Страница:
— Ну, теперь уже недолго… — пробормотал Утлар.
Однако плотина все еще держалась. При каждой новой волне, покрывавшей ее густой пеной, из мутной воды показывались черные просмоленные сваи. Но вот отломилась одна из досок, и сразу за ней стало срывать одну за другой и соседние. По словам старожилов, пятьдесят лет не было такого сильного прилива. Вскоре всем пришлось отступить: оторванные балки били по уцелевшим и завершали разрушение плотины, обломки которой волны с силой выбрасывали на берег. Оставалась только одна высокая свая, похожая на веху, поставленную на рифе Бонвильцы перестали смеяться, женщины уносили плачущих детей. Проклятое море теперь взялось и за них; в покорном ужасе ждали они разрушения: что делать, ведь они жили в близком соседстве с необъятным морем, которое одновременно кормило и губило их. Все разбежались в разные стороны, слышался только топот тяжелых башмаков. Все спешили укрыться за оградой из валунов, тянувшейся вдоль берега и служившей теперь единственной защитой для хижин. Сваи уже поддались, доски были сорваны, и огромные волны перекатывались через низкую стену. Ничто больше не останавливало их напора. Новый вал разбил окна и затопил кухню в доме Утлара. Это было полное поражение. Осталось лишь одно победоносное море, сметавшее все перед собой.
— Не входи в дом! — кричали Утл ару. — Сейчас рухнет крыша!
Вода заставляла Лазара и Полину отступать шаг за шагом. Теперь уже ничем нельзя было помочь, и они направились домой. На полпути девушка обернулась и в последний раз посмотрела на находившееся под угрозой селение.
— Бедные люди! — прошептала она.
Но Лазар не мог простить им глупого смеха. Уязвленный в самое сердце этим разгромом, который для него означал поражение, он гневно махнул рукой и процедил сквозь зубы:
— Пусть море забирается к ним хоть в кровати, раз они его так любят! Я-то уж больше не стану ему мешать!
Вероника вышла им навстречу с зонтиком, так как снова хлынул ливень. Аббат Ортер все еще стоял, прижавшись к стене; он что-то кричал им, но они ничего не могли разобрать. Убийственная погода, разрушенная плотина, несчастное селение, которому грозила гибель, — все это делало их возвращение еще более печальным. Дом показался им пустым и холодным, только ветер завывал в мрачных комнатах и коридорах. Шанто, дремавший у пылающего камина, увидев их, сразу заплакал. Они не пошли переодеваться, чтобы лишний раз не подыматься по лестнице, с которой было связано столько тяжелых воспоминаний. Стол был накрыт, лампа горела; сейчас же сели обедать. Вечер прошел очень печально; редкие слова прерывались грохотом моря, от которого сотрясались стены дома. Подавая чай, Вероника сообщила, что дом Утлара и еще пять других хижин снесены, — на этот раз, вероятно, будет разрушена половина селения. Удрученный Шанто, который все еще не мог обрести душевного равновесия в своем горе, не дал ей договорить, заявив, что с него хватит и своих несчастий и он не желает слушать о чужих. Уложив его в постель, все тоже легли, разбитые и усталые. Лазар до самого рассвета не гасил свечу; Полина раз десять тихонько отворяла свою дверь и с тревогой прислушивалась, но на втором этаже, ныне опустевшем, царила мертвая тишина.
Для Лазара потянулись долгие мучительные дни, какие всегда наступают после смерти близких. Он приходил в себя, как после обморока или после падения, когда все тело ноет от ушибов, но голова у него была теперь совершенно ясная, память восстановилась, он избавился от пережитого кошмара и лихорадочных видений. Каждая подробность воскресала с прежней силой, он заново переживал все свои страдания. Смерть, с которой ему до сих пор не приходилось сталкиваться, стояла теперь перед ним в образе бедной матери, так жестоко унесенной в несколько дней. Ужас небытия принял осязаемую форму: их было четверо, а теперь зияла брешь, — их осталось трое, они дрожали от страха и в отчаянии прижимались друг к другу, чтобы вернуть себе немного утраченного тепла. Так вот что значит умереть! Это значит уйти безвозвратно… Дрожащие руки обнимают тень, которая оставляет по себе лишь сожаление и ужас.
Бедная мать! Он вновь переживал ее утрату ежечасно, всякий раз, как образ покойницы вставал перед ним. До этого он не страдал так сильно: ни когда Полина спустилась с лестницы и бросилась в его объятия, ни во время долгой пытки похорон. Весь ужас потери он осознал только вернувшись в опустевший дом. Горе его еще усугубляли угрызения совести: он недостаточно оплакивал мать, когда она лежала в агонии, когда еще не окончательно ушла от них. Его мучила мысль, что он мало любил ее, и порой он разражался судорожными рыданиями. Он беспрестанно вспоминал ее, образ матери преследовал его неотступно. Поднимаясь по лестнице, он ждал, что она вот-вот выйдет из комнаты и пройдет по коридору своими торопливыми, мелкими шагами. Часто он оборачивался: ему казалось, что он слышит ее голос; он был так полон мыслями о ней, что дошел до галлюцинаций: не раз ему чудилось, будто за дверью мелькает край ее платья. Она не сердилась, она даже не смотрела на него, то был только призрак, тень минувшего. По ночам Лазар боялся гасить лампу; его постоянно пугали какие-то шорохи возле постели, в темноте чье-то слабое дыхание касалось его лба. Рана не заживала, напротив, с каждым днем она все углублялась; каждое промелькнувшее воспоминание вызывало нервное потрясение, становясь на миг живой реальностью, но тут же исчезало, оставляя в душе тоску по невозвратимому.
Все в доме напоминало Лазару мать. Комната ее осталась нетронутой: все вещи стояли на своих местах, даже наперсток все еще лежал на рабочем столике, рядом с вышиваньем. Часы на камине показывали семь часов тридцать семь минут — час ее смерти. Он избегал заходить в эту комнату, но порою, когда поднимался по лестнице, он вдруг решался и быстро открывал дверь. Сердце его громко стучало; ему казалось, будто с детства знакомые старые кресла, бюро, круглый столик и особенно кровать стали другими и приняли какой-то торжественный вид. Сквозь закрытые ставни проникал слабый, мутный свет, усиливавший его тоску; он входил и целовал подушку, на которой похолодела голова покойной. Но как-то утром, войдя в комнату, Лазар остолбенел: ставни были широко распахнуты, и в окна лились потоки света; яркие солнечные пятна лежали на кровати и на подушке; со всего дома были принесены вазы, и вся комната была убрана цветами. Тогда он вспомнил: сегодня день рождения той, которой больше нет, памятная дата, праздновавшаяся каждый год, — Полина не забыла этот день. Тут были только скромные осенние цветы: астры, маргаритки и поздние розы, уже тронутые холодом; но то был аромат самой жизни, их яркие радостные венчики обрамляли мертвый циферблат, на котором время как будто остановилось. Эта благоговейная память об усопшей глубоко тронула его. Он долго плакал.
Столовая, кухня, даже терраса — все было овеяно воспоминаниями о его матери. Самые ничтожные предметы, которые он случайно находил, разные привычки, от которых пришлось сразу отказаться, — все напоминало ее. Это превратилось в настоящее помешательство; он перестал говорить о ней и с каким-то стыдливым упорством скрывал свои непрерывные терзания, это постоянное общение с ушедшей. Он дошел до того, что избегал произносить имя той, которая преследовала его, и можно было поверить, что он постепенно забывает мать и вовсе не думает о ней, а между тем не проходило минуты, чтобы какое-нибудь воспоминание не пронзало болью его сердце. Одна Полина взглядом угадывала все, что происходило в его душе. Тогда он начинал лгать, клялся, что погасил лампу в двенадцать часов ночи, или уверял, будто был занят какой-нибудь воображаемой работой, и если к нему приставали с расспросами, выходил из себя. Его комната была единственным убежищем, где он уединялся и чувствовал себя спокойнее; в этих стенах он вырос и мог предаваться своему горю, не боясь, что кто-нибудь посторонний будет свидетелем его страданий.
С первых же дней он попробовал выходить из дому и возобновить свои далекие прогулки. Так, по крайней мере, он мог избавиться от молчания угрюмой служанки и от тяжелого зрелища, какое представлял собой прикованный к креслу отец, не знающий, чем занять свои руки. Но теперь Лазар чувствовал непреодолимое отвращение к ходьбе: ему было скучно на воздухе, и скука его доходила до отвращения. Его раздражало вечно волнующееся море, упрямый прилив, дважды в день заливавший берег, эта чуждая его горю бессмысленная сила, которая многие века разрушала все те же камни и ни разу не оплакала ни одной человеческой жизни. Окружающий мир был слишком велик, слишком холоден, и он спешил в дом, чтобы запереться в комнате, где не чувствовал себя таким ничтожным, таким затерянным среди этого необъятного моря и необъятного неба. Единственным уголком, который его привлекал, было кладбище, окружавшее церковь; правда, мать его лежала не здесь, но он думал о ней с большой нежностью и находил тут странное успокоение, несмотря на свой ужас перед небытием. Могилы словно дремали в густой траве, у церковной ограды росли тисы, слышалось посвистывание морских куликов, носившихся над водной гладью. Там он сидел, забывшись, целыми часами, не читая даже на могильных плитах имена давно умерших, стертые временем и дождями.
Если бы еще Лазар верил в потусторонний мир, если бы мог надеяться, что когда-нибудь увидит своих близких за этой непроницаемой черной стеной! Но и такого утешения у него не было. Он был убежден, что жизнь человеческая кончается безвозвратно и после смерти каждый растворяется в вечном круговороте жизни. То было глубокое возмущение его «я», которое не хотело умирать. Какое счастье начать новую жизнь где-то там, среди звезд, вместе с родными и друзьями! Как сладостно думать умирая, что ты вернешься к тем, кого любил когда-то! Как отрадны были бы поцелуи свидания и как безмятежна новая жизнь для тех, кто стал бессмертным! Он жестоко страдал от всех благочестивых обманов, к которым религия прибегает из жалости, чтобы скрыть от малых сих страшную истину. Нет, все кончится со смертью, никто из любимых нами не воскреснет, мы расстанемся навсегда. О, навсегда, навсегда!.. Это страшное слово уносило его мысли в беспредельную пустоту.
Как-то утром, стоя в тени тисов, Лазар увидел священника, работавшего у себя в огороде, отделенном от кладбища только низкой стеной. В старой рабочей куртке и деревянных башмаках, он собственноручно вскапывал грядку под капусту; лицо его огрубело от резкого морского ветра, шея загорела на солнце; он походил на старого крестьянина, возделывающего свой жалкий клочок земли. Живя на нищенское жалованье, в этом заброшенном селении, где он редко получал плану за требы, аббат умер бы с голоду, если бы не выращивал овощи в огороде. Его небольшой заработок уходил на подаяния; жил он один, и хотя ему прислуживала крестьянская девчонка, частенько случалось, что он сам готовил себе пищу. В довершение всех бед земля на этих утесах никуда не годилась, ветер губил салат, и на каменистой почве, с которой аббат неустанно боролся, родился только чахлый лук. И все же аббат прятался, когда надевал рабочую куртку, чтобы прихожане не смеялись над своим пастырем. Лазар хотел было уйти; вдруг он увидел, что священник вынул из кармана трубку, туго набил ее, уминая табак большим пальцем, и стал раскуривать, громко чмокая губами. Он с наслаждением сделал несколько затяжек, но тут, в свою очередь, заметил молодого человека. Растерявшись, он хотел спрятать трубку, но потом засмеялся и крикнул:
— Что, вышли прогуляться?.. Зайдите ко мне, посмотрите мой сад.
Когда Лазар подошел, он весело добавил:
— Ну как, застали меня на месте преступления? У меня больше нет никакой услады, друг мой, и, думаю, бог на меня за это не прогневается.
Аббат продолжал курить, шумно выпуская дым и вынимая трубку изо рта, лишь когда обращался к Лазару с несколькими словами. Он завел речь о вершмонском священнике: вот счастливчик! У него прекрасный саде настоящей плодородной землей! И подумать, как нелепо складывается жизнь: этот кюре никогда даже грабли в руки не берет! Затем аббат Ортер стал жаловаться на свой картофель: почва для него тут как будто подходящая, а вот уж второй год картофель родится плохой.
— Я не хочу вам мешать, — сказал Лазар. — Продолжайте вашу работу.
Аббат тотчас взялся за лопату.
— Правда, нужно поработать… Скоро придут мальчишки заниматься катехизисом, а мне хотелось бы до тех пор покончить с этой грядкой.
Лазар сел на гранитную скамью, — старый надгробный камень, прислоненный к невысокой кладбищенской ограде. Он смотрел, как аббат Ортер выкидывает из земли камни, слушал высокий голос и бесхитростные речи старого ребенка, и ему захотелось быть таким же бедным и простым, с таким же бесхитростным умом и спокойной плотью. Видно, епископат считал этого добряка уж очень недалеким, если дал ему состариться в таком жалком приходе. Впрочем, аббат принадлежал к числу лишенных честолюбия людей, которые никогда не жалуются и довольны, если у них есть кусок хлеба и вода для питья.
— А ведь невесело жить среди этих крестов… — невольно проговорил молодой человек.
Удивленный священник бросил работу.
— Почему это — невесело?
— Да так: всегда у вас смерть перед глазами, — она вам, верно, и ночью снится?
Аббат вынул трубку изо рта и медленно сплюнул.
— По правде сказать, я об этом никогда не думал… Все мы в руках божьих.
Он снова взялся за работу и, нажав на лопату ногой, разом всадил ее в землю. Вера защищала аббата от страха, он не выходил за пределы своего катехизиса: люди умирают и отправляются на небо. Что может быть проще и убедительнее? Он упрямо улыбался; для этого недалекого человека достаточно было твердой веры в спасение.
С этого дня Лазар чуть не каждое утро заходил к аббату в огород. Он садился на камень, смотрел, как священник возится со своими овощами, и на него находило забвение; вид простодушного, наивного человека, который живет на доходы от кладбищенской земли, нисколько не страшась смерти, успокаивал его. Почему бы ему не сделаться таким же ребенком, как этот старик? В глубине души у него зародилась надежда пробудить свою угасшую веру в беседах с этим простаком, чье безмятежное невежество приводило Лазара в восхищение. Он тоже приносил с собой трубку, оба курили и толковали о гусеницах, которые обсыпали салат, или о том, что навоз нынче подорожал. Священник редко говорил о боге, приберегая веру для своего личного спасения. Опыт старого исповедника приучил его к терпимости: люди делают свое дело, а он будет делать свое. Тридцать лет он тщетно обращал своих прихожан на путь веры, теперь же только строго выполнял, свои обязанности; будучи расчетлив, как истый крестьянин, он считал, что всякое доброе дело следует начинать с себя. Со стороны этого юноши очень мило, что он заходит каждый день, и аббат, не желая надоедать ему и не умея спорить с его столичными идеями, предпочитал занимать его нескончаемым разговором о своем огороде. А у молодого человека в голове гудело от всей этой ненужной болтовни, и ему порой казалось, что он возвращается к счастливому невинному возрасту, когда человек ничего не боится.
Но утро проходило, а вечером Лазар возвращался к себе в комнату все с той же мыслью о матери и по-прежнему не решался гасить лампу. Вера умерла. Однажды они сидели с аббатом Ортером на скамье и курили. Вдруг за грушевым деревом послышался шум шагов, и аббат быстро спрятал трубку. Это Полина пришла за Лазаром.
— Приехал доктор Казэнов, — сказала она, — и я пригласила его завтракать. Идем сейчас домой, хорошо?
Она улыбнулась, заметив, как аббат спрятал трубку. Священник тотчас же вытащил ее и добродушно рассмеялся, как бывало всякий раз, когда его заставали за курением.
— Это просто глупо, — проговорил он. — Можно подумать, будто я совершаю преступление… Чего там, уж я закурю при вас!
— Знаете что, господин кюре, — весело заговорила Полина, — идемте к нам завтракать вместе с доктором, а трубку выкурите за десертом.
Священник просиял и воскликнул:
— Отлично, согласен!.. Идите вперед, а я только надену сутану. И прихвачу с собой трубку, честное слово!
Это был первый завтрак, за которым в столовой вновь послышался смех. Аббат Ортер курил за десертом, что развеселило всех собеседников; но он так добродушно наслаждался своей трубкой, что это вскоре уже казалось вполне естественным. Шанто много ел; он успокоился и повеселел, вновь почувствовав в доме дыхание жизни. Доктор Казэнов рассказывал разные истории о дикарях, а Полина сияла, радуясь этому шуму, который, быть может, развлечет Лазара и прогонит его мрачные мысли.
С этих пор девушка решила возобновить субботние обеды, прекратившиеся со смерти тетки. Священник и доктор являлись аккуратно, и вскоре наладилась прежняя жизнь. Все шутили, вдовец хлопал себя по коленям, уверяя, что, не будь этой проклятой подагры, он пустился бы в пляс, — уж он показал бы, что еще способен веселиться. И только сын сидел хмурый, говорил с раздражением, внезапно вздрагивая среди этой шумной болтовни.
В один из таких субботних вечеров, когда уже подали жаркое, аббата Ортера позвали к, умирающему. Он не допил своего стакана и ушел, не слушая доктора, который был у этого больного перед обедом и кричал вслед аббату, что тот все равно не застанет его в живых. В этот вечер священник выказал такое умственное убожество, что даже Шанто заметил, как только он ушел:
— Бывают дни, когда он не блещет умом…
— Я бы хотел быть на его месте… — резко возразил Лазар. — Он счастливее нас.
Доктор засмеялся.
— Все может быть. Но Матье и Минуш тоже счастливее нас… Право, я узнаю в этом нашу современную молодежь, которая вкусила от плода науки, а потом заболела сомнением, ибо наука не отвечает старым представлениям об абсолютном, на которых их воспитывали чуть ли не с пеленок. Вы хотите сразу найти в науке ответы на все вопросы, тогда как мы их еще только едва нащупываем и, конечно, никогда не сумеем полностью разгадать. И вот вы начинаете отрицать науку и бросаетесь обратно к вере, которая вам не дается, и окончательно впадаете в пессимизм… Да, это болезнь конца нашего века, — все вы Вертеры наизнанку.
Он оживился: это была его любимая тема, в таких спорах Лазар, в свою очередь преувеличивая, отрицал всякую достоверность знаний и провозглашал свою веру в конечное торжество всеобщего зла.
— Как жить, — спрашивал он, — когда каждую минуту все может рухнуть у вас под ногами?
Старый доктор на мгновение загорался юношеским пылом:
— Да просто живите, и все! Разве мало того, что вы живете? Радость рождается в деятельности.
И, резко повернувшись, он обратился к Полине, которая слушала, улыбаясь.
— Вот вы, скажите ему, что вы делаете, чтобы быть всегда довольной?
— Ну, я, — ответила она шутливым тоном, — я стараюсь отвлечься, чтобы не поддаваться тоске, и потом я думаю о других: это меня трогает, и я могу терпеливо сносить свои невзгоды.
Ответ этот, казалось, рассердил Лазара; из чувства злобного противоречия он стал доказывать, что женщины должны быть религиозны. Он делал вид, — будто не понимает, почему Полина давно уже перестала ходить в церковь.
А она, как всегда, спокойно объясняла:
— Очень просто: исповедь показалась мне оскорбительной, и думаю, многие женщины чувствуют, как я. А потом, я не могу верить в то, что мне кажется нелепым. А если так, к чему лгать, делая вид, будто веришь? Впрочем, неизвестность не пугает меня, — ведь она может быть только логичной, поэтому лучше всего постараться спокойно ждать будущего.
— Замолчите, идет аббат, — прервал их Шанто, которому наскучил этот разговор.
Больной умер. Аббат спокойно докончил обед, и напоследок все выпили по рюмке ликера.
Теперь Полина вела весь дом и показала себя рассудительной, веселой и домовитой хозяйкой. Все покупки, даже самые мелкие расходы, делались с ее ведома, а связка ключей всегда звенела у нее на поясе. Все это произошло так естественно, что Вероника нисколько не рассердилась. Со смерти г-жи Шанто служанка стала мрачной и словно отупела. В ней происходил какой-то внутренний перелом; воскресла привязанность к покойнице, и в то же время вернулась угрюмая настороженность по отношению к Полине. Девушка старалась быть с ней ласковой, но Вероника обижалась на каждое слово, уходила на кухню и долго ворчала и рассуждала сама с собой. Когда проходила полоса длительного, упорного молчания и она начинала думать вслух, чувствовалось, что она все еще не может опомниться после несчастья. Разве она знала, что барыня умрет? Конечно, она бы тогда не стала говорить того, что говорила. Справедливость прежде всего! Нельзя убивать людей, даже если у них и есть недостатки. Впрочем, она умывает руки: тем хуже для той, кто была истинной причиной беды! Но это ее не успокаивало, она продолжала ворчать, оправдываясь в своей воображаемой вине.
— Зачем ты себя изводишь? — спросила ее однажды Полина. — Мы сделали все, что могли, никто не в силах бороться со смертью.
Вероника покачала головой.
— Оставьте! Так не умирают… Какова бы ни была хозяйка, а она взяла меня в дом ребенком, и я скорее откушу себе язык, чем скажу о ней худое слово… Не будем об этом говорить, а то как бы не кончилось плохо.
Ни Полина, ни Лазар не говорили ни слова о свадьбе. Полина часто шила, сидя возле Шанто, чтобы ему не было скучно; однажды он попробовал было намекнуть на свадьбу, желая покончить с этим вопросом; ведь теперь нет никаких препятствий. В нем скорее говорило желание удержать Полину возле себя, боязнь попасть снова в руки Вероники, если Полина когда-нибудь уедет. Полина дала ему понять, что до истечения срока траура решать ничего нельзя. Но такой благоразумный ответ был продиктован не одним желанием соблюсти приличия. Полина надеялась, что время разрешит трудный вопрос, который она не смела задать даже самой себе. Внезапная смерть тетки, страшный удар, поразивший ее и Лазара, заставили их забыть свои сердечные раны. Теперь они приходили в себя, и за непоправимой потерей вновь вставала их личная драма, от которой оба страдали. Застигнутая и изгнанная Луиза, разбитая любовь Полины и Лазара, — быть может, это перевернет всю их жизнь? Что делать теперь? Любят ли они еще друг друга? Возможен и разумен ли их брак? Как ни оглушила их катастрофа, вопросы эти всплывали снова и снова, хотя ни Лазар, ни Полина не торопились их разрешать.
Между тем время смягчило обиду Полины. Она уже давно простила Лазара и готова была протянуть ему обе руки, как только он раскается. В ней не было ревнивого желания видеть его униженным, она думала только о нем и готова была вернуть ему слово, если он ее больше не любит. Ее мучило лишь одно сомнение: вспоминает ли он еще о Луизе или забыл ее и вернулся к своей старой, детской любви? Когда она думала, не лучше ли ей отказаться от Лазара, чем сделать его несчастным, все ее существо содрогалось от боли: она знала, что у нее хватит на это мужества, но надеялась, что вскоре затем умрет от горя.
После смерти тетки ей пришла в голову великодушная мысль: она решила помириться с Луизой. Шанто может ей написать, а она добавит несколько примирительных слов. Они живут так одиноко, так печально, что присутствие этой девушки-ребенка было бы для всех развлечением. А кроме того, после пережитых потрясений недавнее прошлое казалось ей теперь очень далеким; к тому же Полину мучила совесть, что она была чересчур резка. Но всякий раз, как она собиралась поговорить об этом с дядей, ее что-то удерживало. Не значит ли это рисковать всем будущим, искушать Лазара и потерять его? Быть может, она и нашла бы в себе достаточно силы и гордости, чтобы подвергнуть его этому испытанию, если бы в ней не возмущалось чувство справедливости. Все можно простить, только не измену. Да, наконец, неужели она сама не в состоянии внести прежнюю радость в дом? К чему призывать чужую, если Полина сама полна любви и преданности? В этом самоотверженном порыве невольно сказывалась гордость, в любви Полины сквозила неосознанная ревность. В сердце ее горела надежда стать единственным источником счастья своих близких.
Отныне это стало для Полины делом жизни. Она приложила все свои силы, все умение, чтобы создать вокруг себя счастливую семью. Никогда еще не проявляла она столько бодрости и душевной доброты. Каждое утро просыпалась с радостной улыбкой, стараясь скрывать все свои огорчения, чтобы не усугублять горе других. Ее жизнерадостность побеждала воспоминания о пережитом горе, ее спокойное обращение обезоруживало всякую злую волю. Теперь она отлично себя чувствовала, была здорова и крепка, как молодое деревцо, и излучаемая ею вокруг радость была лишь отражением ее юности и здоровья. Она восторженно приветствовала каждый наступающий день, и ей доставляло удовольствие снова проделывать ту же работу, какую она выполняла вчера; большего она и не ждала и спокойно глядела навстречу завтрашнему утру. Пусть себе Вероника ворчит у плиты, — у нее появились какие-то чудачества, необъяснимые капризы, — новая жизнь гнала печаль из дома: в комнатах звучал прежний смех, его веселые раскаты снова взлетали вверх по лестнице. Особенно радовался этому дядя: печаль всегда была эму в тягость, и хотя болезнь пригвоздила его к креслу, он по-прежнему любил пошутить. Жизнь и так становилась для него невыносимой, а он судорожно цеплялся за нее с отчаянием калеки, который хочет жить, несмотря на страдания. Каждый прожитый день казался ему победой, а племянница вносила в его дом солнечный свет, и он верил, что не сможет умереть в его лучах.
Однако плотина все еще держалась. При каждой новой волне, покрывавшей ее густой пеной, из мутной воды показывались черные просмоленные сваи. Но вот отломилась одна из досок, и сразу за ней стало срывать одну за другой и соседние. По словам старожилов, пятьдесят лет не было такого сильного прилива. Вскоре всем пришлось отступить: оторванные балки били по уцелевшим и завершали разрушение плотины, обломки которой волны с силой выбрасывали на берег. Оставалась только одна высокая свая, похожая на веху, поставленную на рифе Бонвильцы перестали смеяться, женщины уносили плачущих детей. Проклятое море теперь взялось и за них; в покорном ужасе ждали они разрушения: что делать, ведь они жили в близком соседстве с необъятным морем, которое одновременно кормило и губило их. Все разбежались в разные стороны, слышался только топот тяжелых башмаков. Все спешили укрыться за оградой из валунов, тянувшейся вдоль берега и служившей теперь единственной защитой для хижин. Сваи уже поддались, доски были сорваны, и огромные волны перекатывались через низкую стену. Ничто больше не останавливало их напора. Новый вал разбил окна и затопил кухню в доме Утлара. Это было полное поражение. Осталось лишь одно победоносное море, сметавшее все перед собой.
— Не входи в дом! — кричали Утл ару. — Сейчас рухнет крыша!
Вода заставляла Лазара и Полину отступать шаг за шагом. Теперь уже ничем нельзя было помочь, и они направились домой. На полпути девушка обернулась и в последний раз посмотрела на находившееся под угрозой селение.
— Бедные люди! — прошептала она.
Но Лазар не мог простить им глупого смеха. Уязвленный в самое сердце этим разгромом, который для него означал поражение, он гневно махнул рукой и процедил сквозь зубы:
— Пусть море забирается к ним хоть в кровати, раз они его так любят! Я-то уж больше не стану ему мешать!
Вероника вышла им навстречу с зонтиком, так как снова хлынул ливень. Аббат Ортер все еще стоял, прижавшись к стене; он что-то кричал им, но они ничего не могли разобрать. Убийственная погода, разрушенная плотина, несчастное селение, которому грозила гибель, — все это делало их возвращение еще более печальным. Дом показался им пустым и холодным, только ветер завывал в мрачных комнатах и коридорах. Шанто, дремавший у пылающего камина, увидев их, сразу заплакал. Они не пошли переодеваться, чтобы лишний раз не подыматься по лестнице, с которой было связано столько тяжелых воспоминаний. Стол был накрыт, лампа горела; сейчас же сели обедать. Вечер прошел очень печально; редкие слова прерывались грохотом моря, от которого сотрясались стены дома. Подавая чай, Вероника сообщила, что дом Утлара и еще пять других хижин снесены, — на этот раз, вероятно, будет разрушена половина селения. Удрученный Шанто, который все еще не мог обрести душевного равновесия в своем горе, не дал ей договорить, заявив, что с него хватит и своих несчастий и он не желает слушать о чужих. Уложив его в постель, все тоже легли, разбитые и усталые. Лазар до самого рассвета не гасил свечу; Полина раз десять тихонько отворяла свою дверь и с тревогой прислушивалась, но на втором этаже, ныне опустевшем, царила мертвая тишина.
Для Лазара потянулись долгие мучительные дни, какие всегда наступают после смерти близких. Он приходил в себя, как после обморока или после падения, когда все тело ноет от ушибов, но голова у него была теперь совершенно ясная, память восстановилась, он избавился от пережитого кошмара и лихорадочных видений. Каждая подробность воскресала с прежней силой, он заново переживал все свои страдания. Смерть, с которой ему до сих пор не приходилось сталкиваться, стояла теперь перед ним в образе бедной матери, так жестоко унесенной в несколько дней. Ужас небытия принял осязаемую форму: их было четверо, а теперь зияла брешь, — их осталось трое, они дрожали от страха и в отчаянии прижимались друг к другу, чтобы вернуть себе немного утраченного тепла. Так вот что значит умереть! Это значит уйти безвозвратно… Дрожащие руки обнимают тень, которая оставляет по себе лишь сожаление и ужас.
Бедная мать! Он вновь переживал ее утрату ежечасно, всякий раз, как образ покойницы вставал перед ним. До этого он не страдал так сильно: ни когда Полина спустилась с лестницы и бросилась в его объятия, ни во время долгой пытки похорон. Весь ужас потери он осознал только вернувшись в опустевший дом. Горе его еще усугубляли угрызения совести: он недостаточно оплакивал мать, когда она лежала в агонии, когда еще не окончательно ушла от них. Его мучила мысль, что он мало любил ее, и порой он разражался судорожными рыданиями. Он беспрестанно вспоминал ее, образ матери преследовал его неотступно. Поднимаясь по лестнице, он ждал, что она вот-вот выйдет из комнаты и пройдет по коридору своими торопливыми, мелкими шагами. Часто он оборачивался: ему казалось, что он слышит ее голос; он был так полон мыслями о ней, что дошел до галлюцинаций: не раз ему чудилось, будто за дверью мелькает край ее платья. Она не сердилась, она даже не смотрела на него, то был только призрак, тень минувшего. По ночам Лазар боялся гасить лампу; его постоянно пугали какие-то шорохи возле постели, в темноте чье-то слабое дыхание касалось его лба. Рана не заживала, напротив, с каждым днем она все углублялась; каждое промелькнувшее воспоминание вызывало нервное потрясение, становясь на миг живой реальностью, но тут же исчезало, оставляя в душе тоску по невозвратимому.
Все в доме напоминало Лазару мать. Комната ее осталась нетронутой: все вещи стояли на своих местах, даже наперсток все еще лежал на рабочем столике, рядом с вышиваньем. Часы на камине показывали семь часов тридцать семь минут — час ее смерти. Он избегал заходить в эту комнату, но порою, когда поднимался по лестнице, он вдруг решался и быстро открывал дверь. Сердце его громко стучало; ему казалось, будто с детства знакомые старые кресла, бюро, круглый столик и особенно кровать стали другими и приняли какой-то торжественный вид. Сквозь закрытые ставни проникал слабый, мутный свет, усиливавший его тоску; он входил и целовал подушку, на которой похолодела голова покойной. Но как-то утром, войдя в комнату, Лазар остолбенел: ставни были широко распахнуты, и в окна лились потоки света; яркие солнечные пятна лежали на кровати и на подушке; со всего дома были принесены вазы, и вся комната была убрана цветами. Тогда он вспомнил: сегодня день рождения той, которой больше нет, памятная дата, праздновавшаяся каждый год, — Полина не забыла этот день. Тут были только скромные осенние цветы: астры, маргаритки и поздние розы, уже тронутые холодом; но то был аромат самой жизни, их яркие радостные венчики обрамляли мертвый циферблат, на котором время как будто остановилось. Эта благоговейная память об усопшей глубоко тронула его. Он долго плакал.
Столовая, кухня, даже терраса — все было овеяно воспоминаниями о его матери. Самые ничтожные предметы, которые он случайно находил, разные привычки, от которых пришлось сразу отказаться, — все напоминало ее. Это превратилось в настоящее помешательство; он перестал говорить о ней и с каким-то стыдливым упорством скрывал свои непрерывные терзания, это постоянное общение с ушедшей. Он дошел до того, что избегал произносить имя той, которая преследовала его, и можно было поверить, что он постепенно забывает мать и вовсе не думает о ней, а между тем не проходило минуты, чтобы какое-нибудь воспоминание не пронзало болью его сердце. Одна Полина взглядом угадывала все, что происходило в его душе. Тогда он начинал лгать, клялся, что погасил лампу в двенадцать часов ночи, или уверял, будто был занят какой-нибудь воображаемой работой, и если к нему приставали с расспросами, выходил из себя. Его комната была единственным убежищем, где он уединялся и чувствовал себя спокойнее; в этих стенах он вырос и мог предаваться своему горю, не боясь, что кто-нибудь посторонний будет свидетелем его страданий.
С первых же дней он попробовал выходить из дому и возобновить свои далекие прогулки. Так, по крайней мере, он мог избавиться от молчания угрюмой служанки и от тяжелого зрелища, какое представлял собой прикованный к креслу отец, не знающий, чем занять свои руки. Но теперь Лазар чувствовал непреодолимое отвращение к ходьбе: ему было скучно на воздухе, и скука его доходила до отвращения. Его раздражало вечно волнующееся море, упрямый прилив, дважды в день заливавший берег, эта чуждая его горю бессмысленная сила, которая многие века разрушала все те же камни и ни разу не оплакала ни одной человеческой жизни. Окружающий мир был слишком велик, слишком холоден, и он спешил в дом, чтобы запереться в комнате, где не чувствовал себя таким ничтожным, таким затерянным среди этого необъятного моря и необъятного неба. Единственным уголком, который его привлекал, было кладбище, окружавшее церковь; правда, мать его лежала не здесь, но он думал о ней с большой нежностью и находил тут странное успокоение, несмотря на свой ужас перед небытием. Могилы словно дремали в густой траве, у церковной ограды росли тисы, слышалось посвистывание морских куликов, носившихся над водной гладью. Там он сидел, забывшись, целыми часами, не читая даже на могильных плитах имена давно умерших, стертые временем и дождями.
Если бы еще Лазар верил в потусторонний мир, если бы мог надеяться, что когда-нибудь увидит своих близких за этой непроницаемой черной стеной! Но и такого утешения у него не было. Он был убежден, что жизнь человеческая кончается безвозвратно и после смерти каждый растворяется в вечном круговороте жизни. То было глубокое возмущение его «я», которое не хотело умирать. Какое счастье начать новую жизнь где-то там, среди звезд, вместе с родными и друзьями! Как сладостно думать умирая, что ты вернешься к тем, кого любил когда-то! Как отрадны были бы поцелуи свидания и как безмятежна новая жизнь для тех, кто стал бессмертным! Он жестоко страдал от всех благочестивых обманов, к которым религия прибегает из жалости, чтобы скрыть от малых сих страшную истину. Нет, все кончится со смертью, никто из любимых нами не воскреснет, мы расстанемся навсегда. О, навсегда, навсегда!.. Это страшное слово уносило его мысли в беспредельную пустоту.
Как-то утром, стоя в тени тисов, Лазар увидел священника, работавшего у себя в огороде, отделенном от кладбища только низкой стеной. В старой рабочей куртке и деревянных башмаках, он собственноручно вскапывал грядку под капусту; лицо его огрубело от резкого морского ветра, шея загорела на солнце; он походил на старого крестьянина, возделывающего свой жалкий клочок земли. Живя на нищенское жалованье, в этом заброшенном селении, где он редко получал плану за требы, аббат умер бы с голоду, если бы не выращивал овощи в огороде. Его небольшой заработок уходил на подаяния; жил он один, и хотя ему прислуживала крестьянская девчонка, частенько случалось, что он сам готовил себе пищу. В довершение всех бед земля на этих утесах никуда не годилась, ветер губил салат, и на каменистой почве, с которой аббат неустанно боролся, родился только чахлый лук. И все же аббат прятался, когда надевал рабочую куртку, чтобы прихожане не смеялись над своим пастырем. Лазар хотел было уйти; вдруг он увидел, что священник вынул из кармана трубку, туго набил ее, уминая табак большим пальцем, и стал раскуривать, громко чмокая губами. Он с наслаждением сделал несколько затяжек, но тут, в свою очередь, заметил молодого человека. Растерявшись, он хотел спрятать трубку, но потом засмеялся и крикнул:
— Что, вышли прогуляться?.. Зайдите ко мне, посмотрите мой сад.
Когда Лазар подошел, он весело добавил:
— Ну как, застали меня на месте преступления? У меня больше нет никакой услады, друг мой, и, думаю, бог на меня за это не прогневается.
Аббат продолжал курить, шумно выпуская дым и вынимая трубку изо рта, лишь когда обращался к Лазару с несколькими словами. Он завел речь о вершмонском священнике: вот счастливчик! У него прекрасный саде настоящей плодородной землей! И подумать, как нелепо складывается жизнь: этот кюре никогда даже грабли в руки не берет! Затем аббат Ортер стал жаловаться на свой картофель: почва для него тут как будто подходящая, а вот уж второй год картофель родится плохой.
— Я не хочу вам мешать, — сказал Лазар. — Продолжайте вашу работу.
Аббат тотчас взялся за лопату.
— Правда, нужно поработать… Скоро придут мальчишки заниматься катехизисом, а мне хотелось бы до тех пор покончить с этой грядкой.
Лазар сел на гранитную скамью, — старый надгробный камень, прислоненный к невысокой кладбищенской ограде. Он смотрел, как аббат Ортер выкидывает из земли камни, слушал высокий голос и бесхитростные речи старого ребенка, и ему захотелось быть таким же бедным и простым, с таким же бесхитростным умом и спокойной плотью. Видно, епископат считал этого добряка уж очень недалеким, если дал ему состариться в таком жалком приходе. Впрочем, аббат принадлежал к числу лишенных честолюбия людей, которые никогда не жалуются и довольны, если у них есть кусок хлеба и вода для питья.
— А ведь невесело жить среди этих крестов… — невольно проговорил молодой человек.
Удивленный священник бросил работу.
— Почему это — невесело?
— Да так: всегда у вас смерть перед глазами, — она вам, верно, и ночью снится?
Аббат вынул трубку изо рта и медленно сплюнул.
— По правде сказать, я об этом никогда не думал… Все мы в руках божьих.
Он снова взялся за работу и, нажав на лопату ногой, разом всадил ее в землю. Вера защищала аббата от страха, он не выходил за пределы своего катехизиса: люди умирают и отправляются на небо. Что может быть проще и убедительнее? Он упрямо улыбался; для этого недалекого человека достаточно было твердой веры в спасение.
С этого дня Лазар чуть не каждое утро заходил к аббату в огород. Он садился на камень, смотрел, как священник возится со своими овощами, и на него находило забвение; вид простодушного, наивного человека, который живет на доходы от кладбищенской земли, нисколько не страшась смерти, успокаивал его. Почему бы ему не сделаться таким же ребенком, как этот старик? В глубине души у него зародилась надежда пробудить свою угасшую веру в беседах с этим простаком, чье безмятежное невежество приводило Лазара в восхищение. Он тоже приносил с собой трубку, оба курили и толковали о гусеницах, которые обсыпали салат, или о том, что навоз нынче подорожал. Священник редко говорил о боге, приберегая веру для своего личного спасения. Опыт старого исповедника приучил его к терпимости: люди делают свое дело, а он будет делать свое. Тридцать лет он тщетно обращал своих прихожан на путь веры, теперь же только строго выполнял, свои обязанности; будучи расчетлив, как истый крестьянин, он считал, что всякое доброе дело следует начинать с себя. Со стороны этого юноши очень мило, что он заходит каждый день, и аббат, не желая надоедать ему и не умея спорить с его столичными идеями, предпочитал занимать его нескончаемым разговором о своем огороде. А у молодого человека в голове гудело от всей этой ненужной болтовни, и ему порой казалось, что он возвращается к счастливому невинному возрасту, когда человек ничего не боится.
Но утро проходило, а вечером Лазар возвращался к себе в комнату все с той же мыслью о матери и по-прежнему не решался гасить лампу. Вера умерла. Однажды они сидели с аббатом Ортером на скамье и курили. Вдруг за грушевым деревом послышался шум шагов, и аббат быстро спрятал трубку. Это Полина пришла за Лазаром.
— Приехал доктор Казэнов, — сказала она, — и я пригласила его завтракать. Идем сейчас домой, хорошо?
Она улыбнулась, заметив, как аббат спрятал трубку. Священник тотчас же вытащил ее и добродушно рассмеялся, как бывало всякий раз, когда его заставали за курением.
— Это просто глупо, — проговорил он. — Можно подумать, будто я совершаю преступление… Чего там, уж я закурю при вас!
— Знаете что, господин кюре, — весело заговорила Полина, — идемте к нам завтракать вместе с доктором, а трубку выкурите за десертом.
Священник просиял и воскликнул:
— Отлично, согласен!.. Идите вперед, а я только надену сутану. И прихвачу с собой трубку, честное слово!
Это был первый завтрак, за которым в столовой вновь послышался смех. Аббат Ортер курил за десертом, что развеселило всех собеседников; но он так добродушно наслаждался своей трубкой, что это вскоре уже казалось вполне естественным. Шанто много ел; он успокоился и повеселел, вновь почувствовав в доме дыхание жизни. Доктор Казэнов рассказывал разные истории о дикарях, а Полина сияла, радуясь этому шуму, который, быть может, развлечет Лазара и прогонит его мрачные мысли.
С этих пор девушка решила возобновить субботние обеды, прекратившиеся со смерти тетки. Священник и доктор являлись аккуратно, и вскоре наладилась прежняя жизнь. Все шутили, вдовец хлопал себя по коленям, уверяя, что, не будь этой проклятой подагры, он пустился бы в пляс, — уж он показал бы, что еще способен веселиться. И только сын сидел хмурый, говорил с раздражением, внезапно вздрагивая среди этой шумной болтовни.
В один из таких субботних вечеров, когда уже подали жаркое, аббата Ортера позвали к, умирающему. Он не допил своего стакана и ушел, не слушая доктора, который был у этого больного перед обедом и кричал вслед аббату, что тот все равно не застанет его в живых. В этот вечер священник выказал такое умственное убожество, что даже Шанто заметил, как только он ушел:
— Бывают дни, когда он не блещет умом…
— Я бы хотел быть на его месте… — резко возразил Лазар. — Он счастливее нас.
Доктор засмеялся.
— Все может быть. Но Матье и Минуш тоже счастливее нас… Право, я узнаю в этом нашу современную молодежь, которая вкусила от плода науки, а потом заболела сомнением, ибо наука не отвечает старым представлениям об абсолютном, на которых их воспитывали чуть ли не с пеленок. Вы хотите сразу найти в науке ответы на все вопросы, тогда как мы их еще только едва нащупываем и, конечно, никогда не сумеем полностью разгадать. И вот вы начинаете отрицать науку и бросаетесь обратно к вере, которая вам не дается, и окончательно впадаете в пессимизм… Да, это болезнь конца нашего века, — все вы Вертеры наизнанку.
Он оживился: это была его любимая тема, в таких спорах Лазар, в свою очередь преувеличивая, отрицал всякую достоверность знаний и провозглашал свою веру в конечное торжество всеобщего зла.
— Как жить, — спрашивал он, — когда каждую минуту все может рухнуть у вас под ногами?
Старый доктор на мгновение загорался юношеским пылом:
— Да просто живите, и все! Разве мало того, что вы живете? Радость рождается в деятельности.
И, резко повернувшись, он обратился к Полине, которая слушала, улыбаясь.
— Вот вы, скажите ему, что вы делаете, чтобы быть всегда довольной?
— Ну, я, — ответила она шутливым тоном, — я стараюсь отвлечься, чтобы не поддаваться тоске, и потом я думаю о других: это меня трогает, и я могу терпеливо сносить свои невзгоды.
Ответ этот, казалось, рассердил Лазара; из чувства злобного противоречия он стал доказывать, что женщины должны быть религиозны. Он делал вид, — будто не понимает, почему Полина давно уже перестала ходить в церковь.
А она, как всегда, спокойно объясняла:
— Очень просто: исповедь показалась мне оскорбительной, и думаю, многие женщины чувствуют, как я. А потом, я не могу верить в то, что мне кажется нелепым. А если так, к чему лгать, делая вид, будто веришь? Впрочем, неизвестность не пугает меня, — ведь она может быть только логичной, поэтому лучше всего постараться спокойно ждать будущего.
— Замолчите, идет аббат, — прервал их Шанто, которому наскучил этот разговор.
Больной умер. Аббат спокойно докончил обед, и напоследок все выпили по рюмке ликера.
Теперь Полина вела весь дом и показала себя рассудительной, веселой и домовитой хозяйкой. Все покупки, даже самые мелкие расходы, делались с ее ведома, а связка ключей всегда звенела у нее на поясе. Все это произошло так естественно, что Вероника нисколько не рассердилась. Со смерти г-жи Шанто служанка стала мрачной и словно отупела. В ней происходил какой-то внутренний перелом; воскресла привязанность к покойнице, и в то же время вернулась угрюмая настороженность по отношению к Полине. Девушка старалась быть с ней ласковой, но Вероника обижалась на каждое слово, уходила на кухню и долго ворчала и рассуждала сама с собой. Когда проходила полоса длительного, упорного молчания и она начинала думать вслух, чувствовалось, что она все еще не может опомниться после несчастья. Разве она знала, что барыня умрет? Конечно, она бы тогда не стала говорить того, что говорила. Справедливость прежде всего! Нельзя убивать людей, даже если у них и есть недостатки. Впрочем, она умывает руки: тем хуже для той, кто была истинной причиной беды! Но это ее не успокаивало, она продолжала ворчать, оправдываясь в своей воображаемой вине.
— Зачем ты себя изводишь? — спросила ее однажды Полина. — Мы сделали все, что могли, никто не в силах бороться со смертью.
Вероника покачала головой.
— Оставьте! Так не умирают… Какова бы ни была хозяйка, а она взяла меня в дом ребенком, и я скорее откушу себе язык, чем скажу о ней худое слово… Не будем об этом говорить, а то как бы не кончилось плохо.
Ни Полина, ни Лазар не говорили ни слова о свадьбе. Полина часто шила, сидя возле Шанто, чтобы ему не было скучно; однажды он попробовал было намекнуть на свадьбу, желая покончить с этим вопросом; ведь теперь нет никаких препятствий. В нем скорее говорило желание удержать Полину возле себя, боязнь попасть снова в руки Вероники, если Полина когда-нибудь уедет. Полина дала ему понять, что до истечения срока траура решать ничего нельзя. Но такой благоразумный ответ был продиктован не одним желанием соблюсти приличия. Полина надеялась, что время разрешит трудный вопрос, который она не смела задать даже самой себе. Внезапная смерть тетки, страшный удар, поразивший ее и Лазара, заставили их забыть свои сердечные раны. Теперь они приходили в себя, и за непоправимой потерей вновь вставала их личная драма, от которой оба страдали. Застигнутая и изгнанная Луиза, разбитая любовь Полины и Лазара, — быть может, это перевернет всю их жизнь? Что делать теперь? Любят ли они еще друг друга? Возможен и разумен ли их брак? Как ни оглушила их катастрофа, вопросы эти всплывали снова и снова, хотя ни Лазар, ни Полина не торопились их разрешать.
Между тем время смягчило обиду Полины. Она уже давно простила Лазара и готова была протянуть ему обе руки, как только он раскается. В ней не было ревнивого желания видеть его униженным, она думала только о нем и готова была вернуть ему слово, если он ее больше не любит. Ее мучило лишь одно сомнение: вспоминает ли он еще о Луизе или забыл ее и вернулся к своей старой, детской любви? Когда она думала, не лучше ли ей отказаться от Лазара, чем сделать его несчастным, все ее существо содрогалось от боли: она знала, что у нее хватит на это мужества, но надеялась, что вскоре затем умрет от горя.
После смерти тетки ей пришла в голову великодушная мысль: она решила помириться с Луизой. Шанто может ей написать, а она добавит несколько примирительных слов. Они живут так одиноко, так печально, что присутствие этой девушки-ребенка было бы для всех развлечением. А кроме того, после пережитых потрясений недавнее прошлое казалось ей теперь очень далеким; к тому же Полину мучила совесть, что она была чересчур резка. Но всякий раз, как она собиралась поговорить об этом с дядей, ее что-то удерживало. Не значит ли это рисковать всем будущим, искушать Лазара и потерять его? Быть может, она и нашла бы в себе достаточно силы и гордости, чтобы подвергнуть его этому испытанию, если бы в ней не возмущалось чувство справедливости. Все можно простить, только не измену. Да, наконец, неужели она сама не в состоянии внести прежнюю радость в дом? К чему призывать чужую, если Полина сама полна любви и преданности? В этом самоотверженном порыве невольно сказывалась гордость, в любви Полины сквозила неосознанная ревность. В сердце ее горела надежда стать единственным источником счастья своих близких.
Отныне это стало для Полины делом жизни. Она приложила все свои силы, все умение, чтобы создать вокруг себя счастливую семью. Никогда еще не проявляла она столько бодрости и душевной доброты. Каждое утро просыпалась с радостной улыбкой, стараясь скрывать все свои огорчения, чтобы не усугублять горе других. Ее жизнерадостность побеждала воспоминания о пережитом горе, ее спокойное обращение обезоруживало всякую злую волю. Теперь она отлично себя чувствовала, была здорова и крепка, как молодое деревцо, и излучаемая ею вокруг радость была лишь отражением ее юности и здоровья. Она восторженно приветствовала каждый наступающий день, и ей доставляло удовольствие снова проделывать ту же работу, какую она выполняла вчера; большего она и не ждала и спокойно глядела навстречу завтрашнему утру. Пусть себе Вероника ворчит у плиты, — у нее появились какие-то чудачества, необъяснимые капризы, — новая жизнь гнала печаль из дома: в комнатах звучал прежний смех, его веселые раскаты снова взлетали вверх по лестнице. Особенно радовался этому дядя: печаль всегда была эму в тягость, и хотя болезнь пригвоздила его к креслу, он по-прежнему любил пошутить. Жизнь и так становилась для него невыносимой, а он судорожно цеплялся за нее с отчаянием калеки, который хочет жить, несмотря на страдания. Каждый прожитый день казался ему победой, а племянница вносила в его дом солнечный свет, и он верил, что не сможет умереть в его лучах.