На том берегу засветились огни, они повторились в воде, стал виден силуэт моста. Я сбросил газ. Антуан тотчас поднял голову.
   Замелькали фасады домов, сцепляясь в сплошную стену. Антуан командовал, куда поворачивать. Проехали по мосту. Редкие огни дрожали в воде.
   На перекрёстке торчал указатель «Музеум». Антуан показал на боковую улочку. Я притормозил у двухэтажного дома с широкой витриной по первому этажу, в которой стояли манекены. Антуан долго колотил кулаками, удары гулко отдавались меж домов. Наконец засветилось окно. Кузен Антуана Оскар открыл дверь, включил свет, и мы вошли в магазин.
   — Что вас принесло в такую рань? — беззлобно спросил он. — Я думал, вы приедете позже. И что вам понадобилось в этом Кнокке?
   — Долго рассказывать, — ответил Антуан. — Ты заказал номер?
   — Я целый час висел на этом чёртовом телефоне. Почему тебе понадобился именно «Палас»? Мог бы выбрать отель попроще. — Оскар мало-помалу просыпался, и вместе с тем в нём пробуждалось недовольство.
   Черно-белая полосатая пижама Оскара назойливо лезла в глаза, как недоброе воспоминание о прошлом. Мы долго шли мимо манекенов, полок, рядов с вешалками, пока не оказались в просторной комнате, где топилась плита.
   Оскар продолжал раздражённо:
   — Ты знаешь, сколько стоит номер в «Паласе»? А мне пришлось заказать люкс, потому что ничего другого не было.
   — Все равно, — терпеливо сказал Антуан. — Дай нам паспорта и можешь идти спать.
   — Так вам нужны ещё и паспорта? Что такое вы задумали?
   — Ты должен помочь нам.
   — Кому вам?
   — Мне и Виктору.
   — С какой стати я должен помогать этому русскому фанатику, который растрезвонил о себе в газетах по всей Бельгии?
   Я присел к столу, закурил и безмятежно слушал их разговор, делая вид, что ни слова не понимаю.
   — Ты должен помочь, — твёрдо повторил Антуан. — Или ты забыл, как во время войны сидел в немецком лагере. Ведь мы и сейчас как на войне.
   — Я никому ничего не должен, — вскипел Оскар, размахивая руками. — Война давным-давно кончилась, а мне все твердят: ты должен, ты должен! А я хочу жить для себя. Я был тогда молод и не понимал, за что и против кого сражаюсь. А теперь я кое-что понимаю, и я не хочу. Больше двадцати лет прошло, у меня выросли сыновья, которые не знают, что такое война, и не желают знать об этом. И пожалуйста, не приставай ко мне, я ничего не желаю знать, я ничего не помню, я не имел дела с русскими и не желаю иметь. Хороши бы мы были, если бы эти фанатики победили и установили здесь свою власть!
   — Уймись, — спокойно сказал Антуан. — Уймись и свари нам кофе. Где лежат паспорта?
   — Я не дам тебе паспорта, — продолжал кипятиться Оскар, заливая воду в кофейник.
   — Ладно, ладно, — продолжал Антуан. — Ты не дашь. Прекрасно! Ты мне их не давал и ничего не знаешь. Где они лежат?
   — В шкатулке, которая стоит на полке рядом с магнитофоном, — как ни в чём не бывало ответил Оскар. — Только не разбуди маму.
   Антуан засмеялся и пошёл наверх. Я попросил у Оскара сварить для себя кофе покрепче. Оскар удивлённо вскинул брови.
   — Вы понимаете по-французски?
   — Разве за десять дней научишься? Но я понял, о чём вы говорили с Антуаном.
   — Тем лучше, — с вызовом ответил он. — Меня это не касается, и я объявил об этом. А вы? Зачем вы впутались в эту историю? У вас ничего не выйдет.
   — Вы правы, мсье Оскар, — ответил я ему. — Я совершенно напрасно впутался в эту историю. Я больше не буду, мсье Оскар.
   Он улыбнулся:
   — Ведите себя осторожней. Тото горяч и может наделать глупостей.
   — Не волнуйся, Оскар, — молвил Антуан, спускаясь по лестнице, — я взял у тебя три тысячи, так что всё будет в порядке.
   — Прекрасное начало, — скривился Оскар. — Сейчас же отдай деньги. И паспорта тоже. Я передумал.
   С угрожающим видом он придвинулся к Антуану, пытаясь подобраться к бумажнику. Антуан со смехом отпрянул, цепко ухватил Оскара за рукав пижамы.
   — Откуда у тебя такая прекрасная пижама, дорогой кузен? А ну-ка подари её мне.
   — Как откуда? — удивился Оскар, безуспешно пытаясь отцепиться от Антуана. — Это моя пижама.
   — А я думал, что ты выменял её у капо на пайку хлеба, — продолжал забавляться Антуан. — Давненько я не видал таких прекрасных пижам! А какой материал…
   Конечно, пижама-то лагерная, то-то она в глаза бросалась. Не подлинная, разумеется, поновее, хорошего кроя, современной работы: силон, нейлон, перлон. Когда-то Оскар носил такую модель в немецком концлагере, а ныне он почётный член секции бывших узников, вот он придумал и заказал партию в триста лагерных пижам для бывших товарищей по несчастью, разве в этом есть что-нибудь плохое? Пижамы идут нарасхват, Оскар сам не ожидал такого успеха и уже заказал новую партию, это же манифик!
   Антуан и Оскар бурно продолжали выяснять отношения. Я подошёл к полке с книгами. Роскошные фолианты в сафьяновых переплётах, корешки помечены номерами. Я вытащил том наугад, он весь был посвящён салатам. Я заинтересовался: шикарные картинки, то бишь натюрморты, справочный аппарат обширен и удобен — по алфавиту, по предметам и ещё в каких-то неведомых мне сочетаниях. Следующий том с той же солидностью повествовал о соусах и маринадах, затем следовали тома: вина, супы, жаркое и так далее, вплоть до кексов, полная энциклопедия живота. «Питайтесь нашими кексами в пижамах фирмы „Оскар Латор и сыновья“, и у вас всегда будет прекрасное настроение, пижамы последней модели „Бухенвальд“, для женщин имеется модель „Равенсбрюк“, всегда в продаже, „Оскар Латор и сыновья“ приглашают вас: бывшим узникам лагерей скидка в размере 15 процентов».
   Так он предаёт и продаёт собственную память о прошлом и, похоже, неплохо зарабатывает на том. Не желаю принимать от него подачки!
   Я с грохотом задвинул том с дичью на полку:
   — Точка, Антуан. Мы едем! Отдай паспорта и деньги своему дорогому кузену, обойдёмся! А вам, мсье Оскар, я советую заказать партию ридикюлей из синтетической кожи под человечью, модель «Эльза Кох». Пойдут бойко, предсказываю.
   Он понял меня, лицо его сделалось пунцовым. Антуан с готовностью вытащил паспорта из пиджака.
   — Возьми, Оскар, так в самом деле будет лучше.
   Багровый Оскар замахал руками.
   — Зачем ты обижаешь меня, Тото. Оставь их, если они тебе нужны.
   — Но ты же ничего не видел и не знаешь, — посмеивался Антуан.
   — Как хочешь, Тото, — униженно просил Оскар. — Если что-либо случится, я не откажусь.
   — Время дорого, Антуан. О'ревуар, мсье, — я решительно вышел из комнаты.
   — А кофе? — кричал вослед «Оскар Латор и сыновья».
   Мы остались без кофе, но с паспортами.
   И снова мы мчимся сквозь призрачный тоннель, сотканный из зыбкого света, безуспешно стремясь домчаться до противоположного конца, где ждёт нас встреча с прошлым.
   Маас повернул влево, проплыли во мраке последние скалы. Прощайте, Арденны, — и начали натягиваться нити, которые протянулись меж нами, от каждого мгновенья, каждой встречи: печально-встревоженная улыбка Николь и ненавидящий взгляд вдовы Ронсо, пожатье Луи и маслянистые слова Мариенвальда, пронзительная труба, поющая над крестом, и отрешённый голос Агнессы Меланже, лесные тропы и потерянные глаза Ивана, шершавые парапеты моста и хриплый голос старого Гастона, прощальный взмах Терезы и одинокая фигура женщины, затерявшаяся среди белых крестов. Нити меж нами не расторгнутся отныне, но натяжение их с каждым километром делалось все пронзительнее и острей. Ах, Тереза, Тереза, верно, ей будет горше всего, но она пройдёт через это и выйдет освобождённой. Эх, Иван, он сидел как пришибленный, когда мы с Антуаном обменивались мнениями перед дорогой, и я назвал то главное имя, которое теперь уже одно оставалось на белом камне. Иван, взмахнув руками, тупо повторял: «Этого не может быть! — А потом вскочил и мстительно закричал: — Будьте прокляты, эти проклятые капиталистические страны, если в них одни эксплуататоры и предатели», — и глаза у него сделались беспомощными. «Можешь отдать Антуану сто франков, — сказал я. — Ты проиграл. Инициалы на сосне были вырезаны Щёголем весной, когда я прислал первое письмо Антуану…»
   Натягиваются нити, но память не отступает. «Желаю успеха», — сказал по телефону Матье Ру. Спасибо, Матье, ты явился по доброй воле и рассказал все. «О'ревуар, Виктор, до свидания», — молвила Сюзанна, прижавшись ко мне щекой, и тоненькая её фигурка, застывшая в проёме двери, так и стоит перед глазами. Нерасторжимы эти нити, а дорога стремится вдаль, мотор укачивает, и голова сама собой опускается на грудь. В транзисторе — шансонье, мне снится французская речь, стремительная, порывистая, открытая. Яркогласные звуки её как-то по-особому протекают сквозь гортань и вылетают в мир торжествующе и ясно. И рождается речь. Все в ней расчленено, и все слитно как песня. А это и есть песня, которую поют сто миллионов певцов.
   Машину тряхнуло на переезде, но Антуан почти не сбросил газ, и мы проскочили по стыкам так, что я подпрыгнул.
   — Куда спешишь, о Антуан? — со смехом произнёс я. — Скажи мне что-нибудь хорошее.
   — Же т'эм, Виктор, — сказал Антуан. — А ты скажи мне это по-русски.
   — Я люблю тебя, Антуан. Но зачем мы так несёмся? Только начало пятого.
   — Ты не знаешь наших бельгийцев. Они уже варят кофе.
   Впереди маячили два красных огонька. Антуан азартно прибавил газ, красные огоньки притянулись к нам, отпечатался в свете фар голубоватый кузов, мелькнуло заспанное лицо над рулём, а впереди тут же зажглись два новых красных огонька, и мы припустили за ними.
   Небо за спиной постепенно голубело и прояснялось, звезды гасли над горизонтом, а вместо них зажигались огни на земле: окна домов, фары машин. Сложенная гармошкой карта лежала на моих коленях, и по ближайшему указателю я определил: до Брюсселя 25 километров . А Брюссель это уже полдороги, за ним — Гент и Кнокке.
   Проскочили тесный городок, сумеречно проступающий из тьмы, и вот уж под нами брюссельская автострада. Дорога была ещё бессолнечной, но уже ясно проглядывалась до горизонта, и редкие рощицы неспешно отползали назад.
   Настаёт новый день. Что же мы узнаем в нём? Я углубился в свои мысли и не заметил, как Антуан выскочил на виадук, пошёл по виражу на разворот — раскрылось солнце, зацепившееся нижним краем за дальний лесок. Со всех сторон сбегались к кольцевой дороге ранние пташки, с каждым километром их становилось все больше, но пока они не слились в сплошной поток и двигались каждая по своей воле.
   А вот и развязка на Гент и Остенде. Проскакиваем её понизу, ложимся в правый вираж. Боже, что там творится, машины уже не идут, а ползут, за многими катятся трейлеры, отчего машина сразу становится неповоротливой и медлительной. Пришлось притормозить на выезде и торчать перед этим потоком, пока добрый водитель не сделал приглашающего жеста, уступая дорогу. Мы влились в это стадо, и поплелись в нём. На путепроводе стоял взмокший полицейский в чёрной шинели. Но что он мог — один на один с этим стадом.
   — О ля-ля! — сказал Антуан, прижимаясь к обочине, и сразу же за путепроводом выскочил из стада.
   — Хочешь ещё кофейку? — удивился я.
   Антуан не ответил. Мы скатились вниз на кольцевую автостраду, промчались под путепроводом — и снова на правый вираж, к тому полицейскому, который стоял на верхней дороге. Перед нами была чистая полоса и вела она в Брюссель. А стадо плелось навстречу.
   — Через час встречную дорогу перекроют, — сказал Антуан, — хорошо, что мы проскочили.
   Мы снова спустились на кольцевую и, вернувшись по восьмёрке к исходной точке, благополучно миновали развязку на Гент и Остенде.
   — Поедем на Дендермон, — пояснил Антуан.
   Я посмотрел на карту: дорога на Дендермон не имела отчётливого направления к морю и пролегала примерно в середине между Гентом и Антверпеном. Но, увы, хитрость Антуана не удалась: и эта дорога оказалась забитой машинами, хоть и не столь плотно.
   Но не таков Антуан, чтобы терпеть эту стадность. На первом же съезде он выбросил машину из потока, и мы пошли крутить по просёлкам. Мы бросались то вправо, то влево, поворачивали под прямым углом и даже назад, как яхта на встречном галсе. Просёлки были пусты в этот ранний час, и все машины, которые попадались нам по пути, спешили навстречу — к стаду. Антуан жал изо всех сил, я уже не мог уследить за всеми причудливыми его бросками, потому что не все дороги были отмечены на карте, но Антуан ни разу не сбился, не дал ни одного предупреждающего сигнала, ни разу не попал на такую дорогу, которая не имела бы продолжения. Мы обогнули Дендермон с севера, а Гент, наоборот, с юга. Три раза проносились по путепроводам под теми самыми автострадами, по которым полз, тащился, влачился, а то и просто стоял поток машин и тогда Антуан весело издевался над земляками.
   Брюгге остался западнее. Мы шли вдоль голландской границы, и тут я поймал указатель. Голубая стрелка указывала: «Кнокке — 12 километров». И перед нами стлалась чистая полоса.
   — Салют, Антуан! — торжествующе засмеялся я. — Сегодня утром ты перехитрил миллион бельгийцев. Будь в моей власти, я бы присвоил тебе звание штурмана высшего класса.
   Антуан не ответил, прижался к обочине, откинулся на сиденье и закрыл глаза. Я глянул на спидометр. От Ромушана до Кнокке по указателю карты двести сорок один километр, а спидометр накрутил триста девяносто пять.
   Обратная стрелка указывала на Гент и Антверпен. Я давно уж заметил, что эти дороги проложены для дураков: стрелки ведут их по кратчайшим расстояниям, подсказывают, разжёвывают, наставляют. На всех перекрёстках щиты со схемами и стрелки, стрелки. Следуйте по стрелкам — и вы приедете. Антуан пошёл против стрелок — и мы обогнали всех. На часах было десять минут восьмого.
   Я вышел из машины, постучал по скатам, припустился вперёд по дороге. Одинокий «фольксваген», весело гуднув, обогнал меня: там тоже сидел не дурак, на плече у него дремала подружка.
   Я вернулся к машине. Транзистор, который я забыл выключить, меланхолично выбалтывал синкопы. Я потянулся к кнопке, но Антуан приподнял руку: не надо. Над дорогой поплыл голос Пиаф:

 
Завтра настанет день!..
Кажется, рухнуло все, но все начинается снова.
Завтра настанет день!

 
   Голос рождался из глуби, то ниспадал, то взмывал ввысь. Он растекался над утренней землёй, наполняя её своей страстью.
   — Завтра настало, — сказал Антуан, не открывая глаз и дремотно улыбаясь. — Достань-ка фотографию братьев Ронсо.
   Я извлёк из папки фотографию.
   — Переверни её, — продолжал он с той же улыбкой, — что там написано? Мише… и буквы «л» не хватает. Но это не так. Пьер Дамере был прав, он не соврал старому Гастону. И Тереза сказала нам правду. Она не вспомнила клички дяди, зато теперь я могу сказать её. Мишель никогда не был Мишелем. Он всегда был миш.
   — Ещё один ребус? — я засмеялся и полез за словарём.
   — Миш — это миш, — сказал Антуан. Наконец-то он открыл глаза, лукавство светилось в них.
   Но и я уже разобрался со словарём: миш — это Буханка, и кличка у Пьера, верно, появилась ещё в детстве или со школы, коль Густав Ронсо упомянул её ещё до войны. Буханка пришёл в особый отряд со своей кличкой, он говорил русским: «я — Миш», зовите меня «Миш», но те переиначили кличку на русский лад. Так появился Мишель: это и стало его новой кличкой. Значит, Мишель никогда не был и Щёголем: он всегда оставался Пьером Дамере по кличке «Мишель». Братья не были родными, они жили отдельно, а во время войны дороги их и вовсе разошлись: один стал «кабаном», другой сделался рексистом, и не было у Мишеля мотива мстить за убитого предателя. Вот и Альфред написал в синей тетради: «Буханка не виноват». Но только сейчас я узнал, как возникла эта кличка, — и распалось задуманное тождество. Старый Гастон выстроил стройную цепь, но он добросовестно заблуждался. Фазаны подвели старика Гастона, всего два фазана. Буханка забрал у Гастона двух фазанов, чтобы накормить товарищей. На этих фазанах и попался в ловушку Гастон, извечная крестьянская психология…
   А Пиаф продолжала в ликующей надежде:

 
Кажется, рухнуло все, но все начинается снова,
Завтра настанет день!..
И звон колокольный в небо взлетит голубое
Завтра,
И месяц новый, месяц медовый взойдёт над тобою
Завтра,
От сегодняшней грусти не останется даже следа,
Ты будешь смеяться, любить и страдать — всегда, всегда.
Завтра настанет день!
Завтра!

 
   — Ну что ж, Антуан, — сказал я. — Вот тебе и ответ на твой вопрос о ноже. Луи был прав, ругая меня за то, что я взял чужой нож. Я предполагал, что этот нож вовсе не обязательно должен принадлежать кому-то из «кабанов». Просто кто-то захватил его с собой, когда «кабаны» были в «Остелле», ведь нож необходим в лесу. Так что придётся вернуть его хозяйке.
   — Я передам его через Терезу. Вместе с записочкой, а? — Антуан снова хитро прищурил глаза.
   — Но кто же в таком случае ждёт нас в Кнокке? Как ты думаешь?
   — Не все ли равно, — беспечно откликнулся Антуан, включая скорость.


ГЛАВА 25


   7.25. Удалось поставить машину прямо против «Паласа» так, что можно сразу выехать на дорогу в сторону Вендюне и Брюгге. Справа столб, прямо белая черта, так что нам трудно перекрыть выезд.
   «Палас» расположен в долгом ряду других отелей, выстроившихся шеренгой вдоль берега, на вид ничем от них не отличается и выглядит вполне респектабельно. По другую сторону улицы ряды ларьков и купален — здесь променад. Ещё дальше — полоса пляжа, утыканного цветными зонтами. Час ранний, народу почти не видать. День обещает быть тёплым и чистым.
   Начинают подъезжать машины.
   7.40. Все идёт по графику: устроились. У подъезда нас встретил швейцар в ливрее: «Мест нет». — «У нас есть», — небрежно бросил Антуан, и сквозь вертящуюся дверь мы проникли в холл. Администратор встретил нас радушно: «Мсье Оскар Латор с сыном? Да, да, мы ждём вас. Как прошла дорога? Сегодня ожидается что-то невероятное! По радио передавали, что к морю двинулись три миллиона человек».
   Я стоял в сторонке и помалкивал, старательно изучая расписание пароходов из Остенде. Потом переключился на брюссельское расписание самолётов. Каракас, Манила, Тегусигальпа, Порт-о-Пренс, Карачи, Парамабиро, Мельбурн, Монреаль. Какой бы городок мне выбрать? А вот и наш рейс 041, вылет из Брюсселя в 10. 25 — все у нас по-прежнему.
   Краем глаза наблюдаю за Антуаном. Тот заполнил бланки, выложил паспорта и две тысячи франков, по тысяче за сутки, подумать только! Двести франков Антуан подал отдельно, заложив под паспорт: «Силь ву пле, мсье». Администратор мигом все оформил, даже не раскрыв паспортов: приехали отец с сыном, экая невидаль! Слизнул ассигнации и вернул оба паспорта Антуану.
   Поднялись на лифте на третий этаж, нас проводили в номер. Горничная в наколке поиграла глазками в нашу сторону. «Прикажете завтрак, мсье?» — «Пожалуйста, не беспокойте нас, мы будем отдыхать с дороги», — и ещё сто франков, полетели наши денежки!
   Антуан запер дверь, задёрнул портьеры.
   — Спать, Виктор. Я буду спать целый час. Шестьдесят минут.
   — Валяй, Антуан. Остаюсь на вахте.
   Антуан разоблачился и юркнул в постель.
   Номер что надо: огромная комната с балконом и альковом, в котором высятся две роскошные кровати. Современная мебель, телевизор, холодильник, столик для телефона с белым аппаратом — вот что нам всего нужнее: и выходить не придётся из номера, Щёголь сам заявится как миленький, едва услышит кое-что по телефону.
   Заглянул в коридорчик. Там была ещё одна дверь, за ней оказалась ванная — и вполне приличная: с розовой плиткой, никелированными кранами, широким зеркалом и всем остальным, что полагается в таких местах. Даже две зубные щёточки, завёрнутые в целлофан, — «Покупайте предметы гигиены только у Гиббса…»
   7.50. Погулял по номеру, заглянул в холодильник: набит бутылками — дело у чёрного монаха поставлено на широкую ногу. Ни разу мне не приходилось останавливаться в таких шикарных апартаментах. Все для Виктора Маслова, сына Бориса! Ведь они не только миллионы, они, если на них поднажать, и Терезу мне отдадут. Будут у меня апартаменты почище этих, «ягуар» и «кадиллак» — непременно две машины, как мечтает Николь. И Тереза будет. И поплывём мы на белом пароходе на остров Кюрасао, нет, лучше в Австралию, на Веллингтон-стрит. Газеты будут давать отчёты в светскую хронику: «Вчера молодая чета нанесла первый визит мистеру Чарли». Или ещё трогательнее: «Их отцы были врагами, но они полюбили друг друга», а мы тут как тут с крошкой Зизи на фоне нашей яхты. Научусь болтать по-французски. «Же т'эм, май дарлинг» — «И я тебя же т'эм». Но не до шуточек мне теперь…
   Вышел на балкон. На пляже было нелюдно. Волны плоско накатывались на берег, шум их был приглушённым и спокойным. Приморская улица уходила к северу до самого мыса. Машины шли вереницей.
   7.55. Пустился в разведку. Наш номер рядом с лифтом и лестницей, это неплохо. В лифте малый в ливрее спросил меня: «Куда, мсье?» — «Восьмой этаж», — ответил я по-немецки, посмотрев на кнопки. Он глянул на меня с бесстрастием, и мы поехали наверх. Такой же длинный коридор с дверьми по обе стороны. Лестницы на чердак не нашёл.
   В холле тоже есть балкон. Оттуда виден кусок дороги, ведущей в Вендюне, там машин меньше: почти все сворачивают в нашу сторону и останавливаются перед отелями.
   С лестницы удалось выглянуть во двор, но темно-синего «феррари» не видать. Прошёл по седьмому этажу в другой конец коридора, спустился на первый этаж. Администратор улыбнулся мне, я улыбнулся ему. Ресторан пуст, парикмахерская открыта. Табличка оповещает, что кабинет управляющего находится на втором этаже.
   Вышел из отеля, прошёл по улице. С обеих сторон к «Паласу» примыкают два соседних отеля так, что выезда со двора нет, очевидно, ворота выходят с тыльной стороны.
   Двинулся дальше. За мной никто не следил. В витринах пёстрая мелочь, сувениры, гуси-лебеди. Купил на углу несколько цветных открыток и каталог с планом Брюгге.
   Рекогносцировка проделана. Возвращаюсь обратно.
   8.15. Сижу на балконе. Антуан спит как младенец. Смотрю на море, оно точно такое, как на открытках, только более блеклое. Когда на море смотришь с большой высоты, оно однообразно и похоже на застывшее стекло. А вблизи оно живое, переменчивое. Купающихся мало.
   Где сейчас Щёголь? Что-то поделывает в эту минуту? Продрал глаза, чешет грудь и обдумывает ситуацию. Впрочем, поднялся он нынче чуть свет. Знает ли он про Терезу? Её побег насторожит его ещё больше. Ведь он понимает, что Тереза расскажет нам и про дядю, и про ван Серваса. А может, всё-таки Щёголь и есть тот самый ван Сервас? Чего гадать, скоро мы узнаем и это.
   Что чувствует предатель, погубивший девять жизней и пустивший пулю в десятого? Конечно, много времени прошло… Но страх-то всё-таки должен таиться. Страх разоблачения, кары. Как бы ни был он уверен, что замёл все следы, какое бы ни выстроил алиби, но этот страх сидит в самых тайных извивах души — никуда от него не денешься. То-то он так зашевелился: страх его гонит, и он готов умчаться хоть на край света, чтобы заглушить свой страх. А может, он уже летит в самолёте. Я запомнил расписание: утренний самолёт из Остенде уже ушёл. А дневной — в два часа. Летит мой Щёголь, стюардесса ему улыбается, а он сидит себе посмеивается и в ус не дует. Тогда и я улечу завтра ни с чем.
   На улице зазвучал оглушительный глас:
   — Зачем предал ты, Иуда окаянный, господа нашего Иезуса Христа, сына божия, на муки и смерть? Ведь не в радость тебе стали гнусные сребреники твои. Сам, окаянный, невдолге удавился, не порадовавшись гнусной плате своей. Покайтесь, верные. Вспомните Иуду-предателя и жалкую его судьбу…
   Огромный автофургон с белыми крестами медленно катился вдоль домов, изливая на страждущих гневные слова проповеди. Впереди фургона, припрыгивая, бежал мальчишка, верно, только мы вдвоём и слушали проповедь. Сначала поп изливался по-фламандски, потом перешёл на немецкий, а под конец — на французский. Но слова были те же.
   Зачем ты предал, Щёголь? Из корысти? страха? ненависти? тщеславия? Принесли ли тебе радость сребреники твои? Меня тоже предавали два раза. В первый раз мне было 13 лет, я пришёл на день рождения к Димке, с которым мы учились в 7 «Б». Я принёс ему марку: австралийский кенгуру, оливковый, трехпенсовый — довольно редкий. Тогда мы все были филателистами, и мой подарок произвёл фурор. Я преподнёс «кенгуру» в прозрачном пакетике, и Димка никому не разрешал доставать её оттуда: наслаждайтесь не трогая. Марка ходила по рукам, именинник был забыт. Наконец, Димка недовольно упрятал её в альбом, сели за стол, но ребята все равно приставали: покажи «кенгуру». Димка не давал и сердился. А я плёл всякие истории о редкостных марках, об этом я мог распространяться часами. После чая кто-то попросил ещё раз показать марку. Димка с готовностью кинулся к папке и раскрыл альбом. Марки, конечно, не было. Димка закатывался в истерике и тыкал в меня пальцем: это он, он! Сам подарил и сам выкрал. Вор! Вор! Все сидели пристыженные. Вмешалась мать. Я недоуменно пожимал плечами. «Ага, ты не хочешь, чтобы тебя обыскали». — «Пожалуйста, — ответил я ему, — только это глупо». Димка полез в мою куртку и вытащил из кармана «кенгуру». До сих пор не знаю, как он это сделал, однако он сумел. До чего же подл он был в своём торжестве. Я влепил ему пощёчину и убежал. Весь год мы не разговаривали, а потом он перевёлся в другую школу и исчез с горизонта. Но вот что всё-таки удивительно: половина ребят была уверена, что я в самом деле украл свою же марку — и с этим ничего нельзя было поделать.