Когда Лазар перестал ходить в контору, начались семейные нелады. Он стал крайне раздражителен и по малейшему поводу выходил из себя. Болезнь, которую он так заботливо скрывал, все росла и прорывалась в грубых выходках, в мрачном настроении и маниакальных поступках. Одно время он стал до того бояться пожара, что переселился с четвертого этажа на второй, чтобы успеть спастись, если загорится дом.
   Вечный страх перед завтрашним днем отравлял ему каждый час. Лазар жил в постоянном ожидании несчастья, вскакивал от шума распахнутой двери; когда он получал письмо, у него начиналось сильнейшее сердцебиение. Затем появилась подозрительность ко всему и ко всем. Он стал прятать свои деньги небольшими суммами в разных потайных местах, самые простые планы держал в секрете. Кроме того, Лазар сердился на весь мир за то, что его не признают, и приписывал все свои неудачи какому-то обширному заговору, составленному против него людьми и обстоятельствами. Но над всем царила, все поглощала скука — безмерная скука неуравновешенного человека, которому вечная мысль о близкой смерти внушала отвращение к работе, обрекая его на безделье, под предлогом, будто жизнь ничтожна. К чему стараться? Наука бессильна, она ничего не может предотвратить и ничего не объясняет. Лазар был болен скептической скукой всего своего поколения. То не была романтическая разочарованность Вертера и Ренэ, оплакивавших старые верования, — то была скука новых героев сомнения, юных химиков, которые в раздражении объявляют весь мир нелепым оттого, что им не удалось в один присест отыскать в своих ретортах тайну жизни.
   По какому-то логическому противоречию тайная боязнь смерти сочеталась у Лазара с постоянным восхвалением небытия. Именно этот страх, эта неуравновешенность его ипохондрической натуры порождали в нем пессимистические мысли и страстную ненависть к жизни. Он считал жизнь сплошным обманом, раз она не может длиться вечно. Разве первая половина жизни человека не проходит в мечтах о счастье, а вторая — в сожалениях и страхе? Теперь он еще выше оценил теории «старика», как Лазар называл Шопенгауера, и цитировал из него наизусть наиболее сильные места. Лазар утверждал, что следует уничтожить самое желание жить и прекратить дикую и бессмысленную комедию, называемую жизнью, которую заставляет нас разыгрывать высшая мировая сила, из каких-то неведомых эгоистических соображений. Лазар хотел уничтожить жизнь, чтобы уничтожить страх. Он постоянно возвращался к этой мысли об освобождении: ничего не желать из боязни худшего, избегать движения, которое несет в себе страдание, а затем всецело отдаться во власть смерти. Его занимало, возможно ли практически осуществить всеобщее самоубийство, достигнуть внезапного и полного прекращения жизни по предварительному добровольному согласию всех разумных существ. К этой мысли он возвращался постоянно и порой самую мирную беседу заканчивал резкой, грубой выходкой. При малейшей неприятности Лазар сожалел о том, что еще не издох, как он выражался. Простая головная боль вызывала у него яростные жалобы на свое состояние. Разговаривая с друзьями, Лазар тотчас же заводил речь о бессмысленности существования, о жалкой участи людей, которые созданы лишь затем, чтобы удобрять почву для кладбищенских лопухов. Мрачные мысли одолевали его. Однажды он прочитал фантастический очерк какого-то астронома, предсказывавшего появление кометы, которая своим хвостом сметет земной шар, словно песчинку. Быть может, это и есть та долгожданная космическая катастрофа, думал Лазар, тот колоссальный заряд, который взорвет мир, как старое, гнилое судно? Но эта жажда смерти, эти излюбленные им теории уничтожения были лишь отчаянной борьбой со своими страхами, праздным словоизвержением, за которым скрывалось мучительное ожидание собственной кончины.
   Беременность жены была для Лазара новым потрясением. Он испытывал двойственное чувство: одновременно и сильную радость и гнетущую тоску. Наперекор всем умствованиям «старика» Лазар гордился при мысли, что будет отцом, что он дал начало новой жизни. Хотя он и любил говорить, что одни глупцы злоупотребляют правом иметь детей, однако испытывал тщеславное удивление, будто подобный случай был его личной привилегией. Но радость его вскоре была отравлена: Лазара стали томить предчувствия, что роды пройдут неблагополучно, он уже видел мертвую мать еще до того, как ребенок появится на свет. Как нарочно, Луиза первые месяцы чувствовала себя плохо, в доме не было порядка, обычный ход жизни нарушился, ссоры участились; Лазар считал себя несчастнейшим человеком на свете. Ребенок, который, казалось, должен был бы сблизить супругов, уже теперь увеличивал разлад между ними, а жизнь бок о бок вызывала все новые трения. Особенно раздражало Лазара, что молодая женщина с утра до вечера жаловалась на какие-то неопределенные боли. Поэтому, когда доктор посоветовал ей провести месяц в горах, Лазар с большим облегчением отвез ее к невестке, а сам вырвался на две недели в Бонвиль, под предлогом, что ему надо навестить отца. В глубине души Лазар стыдился этого бегства. Но он спорил с собственной совестью, — за эту краткую разлуку у них обоих успокоятся нервы, и вообще вполне достаточно, если он будет присутствовать при родах.
   В тот вечер, когда Полина наконец узнала все, что произошло за эти полтора года, она сначала совсем не могла говорить, до того ошеломил ее рассказ Лазара. Они сидели в столовой. Полина уже уложила Шанто; Лазар только что кончил свою исповедь и облокотился на стол у остывшего чайника, под коптившей лампой.
   После долгого молчания Полина проговорила:
   — Боже мой, вы больше не любите друг друга!
   Он уже поднялся, чтобы идти к себе наверх. В ответ на слова Полины он рассмеялся невеселым смехом.
   — Мы любим друг друга, насколько вообще можно любить, дитя мое… Ты живешь в этой дыре и ничего не понимаешь… Почему с любовью на этом свете дело должно обстоять лучше, чем со всем остальным?
   Как только Полина заперлась у себя в комнате, ее охватил один из тех приступов отчаяния, какие не раз терзали ее на этом самом месте в часы, когда весь дом спал. Неужели снова надвигается несчастье? А она-то думала, что все кончено для других и для нее, когда со страшной мукой в сердце решила отдать Лазара Луизе. И вдруг оказывается, что жертва ее бесполезна: они уже не любят друг друга! Напрасно она проливала слезы, истекала кровью, совершая свой мученический подвиг. Все это привело к самому жалкому результату — к новым страданиям и, наверно, к новой борьбе, и от этого предчувствия у Полины сжималось сердце. Значит, никогда не будет конца мучениям!
   Уронив руки и устремив взор на пламя свечи, Полина думала о том, что она одна виновница нового горя, и эта мысль угнетала ее. Напрасно старалась она спорить против очевидности: сна сама устроила этот брак, не понимая, что Луиза не такая женщина, какая нужна ее кузену. Теперь Полина поняла, что такое Луиза: она слишком нервна, чтобы быть ему поддержкой, теряет голову из-за всякого пустяка и не ей успокоить Лазара; единственное, что у нее есть, это обаяние любовницы, но и оно приелось ему. Почему же Полина заметила все это только теперь? Разве не эти доводы заставили ее тогда уступить свое место Луизе? В то время Полине казалось, что Луиза более нежна, что именно эта женщина сумеет своими поцелуями спасти Лазара от его мрачных мыслей. Какое несчастье!.. Делать зло, желая сделать добро, не зная жизни, погубить людей, которых хотела спасти! В тот день, когда Полина горькими слезами заплатила за их радость, она думала, что создала им прочное счастье, считала, что совершила истинно доброе дело. А теперь она с презрением думала о своей доброте: оказывается, не всегда доброта творит добро.
   Весь дом спал; в комнате стояла такая тишина, что Полина слышала шум крови, стучавшей в висках. В ней пробуждался протест, возмущение. Зачем она не вышла за Лазара? Он принадлежал ей, и она могла не отдавать его. Сперва он, может быть, и тосковал бы, но со временем Полина сумела бы передать ему свое мужество, защитить его от этих бессмысленных страхов. Она имела глупость вечно сомневаться в своих силах, — вот в чем причина их несчастья. И в ней властным голосом заговорило сознание своей силы, своего здоровья и своего права на любовь. Разве она не лучше той? Так не ценить себя — какая глупость! Теперь Полина не верила даже в чувство Луизы, хотя она и была страстной любовницей; ведь Полина познала другое чувство, более сильное, заставляющее жертвовать собою для счастья любимого человека. Она так любила Лазара, что готова была исчезнуть навсегда, если бы другая сделала его счастливым. Но раз та, другая, не знала, как сохранить великое счастье — обладание Лазаром, — Полина должна решительно расторгнуть этот злосчастный союз. В ней поднимался гнев: Полина сознавала, что она красивее, сильнее Луизы, и смотрела на свою грудь, на свое девственное чрево, испытывая внезапный прилив гордости при мысли о том, какой женой она могла бы стать для Лазара. И ее вдруг озарила страшная истина: это она, Полина, должна была выйти за него замуж.
   Ее охватило безмерное сожаление. Часы шли за часами, а Полина все не могла заставить себя лечь. Устремив широко раскрытые, невидящие глаза на яркое пламя свечи, которое слепило ее, Полина забылась. Ей представлялось, будто она не у себя в комнате. Она — жена Лазара; перед нею развертывалась картина их совместной жизни, полной любви и счастья. Они живут в Бонвиле, на берегу голубого моря, или же в Париже, на одной из шумных улиц. В небольшой комнате то же спокойствие: всюду книги, на столе свежие розы, вечером лампа разливает мягкий свет, а на потолке дремлют тени. Руки их поминутно встречаются в нежном пожатии. Лазар снова такой же веселый и беззаботный, как в дни юности. Полина так его любит, что он начинает верить в вечность бытия. В определенный час они садятся за стол, в определенный час идут вместе гулять, завтра она просмотрит с ним расходы за неделю. Полину умиляли все эти мелочи супружеской жизни, она видела в них доказательство прочности их счастья, которое казалось ей до того реальным и осязаемым, что пред нею проходил весь их день, начиная с веселого одевания утром и кончая последним вечерним поцелуем. Летом они отправляются путешествовать. Затем Полина в один прекрасный день узнает, что она беременна. Но тут Полина вздрогнула, и все эти видения рассеялись: она сидит у себя в комнате, перед нею догорает свеча. Беременна! Боже, беременна не она, а та, другая. Ей же никогда это не суждено, никогда не узнает она радостей материнства! Переход был так резок, что Полина не могла сдержать слез; она долго рыдала, грудь ее надрывалась от всхлипываний. Наконец, когда свеча потухла, девушка впотьмах легла.
   После этой бредовой ночи в Полине пробудилось глубокое волнение, необъяснимая жалость к несчастной молодой чете и к себе самой. Но в печали ее таилась какая-то трепетная надежда. Полина не могла бы сказать, на что она рассчитывала, она не смела заглянуть в глубину собственной души, но сердце ее тревожили неясные предчувствия. К чему терзать себя? Впереди, по крайней мере, десять дней. Потом можно будет все обдумать. А сейчас самое важное — успокоить Лазара, сделать так, чтобы отдых в Бонвиле пошел ему на пользу. И она опять стала веселой, и оба снова зажили чудесной жизнью, как в былые дни.
   Прежде всего возобновились товарищеские отношения детских лет.
   — Да брось ты свою драму, дуралей! Все равно ее освищут… Помоги-ка мне лучше посмотреть, не затащила ли Минуш мой клубок на шкаф.
   Лазар придерживал стул, а Полина, став на цыпочки, искала на шкафу. Два дня уже шел дождь, и они не могли выйти из большой комнаты. Всякий раз, как им попадалась какая-нибудь вещь, напоминавшая былые годы, они громко смеялись.
   — О! Вот кукла, которую ты смастерила из моих старых воротничков… А это, помнишь? Это твой портрет; я нарисовал его, когда ты ревела от злости, что я не дал тебе бритвы.
   Полина держала пари, что и теперь еще одним прыжком вскочит на стол. Лазар тоже прыгал и чувствовал себя совсем счастливым. Драма его уже покоилась в ящике стола. Однажды утром они разыскали его большую симфоническую поэму «Скорбь». Полина стала наигрывать некоторые места, комически изменяя ритм. Лазар сам смеялся над своим шедевром, подпевая, чтобы помочь старому роялю, звуков которого уже почти не было слышно. К одному отрывку они, однако, отнеслись серьезно, — то был знаменитый марш «Шествие Смерти». Право, он совсем не так плох, его надо сохранить. Все их занимало, все приводило в умиление: вот коллекция флоридей, которую когда-то собрала и наклеила Полина, — они нашли ее теперь среди книг; вот забытая баночка с пробой брома, добытого на заводе; вот крошечная, наполовину сломанная модель волнореза, точно его разрушила буря в стакане воды. Лазар и Полина носились по всему дому, гоняясь друг за другом, как дети, беспрестанно взбегали и сбегали по лестнице, кружились по комнатам, громко хлопали дверьми. Вернулись детские годы! Полине казалось, будто ей всего десять лет, а Лазару — девятнадцать. Она снова чувствовала к нему страстную привязанность маленькой девочки. И ничто не изменилось: тот же светлый ореховый буфет в столовой, та же медная висячая лампа, те же пять литографий — вид Везувия и «Времена года»; они все еще их забавляли. Под стеклянным колпаком все на том же месте мирно стоит шедевр деда, до того сросшийся с камином, что Вероника ставит на него стаканы и тарелки. Лишь в одну комнату они не могли входить без волнения — в прежнюю спальню г-жи Шанто, где после ее смерти все оставалось нетронутым. Никто уже не открывал больше бюро. Только обои из желтого кретона с зелеными разводами понемногу выцветали от солнца, которое иногда заглядывало сюда в ясные дни. Как раз был день рождения г-жи Шанто, и молодые люди уставили всю комнату большими букетами цветов.
   Но вскоре ветер развеял тучи, и Лазар с Полиной выбежали из дому на террасу, оттуда в огород, а из огорода дальше вдоль скал — снова вернулась их юность.
   — Хочешь, пойдем ловить креветок? — крикнула Полина как-то утром через перегородку, едва вскочив с постели. — Начался отлив.
   Оба отправились в купальных костюмах и увидали старые скалы, почти не тронутые морем, хотя прошло столько недель и месяцев. Можно было подумать, что Лазар и Полина только вчера покинули этот прибрежный уголок.
   — Берегись! Тут яма, а на дне огромные камни, — напомнил Лазар.
   Но Полина и сама все знала.
   — Не бойся! Помню! — ответила она. — Ох, погляди, какого большущего краба я поймала!
   Свежая волна доходила им до пояса, соленый ветер с моря опьянял их. И снова начались прежние выдумки, далекие прогулки; молодые люди отдыхали на песке, пережидали внезапный ливень где-нибудь в гроте и возвращались поздно вечером по темным тропинкам. Ничто, казалось, не изменилось под этим небом, — все тот же кругозор, все то же море, необъятное, вечно меняющееся. Разве не вчера они видели эту светлую бирюзовую гладь, колеблемую подводными течениями? Разве завтра они не увидят свинцовые воды под мрачным небом, косой темный ливень там, налево, надвигающийся вместе с приливом? Дни путались в их памяти. Забытые мелкие подробности припоминались так живо, словно произошли только сейчас. Лазару снова было двадцать шесть лет, а Полине — шестнадцать. Когда он забывался и начинал по-мальчишески подталкивать ее, она смущалась, задыхаясь от упоительного волнения, но не избегала его, потому что не думала ни о чем дурном. Новая жизнь захватила их. Началось перешептывание, беспричинный смех; иногда наступало долгое молчание, которое они прерывали, охваченные внезапным трепетом. Привычные слова — просьба передать хлеб, замечание о погоде, вечернее прощание у дверей спальни — приобретали новый, необычный смысл. То был прилив прошлого, он пробудил всю былую нежность, дремавшую в них. О чем беспокоиться? Они даже не пытались сопротивляться; а море как бы укачивало и баюкало их своим однозвучным непрестанным рокотом.
   Так проходили дни, спокойно и безмятежно. Лазар уже третью неделю жил в Бонвиле, но и не думал уезжать. От Луизы он получил несколько писем; она писала, что очень скучает, но невестка не отпускает ее. Лазар в ответных письмах убеждал Луизу побыть еще в Клермоне, передавал советы доктора Казэнова, с которым он действительно беседовало ней. Мирный и правильный ход домашней жизни понемногу втягивал Лазара: он снова приучился вставать, обедать и ложиться спать в определенные часы (в Париже все было не так), привык к брюзжанию Вероники, к беспрестанным мукам отца, к его лицу, искаженному от боли. Старик оставался все тем же, тогда как вокруг него все двигалось и изменялось. Лазар снова присутствовал на субботних обедах, видел перед собою давно знакомые лица доктора и аббата, слушал их неизменные разговоры о недавней буре или о дачниках, съехавшихся в Арроманш на купальный сезон. За десертом на стол по-прежнему легко вскакивала Минуш и, ласкаясь, терлась головой о подбородок Лазара; легкое прикосновение ее холодных зубок напоминало ему давно минувшие годы. Среди этой старой, знакомой жизни один Лулу был новым пришельцем; жалкий и безобразный, он лежал, свернувшись под столом, и как только кто-нибудь подходил к нему, принимался рычать. Напрасно Лазар давал ему сахару, — собака грызла его, но затем скалила зубы и становилась еще более злой. Пришлось оставить Лулу в покое, и он жил одинокий, словно чужой в доме; это был нелюдим, требующий от людей и богов одного — чтобы ему не мешали хандрить.
   Во время далеких прогулок у Лазара и Полины бывали иногда приключения. Однажды они только что свернули с тропы вдоль утесов, чтобы не проходить мимо фабрики в «Бухте Сокровищ», как вдруг на повороте дороги столкнулись с Бутиньи. Он разбогател на производстве соды и стал важным господином. Женился он на той самой особе, которая была так предана ему, что поселилась с ним в этой глухой дыре; недавно она родила ему третьего ребенка. Они ехали всем семейством, вместе со слугой и кормилицей, в великолепном экипаже, запряженном парой крупных белых лошадей. Пешеходам пришлось посторониться и прижаться к откосу, чтобы их не зацепило колесом. Бутиньи, собственноручно правивший лошадьми, пустил их шагом. Произошло некоторое замешательство: они столько лет не встречались и не разговаривали, а присутствие жены и детей еще увеличивало неловкость. Наконец глаза их встретились, и оба нехотя раскланялись, не говоря ни слова.
   Когда экипаж исчез, Лазар, очень бледный, с усилием проговорил:
   — Он, значит, живет теперь по-барски?
   Полина, которая взволновалась только при виде детей, кротко ответила:
   — Кажется, что так. За последнее время он стал получать огромную прибыль… Ты знаешь, он возобновил твои тогдашние опыты.
   При этих словах сердце Лазара болезненно сжалось. Бонвильские рыбаки со злорадным желанием досадить Лазару уже рассказали ему об этом. Несколько месяцев тому назад. Бутиньи пригласил к себе на службу молодого химика и с его помощью снова взялся за обработку золы водорослей холодным способом. Как человек практический, он действовал осторожно и настойчиво и получил отличные результаты.
   — Да, — глухо пробормотал Лазар, — всякий раз, как наука делает шаг вперед, она обязана этим какому-нибудь болвану, а тот и не подозревает об этом.
   Прогулка была отравлена. Они шли молча, глядя вдаль, на море, с которого поднимались густые сероватые испарения, застилая небо. Домой они возвратились поздно вечером, усталые и продрогшие. Веселый свет лампы, озарявший белую скатерть, согрел и успокоил их.
   В другой раз, направляясь в сторону Вершмона и проходя тропою по свекловичному полю, Лазар и Полина в изумлении остановились, увидев впереди хижину с дымившейся соломенной крышей. Это был пожар, но яркие лучи солнца падали отвесно и мешали разглядеть пламя. В хижине, видимо, никого не было — двери и ставни были заперты, и, пока крестьяне работали где-нибудь по соседству, она могла сгореть дотла. Лазар и Полина тотчас свернули со своего пути, побежали и стали звать на помощь, но крики их только спугнули стаю сорок, стрекотавших в ветвях яблонь. Наконец на далеких грядах с морковью показалась женщина, повязанная платком. Она с минуту стояла, глядя на хижину, затем бросилась бежать со всех ног прямо по вспаханной земле. Она отчаянно махала руками, все время выкрикивая какое-то слово, но таким сдавленным голосом, что его невозможно было понять. Женщина падала, поднималась, снова падала и, вскочив, бежала дальше. Руки у нее были окровавлены, платок сорвало ветром, волосы растрепались.
   — Что она кричит? — повторяла испуганная Полина.
   Женщина подбежала к ним, выкрикивая хриплым, похожим на звериный вой голосом:
   — Ребенок!.. Ребенок!.. Ребенок!..
   С самого утра отец и сын работали на полученном в наследство овсяном поле, на расстоянии целого лье от дома. Сама она только что вышла в огород набрать корзинку моркови. Она оставила спящего ребенка и заперла дом, чего раньше никогда не делала. Огонь, вероятно, давно уже тлел где-нибудь в углу, она не понимала, как он мог загореться, и клялась, что потушила все до последнего уголька. Теперь вся крыша хижины пылала, как костер, пламя вздымалось, словно красный отсвет в желтых лучах солнца.
   — Значит, вы заперли на ключ? — крикнул Лазар.
   Женщина не слышала. Она, как безумная, бегала вокруг дома, ища, быть может, какого-нибудь прохода или лазейки, хотя отлично знала, что там их нет. Затем она снова упала, как подкошенная, ноги отказывались ей служить. На ее немолодом землистом лице отражалось отчаяние и ужас. Она по-прежнему громко вопила:
   — Ребенок!.. Ребенок!..
   На глазах у Полины выступили крупные слезы. Но Лазара эти крики терзали еще сильней, они потрясли его до глубины души. Наконец он не выдержал и заявил:
   — Я пойду, принесу ей ребенка!
   Полина посмотрела на него ошеломленная. Она попыталась схватить его за руку и удержать.
   — Что ты? Я не пущу… Крыша вот-вот обвалится…
   — Посмотрим! — отрезал Лазар.
   И закричал прямо в лицо крестьянке:
   — Где ключ? Ключ у вас?
   Она смотрела на него, не понимая. Тогда Лазар толкнул ее и вырвал у нее ключ. Она осталась лежать на земле, продолжая выть, а он твердым шагом направился к хижине. Полина, застыв на месте от изумления и страха, следила за ним глазами, не пытаясь больше его остановить; казалось, Лазар делает самое привычное дело. Искры сыпались дождем; чтобы открыть дверь, ему пришлось вплотную прижаться к ней: с крыши все время летели охапки горящей соломы, словно потоки воды во время бури. Дверь не поддавалась: заржавленный ключ не поворачивался в замочной скважине. Но Лазар даже не выругался, а продолжал спокойно нажимать на ключ, пока дверь не отворилась; на миг он задержался на пороге: первые клубы дыма ударили ему в лицо. Никогда он не думал, что может быть таким хладнокровным. Он действовал, точно во сне, движения его стали уверенными, в них появились ловкость и осторожность, порожденные опасностью. Он опустил голову и исчез.
   — Боже мой! Боже мой! — шептала Полина, задыхаясь от страха.
   Безотчетным движением она сцепила пальцы, сжала их до боли и, судорожно подняв руки, стояла, покачиваясь, как больные во время сильных страданий. Крыша трещала и кое-где уже проваливалась. Лазар не успеет выбраться! Минуты казались вечностью, ей представлялось, что он скрылся бесконечно давно. Женщина лежала на земле, затаив дыхание, она совсем обезумела при виде господина, бросившегося в огонь.
   Вдруг раздался отчаянный крик. Он вырвался у потрясенной Полины в тот миг, когда крыша рухнула среди дымящихся стен:
   — Лазар!
   Он уже стоял в дверях. Ему слегка опалило волосы и обожгло руки. Кинув женщине плачущего, барахтающегося ребенка, он чуть не в гневе обратился к Полине:
   — Ну что? Чего ты волнуешься?
   Полина бросилась ему на шею и так разрыдалась, что Лазар, боясь обморока, усадил ее на старый, поросший мхом камень, лежавший у колодца возле дома. Теперь и его охватила слабость. Поблизости стояло корыто с водой, и Лазар с наслаждением погрузил в нее руки. Холод отрезвил его, и он сам удивился своему поступку. Неужели это он бросился прямо в огонь? Его «я» словно раздвоилось: он отчетливо видел себя самого в дыму, необыкновенно ловким, с поразительным присутствием духа, и в то же время ему казалось, будто это чудо совершил кто-то другой. И теперь, еще не оправившись от внутреннего волнения, Лазар испытывал такой подъем, такую глубокую радость, какой не знал до сих пор.
   Немного успокоившись, Полина осмотрела его руки и сказала:
   — Ничего, ожоги не глубокие. Но надо идти домой, я сделаю тебе перевязку… Боже мой! До чего ты меня напугал!