Знаешь, Юля, меня направляют на Сталинградский фронт, чувствую, что оттуда я не вернусь». Так и случилось, он погиб под Сталинградом…
   Еще один мой одноклассник – Юрий Зайцев – тоже добровольно ушел на фронт. Остался жив, но потерял руку.
   Об остальных мальчишках моего довоенного класса ничего не знаю. Вообще-то моим ровесникам, родившимся в 1926 году, повезло, многие из них даже в армию не призывались и остались живы.
   Шел 1943 год. Наступило лето, стало немного легче. Все чуть-чуть ожили, оклемались, как у нас говорили. Мы ходили за ягодами, собирали грибы, ловили рыбу. Реками наша местность богата. Кроме Урала, рядом с городом протекали Чаган, Деркул и еще какие-то маленькие речушки. Рыбы в них в то время водилось много, а в Урале была даже красная рыба. Поэтому с рыбалки мы никогда не возвращались с пустыми руками. Маме дали за городом крохотный участок земли, мы посадили там картошку, а осенью собрали неплохой урожай. Не перестаю удивляться: ведь в то время было очень голодно, однако картошку с загородного участка не воровали.
   Вообще с 1943 года с питанием стало немного легче. Разговаривала не так давно со своей заводской подругой Юлей Ларгиной, и она вспомнила, что, когда мы с ней работали в ночную смену, моя мама готовила к нашему обеденному перерыву (в 12 часов ночи) винегрет. Мы приходили ко мне домой (завод располагался в 10-15 минутах ходьбы). «Целый таз винегрета, – рассказывала Юля, – мы приходили и все съедали. Все до крошки».
   Так шло время, я уже хорошо освоилась с работой, стала настоящим рабочим человеком. Однако мысль о фронте не покидала меня.
   И вот однажды утром я встретила на улице Валю Шилову, мою подругу еще с детсадовских времен. Правда, она была на два года старше меня, поэтому в детском саду мы были в разных группах, в школе – в разных классах. Так получилось, что и на заводе оказались в разных цехах. Подружились мы благодаря нашим мамам, которые в молодости, состояли в одной комсомольской организации и сохранили дружеские отношения на все последующие годы.
   Валя была необыкновенным человеком. Такие добрые, отзывчивые на чужую беду и радость люди, не способные по своей натуре на нечестность и обман даже в малом, по-моему, редко встречаются. Небольшого роста, хрупкая, она, тем не менее, была сильной, волевой, что особенно проявилось во время ее службы в армии. Меня больше всего поражали ее глаза – светлые, ясные и какие-то бездонные… Кто-то однажды сказал мне, что люди с такими глазами долго не живут. К сожалению, пророчество это сбылось: она погибла через три месяца после прибытия на фронт…
   А в то летнее утро, встретив Валю, я узнала, что в городе организованы двухнедельные, с отрывом от работы, курсы начальной военной подготовки для девушек. Принимали на курсы по рекомендации комсомольской организации. Валя уже поступила. «Все, – решила я, – пришло мое время, тоже пойду на эти курсы». Валя пыталась остудить мой пыл, сообщив, что принимают девушек не моложе 18 лет. Мне до восемнадцати оставалось более полугода. Но я решила, во что бы то ни стало поступить на эти курсы: то был реальный шанс приблизиться к осуществлению моей мечты – попасть на фронт.
   Наступил первый день занятий, приходить надо было с паспортом. Я явилась, естественно, без всяких документов. На вопрос о паспорте пролепетала что-то невнятное. На первый раз поверили. Но когда это повторилось на второй, на третий день, преподаватели, конечно, догадались. Однако из группы почему-то не стали отчислять. Возможно, подкупило мое страстное желание попасть на фронт и старательность, с какой я относилась к занятиям, а может быть, просто план набора был выполнен не полностью. Не знаю. Нагрузка на курсах оказалась очень большой, занимались по семь-восемь часов ежедневно, включая и выходные дни. Учили нас воинскому уставу, строевой подготовке, ползанию по-пластунски, маскировке, рытью окопов и даже стрельбе из малокалиберной винтовки – и все на улице, в любую погоду. Насколько мне помнится, ни одна из девчонок, несмотря на трудности, не дрогнула. Через две недели выдавали справки о завершении обучения на курсах начальной военной подготовки. Вот теперь от меня снова потребовался паспорт. Увы, 18 лет мне еще не исполнилось, паспорт бессмысленно было предъявлять, а посему я, единственная из всей группы, никакого документа не получила. Тогда я не придала этому никакого значения: подумаешь, какая-то бумажка.
   Прошло полгода. И вот как-то иду на работу и опять у заводской проходной (вот ведь как бывает!) сталкиваюсь с Валей, очень взволнованной. Я удивилась: начиналась наша смена, а она шла с завода. Оказалось, что Валя и другие девчата, окончившие те самые курсы НВП, на которых полулегально занималась и я, получили из военкомата повестки, их призывали в армию. А основанием для призыва послужили те самые справки, о которых я отозвалась так пренебрежительно. Я не пошла на работу, решила вместе с Валей идти в военкомат, хотя за самовольный невыход на работу мне грозила серьезная кара, могли и под суд отдать. Но в тот момент я даже не подумала об этом. Я должна была попасть на фронт!
   Когда мы пришли в военкомат, там уже собрались все девчата с курсов. Стали они доставать документы, в том числе и злосчастные справки. Только теперь я сообразила, что у меня не было с собой вообще никаких документов, кроме заводского пропуска. Не спасовала, вместе со всеми вошла в кабинет городского военного комиссара, который почему-то сам принимал нас. Вероятно, с учетом того, что призывники были несколько необычные. Села на крайний стул около двери и стала соображать, как мне выкрутиться из положения. Ничего не придумала. А горвоенком, узнав, что у меня нет никаких документов, даже разговаривать со мной отказался и предложил вернуться на завод, работать для фронта. С трудом уговорила выслушать меня. Выслушал, удивился, что я окончила курсы на одни «пятерки», но призывные документы оформлять отказался. На прощание поинтересовался, не дочь ли я Александры Ивановны Жуковой.
   Из военкомата пошла на завод. Но работалось что-то неважно, мысли заняты были одним: как вместе с остальными девчатами попасть на фронт. Вернулась домой после смены, около 12 часов ночи. Мама еще не спала. Чем-то расстроенная, она стояла у корыта и ожесточенно терла белье.
   – Что с тобой, мама? Чем ты расстроена?
   – По-твоему, я должна радоваться, что ты тайком от нас с отцом идешь в военкомат и просишь отправить тебя на фронт? Ты же девчонка еще, у тебя больное сердце. В конце концов, даже ребят твоего возраста еще не призывают.
   – Но ведь я комсомолка, мама, и окончила специальные курсы.
   В общем, разговор получился очень тяжелый. Я тогда не могла понять, от кого мама узнала о моем походе в военкомат, думала, что кто-то из девчат проговорился. Огорченная разговором с мамой, я пошла спать и не предполагала, что мои родители в ту ночь вообще не уснут, решая, как им поступить.
   Толька после войны мама рассказала, что хорошо знавший ее военком сразу после моего ухода позвонил ей, все рассказал и пообещал сделать так, как она решит. Нетрудно представить состояние мамы, да и отца тоже. Мне они ничего не сказали об этом звонке, а сами всю ночь не спали, думали, советовались, как поступить. Страшно было давать согласие: вдруг убьют или инвалидом на всю жизнь останусь. Не менее сложным было для них принять и другое решение: не отпускать меня на фронт. Волновало, как я буду чувствовать себя и как стану относиться к ним, если узнаю когда-нибудь, что они прикрыли меня своим служебным положением и авторитетом. В общем, вопросов было много, а вариантов ответа всего два: да или нет. После тяжелой бессонной ночи мама позвонила военкому и сказала «да».
   После войны мне рассказали, что однажды в разговоре с кем-то мама произнесла такую фразу: «Если что-то случится, Юля не простит нам, что мы не пустили ее на фронт». Что она имела в виду, не знаю, я никогда не говорила с ней об этом.
   …Итак, мои родители приняли очень тяжелое для них решение. Оно далось нелегко и потребовало от них определенного мужества. Ведь мне только что исполнилось 18 лет, здоровье не очень крепкое (все-таки порок сердца), и я была единственным у них ребенком. Может быть, кто-то и осудил их, но я благодарна моим родителям за то, что, преодолев все страхи и сомнения, они приняли тогда именно такое решение. Будь оно другим, я, возможно, на всю жизнь осталась бы стеснительной, робкой и не очень уверенной в себе, какой была прежде. Армия, фронт круто изменили меня, мой характер, вообще всю мою жизнь. Не только я по-иному стала относиться ко всему окружающему, но и отношение окружающих ко мне стало другим.
   Главное же, что все послевоенные годы я, как и тот не известный мне солдат, прожила с ощущением личной причастности к нашей великой Победе, с чувством гордости за то, что в трудные для страны годы я не осталась в стороне. Это великое счастье, когда есть чем гордиться.
   И еще одно могу сказать совершенно определенно: меня постоянно угнетало бы чувство вины от того, что я отсиделась в тылу и потому осталась жива, а моя подруга Валя Шилова пошла на фронт и погибла. Я и так долгие годы после войны чувствовала себя виноватой в том, что при распределении в школе снайперов проявила инертность и ничего не сделала, чтобы попасть с Валей в одну воинскую часть. Возможно, все сложилось бы иначе. А может быть, так угодно было распорядиться судьбе, ведь что-то всегда разводило нас… Вот и в военной школе мы оказались в разных ротах, и направили нас на разные фронты.
   Но перед отъездом произошло еще одно важное для меня событие. От рождения звалась я Алексеевой Юлией Валерьяновной, по имени моего родного отца. Когда мама вторично вышла замуж, она, как и при первом браке, оставила девичью фамилию – Синодальцева. Выглядела наша семья в этом плане несколько странно: отец – Жуков, мама – Синодальцева, а я – Алексеева. Позднее, когда отчим вышел из заключения, мама взяла его фамилию, а я осталась со своей. Отец, я всегда его называла именно так, несколько раз заговаривал с мамой об изменении моей фамилии, но она почему-то не соглашалась. И вот теперь, когда остался последний шанс на удочерение (это разрешалось только до 18 лет), отец вновь вернулся к этому вопросу. Мама согласилась, но, поскольку я была уже взрослой, решать вопрос предоставили мне. Я любила отца, дорожила его отношением ко мне, поэтому не могла не согласиться. Он был рад. Так получилось, что с завода увольнялась Алексеева, а в военную школу поехала Жукова.

Глава 3 ТРАГЕДИЯ МОЕЙ СЕМЬИ

   В последнее время, работая над воспоминаниями, я все чаще и чаще мысленно возвращаюсь к моим родителям. Вспоминаю мою милую и нежную маму, которая всегда была мне не только мамой, но и настоящим другом. Вспоминаю внешне сурового, но очень доброго и отзывчивого отца. Всматриваюсь в прошлое и как бы вновь переживаю годы, предшествующие нынешнему дню, снова и снова думаю, как много пришлось пережить моим родителям, сколько горестных дней выпало на их долю, в том числе и по моей вине. Сначала мои бесконечные детские болезни. Затем тиф и постоянная тревога: выживет или не выживет? Потом – завод, когда мне сутками приходилось работать в холоде и в голоде, да еще с больным сердцем, а родители волновались за меня, за мое здоровье. Затем – фронт, и снова жизнь родителей полна тревог и ожиданий: вернется или не вернется? Ранят или не ранят? В 1948 году я уехала в Москву, где сначала училась, а затем работала. Одиннадцать месяцев – в Москве и лишь один – дома, с родителями. А они опять живут ожиданиями: ждут моих писем, моих каникул или отпуска, моего приезда…
   Понимаю, что такова судьба всех родителей. Но ведь никому от этого не легче. Одно утешает: я никогда не пренебрегала своими дочерними обязанностями, очень любила маму и отца и никогда не предавала их ни в делах, ни в мыслях. Даже когда отца арестовали как «врага народа», я твердо сказала: «Не верю, что мой отец враг народа». Мне было всего 13 лет, но я была убеждена в невиновности отца.
   Это произошло в марте 1939 года. От тех событий нас отделяют уже более шестидесяти лет. 1930-е годы были трагическими для нашей страны. Тогда очень много невинных людей подверглось репрессиям, сотни тысяч были расстреляны. Беда коснулась и нашей семьи.
   В тот год мы жили в Барнауле. Отец работал начальником отдела краевого Управления НКВД. Какое он имел звание, не помню, на его фотографиях в петлицах по два ромба. Человеком он был, безусловно, заслуженным. Мама работала в том же управлении, звание имела невысокое, но работу выполняла очень ответственную – шифровка и дешифровка.
   Жили мы в большом кирпичном доме из четырех комнат, обставленных казенной мебелью с инвентарными номерами на каждом предмете. Обзаводиться мебелью не имело смысла, потому что папу часто переводили из города в город, и когда мы переезжали, то брали только свои личные вещи. На новом месте наша квартира опять обставлялась мебелью с инвентарными номерами. В результате частых переездов я к 5-му классу сменила уже несколько школ в Алма-Ате, Новосибирске и Барнауле.
   Здесь, в доме, у меня была своя комната. Заходишь в дом, и по коридору направо – моя обитель, где я спала, занималась, играла.
   В тот мартовский день 1939 года я возвратилась из школы и, как всегда, сразу направилась в свою комнату. Сначала я даже не заметила сургучную печать на двери, увидела ее только тогда, когда попыталась войти. Дверь была заперта, на ней – большая красная сургучная печать. Я бросилась к Марфе Ивановне, нашей домработнице. И вот тут я увидела – в доме много военных. Меня отвели в столовую. Здесь заканчивался обыск. Вещи, книги, какие-то бумаги валялись на полу, ящики выдвинуты, из них тоже выбрасывалось все подряд. Казалось, все перевернуто вверх дном. А на диване неподвижная, с застывшим белым лицом сидела мама. Она не плакала. Я села рядом с ней, спросила, что случилось, и услышала: «Папу арестовали как врага народа». Моя реакция была мгновенной: «Нет! Я не верю, что папа враг народа».
   Взяли отца на работе. Маму тоже уволили и исключили из партии как жену «врага народа».
   Потом, когда вернется отец, мама расскажет ему о моей реакции на его арест. И тогда он скажет мне буквально со слезами на глазах: «Я никогда этого не забуду. Спасибо тебе, дочь».
   Но это будет почти через год: А в тот далекий день военные, закончив обыск, забрали документы, папины награды, целую кипу фотографий и ушли, сказав на прощание, чтобы через день мы освободили особняк.
   Мама нашла где-то крохотную комнатку, метров 8-9. Взяв одежду, мои учебники и игрушки, с которыми я никак не хотела расставаться, мы переехали на новую квартиру уже на следующий день.
   Мы с мамой остались совершенно без всяких средств к существованию, так как родители мои никогда не умели копить деньги, а выходное пособие в таких случаях, естественно, не выплачивалось. Мама пыталась что-то узнать о муже, куда-то ходила, куда-то писала, но безрезультатно. Родных у нас в Барнауле не было, знакомые и друзья боялись общаться с нами и, встретив на улице, торопились перейти на другую сторону или отворачивались, делая вид, что незнакомы с нами.
   Сначала я говорила маме: «Нас не заметили, давай окликнем». Мама чаще всего отмалчивалась. Но однажды она остановилась, повернула меня к себе и сказала: «Юля, ты уже большая девочка и должна понять: мы теперь – семья врага народа, люди боятся поддерживать с нами отношения». Я ничего не поняла, про себя же думала: если мне ясно, что папа не враг народа, почему же взрослые этого не понимают? А какие же мы-то с мамой враги? Почему нас боятся? Но с тех пор я ни о чем не спрашивала маму.