Страница:
нету времени фраки и манжетки на грудь надевать. Он, может, в 5 часов
шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как
собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во
время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему
трудно.
И не может он, ввиду скромной зарплаты, автомобили себе нанимать для
разъездов и приездов. Ему автомобили -- не по карману. Ему бы на трамвае
проехаться -- и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!
А пошабашил Василий Тарасович в 5 часов. В 5 часов он пошабашил, взял,
конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к
дому.
Пошел себе к дому и думает: -- Цельный день, думает, лазию по
стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу идтить пешком.
Дай, думает, сяду на трамвай, как уставший пролетарий.
Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай No 6. Василий Тарасович
просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней
краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.
Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты -- не блестела. И
в ведрышко -- раз в нем краска -- нельзя свои польты окунать. И которая дама
сунула туда руку -- сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие
предметы!
Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович,
действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал.
Речь --не об этом. Речь -- о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае,
решительно взбунтовались как-раз именно насчет костюма.
-- То-есть, -- говорят, -- не можно к нему прикоснуться совершенно,
то-есть, отпечатки бывают.
Василий Тарасович резонно отвечает:
-- Очень, говорит, то-есть, понятно, -- раз масляная краска на олифе,
то отпечатки завсегда случаются. Было бы, говорит, смертельно удивительно,
если
бы без отпечатков.
Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все
свои звонки и вагон останавливает. Останавливает вагон и хамским голосом
просит сойти Василия Тарасовича.
Василий Тарасович говорит:
-- Трамвай для публики, или публика для трамвая, -- это же, говорит,
понимать надо. А я, говорит, может, в 5 часов шабашу. Может, я маляр?
Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и
обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина
сымают, как сукинова сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об
полустойку и высаживают. Ой, до чего докатились!
Время-то как быстро бежит. Недавно еще лето было, а теперь вроде как
зима. Ходят в шубах. И в театрах зимние сезоны начались.
А интересно, какие убытки понесут театры в этом зимнем сезоне?
Летние убытки только-только сейчас подсчитываются. Летний сезончик не
был выдающимся.
Которые товарищи актеры приезжают из провинции, те все зубами скрипят.
-- Прямо, говорят, для себя играли -- нема никакой публики. Или, может
быть, зритель малокультурный, или другие какие причины, а только не идет.
Зимой еще ничего -- ходят, а летом -- ни в какую. Прямо хоть за ногу волоки
зрителя.
А зритель, это верно, летом предпочитает легкие и недорогие увеселения
-- полежать брюхом вверх на солнышке, или выкупаться на шермака в реченке,
или, наконец, нарвать полевых цветов и нюхать даром.
Вот какой пошел зритель. И с чего бы это он так?
В одном небольшом городе сущая срамота произошла на этой почве.
А приехала туда небольшая труппа. Начала, конечно, эта труппа сгоряча
драму играть.
Играют драму, а публика не идет на драму.
Свернулась труппа и--назад.
Сунулся в этот город другой небольшой коллективчик. Администратор этого
коллективчика говорит:
-- Не такой это, товарищи, город, чтоб тут драму играть. Тут надо
легкие, смешные штуки ставить.
Начали они ставить легкие штуки -- опять не идет публика.
Три раза поставили. Рубля три с полтиной выручили и поскорей из этого
странного города.
Начались в актерских кругах брожения и разговоры: как и чем привлечь
публику. И не пойдет ли эта публика, как вы думаете, на оперетту?
Рванулась туда оперетта. Поставили музыкальную оперетту с отчаянной
пляской. Человек 8 пришло. А как пришло--неизвестно. Кассир клялся и
божился, что ни одного билета не было продано.
Опереточный премьер сказал:
-- В этот город циркачам только и ехать. Высокое искусство здесь ни к
чему.
Дошли эти симпатичные слухи до цирка. Директор говорит:
-- Надо ехать. Цирк--это самое демократическое искусство. Этому городу
как-раз угодим.
Поехали. Действительно, народ несколькс погуще пришел. Прямо старожилы
не запомнят такого количества, -- человек тридцать было на первом
представлении. На втором чуть поменьше.
Подсчитал цирк убытки и -- ходу.
А на вокзале, перед самой посадкой, произошла задержка. Несметная толпа
собралась провожать циркачей. Тысяч восемь приперлось народу. Качали всех
актеров и всех зверей. Верблюду челюсть вывихнули во время качки.
После делегация от текстильщиков и металлистов подошла к директору и
стала нежно упрашивать:
-- Нельзя ли, мол, по бесплатной цене тут же под открытым небом, на
вольном воздухе, на перроне, устроить небольшую цирковую программу из
трех--четырех "номерей".
Но тут, к сожалению, произошел третий звонок. Сели циркачи по вагонам,
грустно развели руками и уехали.
Так никто и не узнал, отчего и почему самое демократическое искусство
уехало тоже с убытком.
Народ малокультурный, что ли? Или, может быть, деньжонок нехватка. Ась?
Кончено. Баста! Никакой жалости к людям не осталось в моем сердце.
Вчера еще до шести часов вечера сочувствовал и уважал людей, а нынче не
могу, ребятишки. До последней точки докатилась людская неблагодарность.
Вчера, извольте видеть, за мою жалость к ближнему человеку отчаянно
пострадал и, может, даже предстану перед народным судом в ближайшем будущем.
Баста. Зачерствело мое сердце. Пущай ближние больше на меня не
рассчитывают.
А шел я вчера по улице. Иду я вчера по улице и вижу -- народ будто
стоит, скопившись подле ворот. И кто-то отчаянно охает. И кто-то руками
трясет. И вообще вижу -- происшествие. Подхожу. Спрашиваю об чем шум.
-- Да вот, говорят, тут ногу сломал один гражданин. Идти теперь не
может.
-- Да уж, говорю, тут не до ходьбы.
Растолкал я публику и подхожу ближе к месту действия. И вижу --
какой-то человечишко действительно лежит на плитуаре. Морда у него отчаянно
белая и нога в брюке сломана. И лежит он, сердечный друг, упершись башкой в
самую тумбу и бормочет:
-- Мол, довольно склизко, граждане, извиняюсь. Шел и упал, конечно.
Нога--вещь непрочная.
Сердце у меня горячее, жалости к людям много и вообще не могу видеть
гибель человека на улице.
-- Братцы, говорю, да может, он член союза. Надо же предпринять тем не
менее.
И сам, конечно, бросаюсь в телефонную будку. Вызываю скорую помощь.
Говорю: нога сломана у человека, поторопитесь по адресу.
Приезжает карета. В белых балахонах сходят оттеда четыре врача.
Разгоняют публику и укладывают пострадавшего человека на носилки.
Между прочим, вижу -- этот человек совершенно не желает, чтобы его
положили на носилки. Пихает всех четырех врачей остатней, здоровой ногой и
до себя не допущает.
-- Пошли вы, говорит, все четыре врача туда-сюда. Я, говорит, может,
домой тороплюся.
И сам чуть, знаете, не плачет.
-- Что, думаю, за смятение ума у человека.
И вдруг произошло некоторое замешательство. И вдруг слышу -- меня
кличут.
-- Это, говорят, дядя, ты вызывал карету скорой помощи?
-- Я, говорю.
-- Ну, так, говорят, придется тебе через это отвечать по всей строгости
революционных законов. Потому как зря карету вызвал -- у гражданина
искусственная нога обломилась.
Записали мою фамилию и отбыли.
И чтобы я после этого факта еще расстраивал свое благородное сердце --
ни в жисть! Пущай убивают на моих глазах человека -- ни по чем не поверю.
Потому -- может, для киносъемки его убивают.
И вообще ничему теперь не верю, -- время такое невероятное.
Всегда я симпатизировал центральным убеждениям,
Даже вот, когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не
протестовал. Нэп--так нэп. Вам видней.
Но между прочим при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я
как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.
И действительно при военном коммунизме куда как было свободней в
отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже
не раздеваться -- сиди в чем пришел. Это было достижение.
А вопрос культуры -- это собачий вопрос. Хотя бы насчет того же
раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней
отличается -- красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то
у нас иногда выходит боком.
Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на-днях встретили меня на
улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить--не помню.
Встречают и уговаривают.
-- Горло, -- говорят,-- Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло
завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете. Идемте лучше сегодня в
театр. Спектакль--„Грелка".
И, одним словом, уговорили меня пойти в театр -- провести культурно
вечер.
Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты по рубль тридцать.
Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.
-- Польта, говорят, сымайте.
Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта. А я, конечно, стою
в раздумьи. Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето.
Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымать как-то неловко. Прямо,
думаю, срамота может сейчас произойти. Главное -- рубаха нельзя сказать, что
грязная. Рубаха не особо грязная. Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная
пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. Срамота, думаю, с такой
крупной пуговицей в фойе идти.
Я говорю своим:
-- Прямо, говорю, товарищи, не знаю, чего и делать. Я сегодня одет
неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка
опять же грубая.
Товарищ Локтев говорит:
-- Ну, покажись.
Расстегнулся я. Показываюсь.
-- Да, говорит, действительно видик...
Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:
-- Я, говорит, лучше домой пойду. Я, говорит, не могу, чтоб кавалеры в
одних рубахах рядом со мной ходили. Вы бы, говорит, еще подштанники поверх
штанов пристегнули. Довольно, говорит, вам неловко в таком
отвлеченном виде в театры ходить.
Я говорю:
-- Я не знал, что я в театры хожу, -- дура какая. Я. может, пиджаки
редко надеваю. Может, я их берегу,--что тогда?
Стали мы думать, чего делать. Локтев, собака, говорит:
-- Вот чего. Я, говорит, Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку
дам. Одевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко.
Расстегнул он свой пиджачек, стал щупать и шарить внутри себя.
.-- Ой, говорит, мать честная, я, говорит, сам сегодня не при жилетке.
Я, говорит, тебе лучше сейчас галстух дам, все-таки поприличней. Привяжи на
шею и ходи, будто тебе жарко.
Дама говорит:
-- Лучше, говорит, я, ей-богу, домой пойду. Мне, говорит, дома как-то
спокойней и постирушка ждет. А то, говорит, один кавалер чуть не в
подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, говорит, Василий
Митрофанович в пальто попросит пойти.
Просим и умоляем, показываем союзные книжки -- не пущают. Это, говорят,
не 19 год в пальто сидеть.
-- Ну, говорю, ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.
Но как подумаю, что рубль тридцать заплачено, не могу идти -- ноги не
идут к выходу. Локтев, собака, говорит:
-- Вот чего. Ты, говорит, подтяжки отстегни, -- пущай их дама понесет
заместо сумочки. А сам валяй как есть: будто у тебя это летняя рубашка
„апаш" и тебе, одним словом, в ней все время жарко.
Дама говорит:
-- Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, говорит, не для того в театры
хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам
несет или в карман себе сунет.
Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын.
А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика
смотрит.
Дама отвечает:
-- Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом
ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.
А мне скоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не
слушаются -- сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.
После приводим себя в порядок и садимся в места.
Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнастикой
занимался.
Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию.
Объясняют насчет меня.
-- Дамам, говорят, противно на ночные рубашки глядеть. Это, говорят, их
шокирует. Кроме того, говорят, он все время вертится, как сукин сын.
Я говорю:[Author ID1: at Sun Dec 18 11:59:00 2005 ]
-- Я верчусь от холода. Посидите-ка сами в одной рубахе. А я, говорю,
братцы, и сам не рад. Что же сделать?
Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть.
После отпущают.
А теперь, говорят, придется трешку по суду отдать.
Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности...
Я, ребятишки, зря спорить не буду-- кто важней в театре: актер,
режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда
сами за себя говорят.
Дело это произошло в Саратове или в Симбирске, одним словом, где-то
недалеко от Туркестана, в городском театре.
Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов
был в этом театре, между прочим, монтер -- Иван Кузьмич Мякишев.
На общей группе, когда весь театр снимали на карточку, монтера этого
пихнули куда-то сбоку, -- мол, технический персонал. А в центр на стул со
спинкой посадили тенора.
Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это хамство не сказал, но затаил
в душе некоторую грубость.
А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют „Руслана и
Людмилу". Музыка Глинки. Дирижер- Кацман. А без четверти минут восемь
являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше
пригласил, или они сами приперлись--неизвестно. Так являются эти барышни,
отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу -- посмотреть на
спектакль.
Монтер говорит:
-- Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов сварганю--будьте
уверены. Посидите тут у будки.
И сам, конечно, к управляющему. Управляющий говорит:
-- Сегодня вроде как суббота. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не
могу.
Монтер говорит:
-- Ах, так! -- говорит. -- Ну, так я играть отказываюсь, одним словом,
отказываюсь освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда,
кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать!
И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет к чортовой
бабушке, замкнул на ключ будку и сидит -- отчаянно флиртует,
Тут произошла, конечно, форменная абструкция. Управляющий бегает.
Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в темноте не
уперли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший сыматься в центре,
заявляется до дирекции и говорит своим тенором:
-- Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно -- я
ухожу. Мне, говорит, голос себе дороже. Пущай, сукин сын, монтер поет.
Монтер говорит:
-- Пущай не поет. Наплевать ему в морду. Раз он, сволочь такая, в
центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Дерьмо
какое нашлося. Думает тенор, так ему и свети все время. Теноров нынче нету.
Тут, конечно, монтер схлеснулся с тенором.
Вдруг управляющий является, говорит:
-- Где эти чертовы две девицы? Через их полная гибель. Сейчас я их
куда-нибудь посажу, корова их забодай.
Монтер говорит:
-- Вот они. Только не через их гибель и не через тенора, а гибель через
меня. Сейчас, говорит, я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.
Дал он сию минуту свет.
-- Начинайте, говорит.
Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль.
Теперь и разбирайтесь, кто важнее в этом сложном театральном механизме.
Это маленькое незаметное происшествие случилось на станции "Ряжи".
Там наш поезд остановился минут на десять, поджидая встречного.
Вот наш поезд остановился. Посыпалась, конечно, публика в вагоны. А
среди них, семеня ножками, видим, протискивается один такой немолодой уже
гражданин с мешком за плечами.
Это был такой довольно затюканный интеллигентик. Такие у него были
усишки висячие, как у Максима Горького. Кожица на лице такая тусклая. Ну,
сразу видать -- человек незнаком с физкультурой и вообще, видать, редко
посещает общие собрания.
Вот он спешит по платформе к вагону. А на спине у него довольно-таки
изрядный мешок болтается. И чего в этом мешке -- пока неизвестно. Но
поскольку человек спешит из деревенского района, то можно заключить, что в
мешке не еловые шишки лежат, а пшеница, или там сало, или, скорей всего,
мука, поскольку с мешка сыплется именно эта самая продукция.
Помощник дежурного по станции оглядел вверенных ему пассажиров и вдруг
видит такой прискорбный факт -- мешочник.
Вот он мигнул агенту, -- мол, обратите внимание на этого субъекта.
И, поскольку в связи с уборкой урожая спекулянты и мешочники
закопошились и начали хлеб вывозить, так вот -- не угодно ли-- опять факт
налицо.
Агент дежурному говорит:
-- То есть наглость этих господ совершенно не поддается описанию.
Каждый день сорок или пятьдесят спекулянтов вывозят отсюда драгоценное
зерно. То есть на это больно глядеть.
Тем временем наш интеллигентик покрякивая взобрался в вагон со своим
товаром. Сел и, как ни в чем не бывало, засунул свой мешок под лавку. И
делает вид, что все спокойно, он, изволите видеть, в Москву едет.
Дежурный агенту говорит:
-- Позвольте, позвольте, я где-то этого старикана видел. Ну да,
говорит, я его тут на прошлой неделе видел. Он, говорит, по платформе
колбасился и какие-то мешки и корзинки в вагон нагружал.
Агент говорит:
-- Тогда надо у него удостоверение личности потребовать и поглядеть его
поклажу.
Вот агент с дежурным по станции взошли в вагон и обращаются до этого
интеллигентика: мол, будьте добры, прихватите свой мешочек и будьте любезны
за нами следовать.
Пассажир, конечно, побледнел, как полотно. Начал чего-то такое
лопотать, за свой карманчик хвататься.
-- Позвольте, говорит, в чем дело? Я в Москву еду. Вот мои документы. Я
есть доктор медицины.
Агент говорит:
- Все мы доктора! Тем не менее, говорит, будьте любезны без лишних
рассуждений о высоких материях слезть с вагона и проследовать за нами в
дежурную комнату.
Интеллигент говорит:
-- Но, позвольте, говорит, скорей всего поезд сейчас тронется. Я
запоздать могу.
Дежурный по станции говорит:
-- Поезд еще не сейчас тронется. Но на этот счет вам не приходится
беспокоиться. Тем более, у вас, скорей всего, мало будет шансов ехать именно
с этим поездом.
Начал наш пассажир тяжело дышать, за сердечишко свое браться, пульс
щупать. После видит -- надо исполнять приказание. Вынул из-под лавки мешок,
нагрузил на свои плечики и последовал за дежурным.
Вот пришли они в дежурную комнату.
Агент говорит:
-- Не успели, знаете, урожай собрать, как эти форменные гады обратно
закопошились и мешками вывозят ценную продукцию. Вот шлепнуть бы, говорит,
одного, другого, и тогда это начисто заглохнет. Нуте, говорит, развяжи мешок
и покажи, чего там у тебя внутри напихано.
Интеллигент говорит:
-- Тогда, говорит, сами развязывайте. Я вам не мальчик мешки
расшнуровывать. Я, говорит, из деревни еду и мне, говорит, удивительно
глядеть, чего вы ко мне прилипаете.
Развязали мешок. Развернули. Видят, поверх всего каравай хлеба лежит.
Агент говорит:
-- Ах, вoт, говорит, какой ты есть врач медицины. Врач медицины, а у
самого хлеб в мешках понапихан. Очень великолепно! Вытрусите весь мешок!
Вытряхнули из мешка всю продукцию, глядят-- ничего такого нету. Вот
бельишко, докторские подштанники. Вот пикейное одеяльце. В одеяльце завернут
ящик с разными докторскими щипцами, штучками и чертовщинками. Вот еще пара
научных книг. И больше ничего.
Оба два администратора начали весьма извиняться. Мол, очень извините и
все такое. Сейчас мы вам обратно все в мешок запихаем и, будьте любезны,
поезжайте со спокойной совестью.
Доктор медицины говорит:
-- Мне, говорит, все это очень оскорбительно. И поскольку я послан с
ударной бригадой в колхоз, как доктор медицины, то мне, говорит, просто
неинтересно видеть, как меня спихивают с вагона чуть не под колесья и
роются в моем гардеробе
Дежурный, услыхав про колхоз и ударную бригаду, прямо даже затрясся
всем телом и начал интеллигенту беспрестанно кланяться. Мол будьте так
добры, извините. Прямо это такое печальное недоразумение. Тем более, нас
мешок ввел в заблуждение.
Доктор говорит:
-- Что касается мешка, то мне, говорит, его крестьяне дали, поскольку
моя жена, другой врач медицины, выехала из колхоза в Москву с чемоданом, а
меня, говорит, еще на неделю задержали по случаю эпидемии острожелудочных
заболеваний. А жену, говорит, может быть, помните, на прошлой неделе
провожал и помогал ей предметы в вагон носить.
Дежурный говорит:
-- Да, да, я чего-то такое вспоминаю.
Тут агент с дежурным поскорей запихали в мешок чего вытряхнули, сами
донесли мешок до вагона, расчистили место интеллигенту, прислонили его к
самой стеночке, чтоб он, утомленный событиями, боже сохрани, не сковырнулся
во время движения, пожали ему благородную ручку и опять стали сердечно
извиняться.
-- Прямо, говорят, мы и сами не рады, что вас схватили. Тем более,
человек едет в колхоз, лечит, беспокоится, лишний месяц задерживается по
случаю желудочных заболеваний, а тут наряду с этим такое неосмотрительное
канальство с нашей стороны. Очень, говорят, сердечно извините!
Доктор говорит:
-- Да уж ладно, чего там! Пущай только поезд поскорей тронется, а
то у меня на вашем полустанке голова закружилась.
Дежурный с агентом почтительно поклонились и вышли из вагона, рассуждая
о том, что, конечно, и среди этой классовой прослойки -- не все сукины дети.
А вот некоторые, не щадя своих знаний, едут во все места и отдают свои
научные силы народу.
Вскоре после этого наш поезд тронулся.
Да перед тем как тронуться, дежурный лично смотался на станцию,
приволок пару газет и подал их бесплатно интеллигенту.
-- Вот, говорит, почитайте в пути, неравно заскучаете.
И тут раздался свисток, гудок, дежурный с агентом взяли под козырек и
наш поезд самосильно пошел.
И какой такой чудак сказал, что в Питере жить плохо? Замечательно жить.
Нигде нет такого веселья, как в Питере. Только были бы денежки. А без
денег... Это точно, что пропадешь без денег. И когда же придет такое
великолепное время, что человеку все будет бесплатно?
По вечерам на Невском гуляют люди. И не так чтобы прогулкой, а на углу
постоят, полюбопытствуют на девочек, пройдут по-весеннему -- танцуют ноги, и
на угол снова... И на каждый случай нужны денежки. На каждый случай особый
денежный расчет...
-- Эх, подходи, фартовый мальчик, подходи! Угощай папиросочкой...
Не подойдет Максим. У Максима дельце есть на прицеле. Ровнехонько
складывается в голове, как и что. Как начать и себя как повести. У Максима
замечательное дельце. Опасное. Не засыпется Максим -- холодок аж по
коже -- в гору пойдет. Разбогатеет это ужасно как. Ляльку Пятьдесят к себе
возьмет. Вот как. И возьмет.
Очень уж замечательная эта Лялька Пятьдесят. Деньги она обожает -- даст
Максим ей денег. Не жалко. Денег ей много нужно -- верно. Такой-то не мало
денег нужно. Ковер, пожалуйста, на стене, коврище на полу, а в белой клетке
-- тропическая птица попугай. Сахар жрет... Хе-хе. ..
Конешно, нужны денежки. Нужны, пока не пришло человеку бесплатное
время.
А Лялька Пятьдесят легка на помине. Идет -- каблучками постукивает.
-- Здравствуй, Ляля Пятьдесят. . . Каково живешь? Не узнала, милая?
Узнала Лялька. Как не узнать -- шпана известная. .. Только корысти-то
нет от разговоров. У Ляльки дорога к Невскому, а у Максима, может, в другую
сторону.
Нелюбезная сегодня Лялька. В приятной беседе нет ей удовольствия. Не
надо.
Подошел Максимка близко к ней, в ясные глазки посмотрел.
-- Приду, -- сказал, -- к тебе вечером. С большими деньгами. Жди --
поджидай.
Улыбнулась, засмеялась Лялька, да не поверила. Дескать, врет шпана. И
зачем такое врет? Непонятно.
Но, прощаясь, на всякий случай за ручку подержалась.
Пошел Максим на Николаевскую, постоял у нужного дома, а в голове дельце
все в тонкостях. Отпусти, скажет, бабка Авдотья, товарцу на десять косых.
Отпустит бабка, а там как по маслу. Не будет никакого заскока. А заскока не
будет -- так придет Максимка к Ляльке Пятьдесят. Выложит денежки... "Бери,
-- скажет, -- пожалуйста. Не имею к деньгам пристрастия. Бери пачечку за
поцелуй". ..
А Лялька в это время вышла к Невскому, постояла на углу, покачала
бедрами, потопала ножками, будто чечетку пляшет, и сразу заимела китайского
богача.
Смешно, конешно, что китайского ходю.
Любопытно даже. Да только по-русски китаец говорит замечательно.
-- Пойду, -- говорит, -- к тебе, красивая.
Написано мелом на дверях: "портной". Да только нет здесь никакого
портного. И никогда и не было. А живет здесь Авдотья спекулянтка. У ней
закрытое мелочное заведение. Она и написала мелом на дверях для отвода глаз.
шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как
собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во
время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему
трудно.
И не может он, ввиду скромной зарплаты, автомобили себе нанимать для
разъездов и приездов. Ему автомобили -- не по карману. Ему бы на трамвае
проехаться -- и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!
А пошабашил Василий Тарасович в 5 часов. В 5 часов он пошабашил, взял,
конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к
дому.
Пошел себе к дому и думает: -- Цельный день, думает, лазию по
стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу идтить пешком.
Дай, думает, сяду на трамвай, как уставший пролетарий.
Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай No 6. Василий Тарасович
просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней
краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.
Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты -- не блестела. И
в ведрышко -- раз в нем краска -- нельзя свои польты окунать. И которая дама
сунула туда руку -- сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие
предметы!
Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович,
действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал.
Речь --не об этом. Речь -- о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае,
решительно взбунтовались как-раз именно насчет костюма.
-- То-есть, -- говорят, -- не можно к нему прикоснуться совершенно,
то-есть, отпечатки бывают.
Василий Тарасович резонно отвечает:
-- Очень, говорит, то-есть, понятно, -- раз масляная краска на олифе,
то отпечатки завсегда случаются. Было бы, говорит, смертельно удивительно,
если
бы без отпечатков.
Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все
свои звонки и вагон останавливает. Останавливает вагон и хамским голосом
просит сойти Василия Тарасовича.
Василий Тарасович говорит:
-- Трамвай для публики, или публика для трамвая, -- это же, говорит,
понимать надо. А я, говорит, может, в 5 часов шабашу. Может, я маляр?
Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и
обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина
сымают, как сукинова сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об
полустойку и высаживают. Ой, до чего докатились!
Время-то как быстро бежит. Недавно еще лето было, а теперь вроде как
зима. Ходят в шубах. И в театрах зимние сезоны начались.
А интересно, какие убытки понесут театры в этом зимнем сезоне?
Летние убытки только-только сейчас подсчитываются. Летний сезончик не
был выдающимся.
Которые товарищи актеры приезжают из провинции, те все зубами скрипят.
-- Прямо, говорят, для себя играли -- нема никакой публики. Или, может
быть, зритель малокультурный, или другие какие причины, а только не идет.
Зимой еще ничего -- ходят, а летом -- ни в какую. Прямо хоть за ногу волоки
зрителя.
А зритель, это верно, летом предпочитает легкие и недорогие увеселения
-- полежать брюхом вверх на солнышке, или выкупаться на шермака в реченке,
или, наконец, нарвать полевых цветов и нюхать даром.
Вот какой пошел зритель. И с чего бы это он так?
В одном небольшом городе сущая срамота произошла на этой почве.
А приехала туда небольшая труппа. Начала, конечно, эта труппа сгоряча
драму играть.
Играют драму, а публика не идет на драму.
Свернулась труппа и--назад.
Сунулся в этот город другой небольшой коллективчик. Администратор этого
коллективчика говорит:
-- Не такой это, товарищи, город, чтоб тут драму играть. Тут надо
легкие, смешные штуки ставить.
Начали они ставить легкие штуки -- опять не идет публика.
Три раза поставили. Рубля три с полтиной выручили и поскорей из этого
странного города.
Начались в актерских кругах брожения и разговоры: как и чем привлечь
публику. И не пойдет ли эта публика, как вы думаете, на оперетту?
Рванулась туда оперетта. Поставили музыкальную оперетту с отчаянной
пляской. Человек 8 пришло. А как пришло--неизвестно. Кассир клялся и
божился, что ни одного билета не было продано.
Опереточный премьер сказал:
-- В этот город циркачам только и ехать. Высокое искусство здесь ни к
чему.
Дошли эти симпатичные слухи до цирка. Директор говорит:
-- Надо ехать. Цирк--это самое демократическое искусство. Этому городу
как-раз угодим.
Поехали. Действительно, народ несколькс погуще пришел. Прямо старожилы
не запомнят такого количества, -- человек тридцать было на первом
представлении. На втором чуть поменьше.
Подсчитал цирк убытки и -- ходу.
А на вокзале, перед самой посадкой, произошла задержка. Несметная толпа
собралась провожать циркачей. Тысяч восемь приперлось народу. Качали всех
актеров и всех зверей. Верблюду челюсть вывихнули во время качки.
После делегация от текстильщиков и металлистов подошла к директору и
стала нежно упрашивать:
-- Нельзя ли, мол, по бесплатной цене тут же под открытым небом, на
вольном воздухе, на перроне, устроить небольшую цирковую программу из
трех--четырех "номерей".
Но тут, к сожалению, произошел третий звонок. Сели циркачи по вагонам,
грустно развели руками и уехали.
Так никто и не узнал, отчего и почему самое демократическое искусство
уехало тоже с убытком.
Народ малокультурный, что ли? Или, может быть, деньжонок нехватка. Ась?
Кончено. Баста! Никакой жалости к людям не осталось в моем сердце.
Вчера еще до шести часов вечера сочувствовал и уважал людей, а нынче не
могу, ребятишки. До последней точки докатилась людская неблагодарность.
Вчера, извольте видеть, за мою жалость к ближнему человеку отчаянно
пострадал и, может, даже предстану перед народным судом в ближайшем будущем.
Баста. Зачерствело мое сердце. Пущай ближние больше на меня не
рассчитывают.
А шел я вчера по улице. Иду я вчера по улице и вижу -- народ будто
стоит, скопившись подле ворот. И кто-то отчаянно охает. И кто-то руками
трясет. И вообще вижу -- происшествие. Подхожу. Спрашиваю об чем шум.
-- Да вот, говорят, тут ногу сломал один гражданин. Идти теперь не
может.
-- Да уж, говорю, тут не до ходьбы.
Растолкал я публику и подхожу ближе к месту действия. И вижу --
какой-то человечишко действительно лежит на плитуаре. Морда у него отчаянно
белая и нога в брюке сломана. И лежит он, сердечный друг, упершись башкой в
самую тумбу и бормочет:
-- Мол, довольно склизко, граждане, извиняюсь. Шел и упал, конечно.
Нога--вещь непрочная.
Сердце у меня горячее, жалости к людям много и вообще не могу видеть
гибель человека на улице.
-- Братцы, говорю, да может, он член союза. Надо же предпринять тем не
менее.
И сам, конечно, бросаюсь в телефонную будку. Вызываю скорую помощь.
Говорю: нога сломана у человека, поторопитесь по адресу.
Приезжает карета. В белых балахонах сходят оттеда четыре врача.
Разгоняют публику и укладывают пострадавшего человека на носилки.
Между прочим, вижу -- этот человек совершенно не желает, чтобы его
положили на носилки. Пихает всех четырех врачей остатней, здоровой ногой и
до себя не допущает.
-- Пошли вы, говорит, все четыре врача туда-сюда. Я, говорит, может,
домой тороплюся.
И сам чуть, знаете, не плачет.
-- Что, думаю, за смятение ума у человека.
И вдруг произошло некоторое замешательство. И вдруг слышу -- меня
кличут.
-- Это, говорят, дядя, ты вызывал карету скорой помощи?
-- Я, говорю.
-- Ну, так, говорят, придется тебе через это отвечать по всей строгости
революционных законов. Потому как зря карету вызвал -- у гражданина
искусственная нога обломилась.
Записали мою фамилию и отбыли.
И чтобы я после этого факта еще расстраивал свое благородное сердце --
ни в жисть! Пущай убивают на моих глазах человека -- ни по чем не поверю.
Потому -- может, для киносъемки его убивают.
И вообще ничему теперь не верю, -- время такое невероятное.
Всегда я симпатизировал центральным убеждениям,
Даже вот, когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не
протестовал. Нэп--так нэп. Вам видней.
Но между прочим при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я
как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.
И действительно при военном коммунизме куда как было свободней в
отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже
не раздеваться -- сиди в чем пришел. Это было достижение.
А вопрос культуры -- это собачий вопрос. Хотя бы насчет того же
раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней
отличается -- красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то
у нас иногда выходит боком.
Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на-днях встретили меня на
улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить--не помню.
Встречают и уговаривают.
-- Горло, -- говорят,-- Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло
завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете. Идемте лучше сегодня в
театр. Спектакль--„Грелка".
И, одним словом, уговорили меня пойти в театр -- провести культурно
вечер.
Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты по рубль тридцать.
Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.
-- Польта, говорят, сымайте.
Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта. А я, конечно, стою
в раздумьи. Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето.
Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымать как-то неловко. Прямо,
думаю, срамота может сейчас произойти. Главное -- рубаха нельзя сказать, что
грязная. Рубаха не особо грязная. Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная
пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. Срамота, думаю, с такой
крупной пуговицей в фойе идти.
Я говорю своим:
-- Прямо, говорю, товарищи, не знаю, чего и делать. Я сегодня одет
неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка
опять же грубая.
Товарищ Локтев говорит:
-- Ну, покажись.
Расстегнулся я. Показываюсь.
-- Да, говорит, действительно видик...
Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:
-- Я, говорит, лучше домой пойду. Я, говорит, не могу, чтоб кавалеры в
одних рубахах рядом со мной ходили. Вы бы, говорит, еще подштанники поверх
штанов пристегнули. Довольно, говорит, вам неловко в таком
отвлеченном виде в театры ходить.
Я говорю:
-- Я не знал, что я в театры хожу, -- дура какая. Я. может, пиджаки
редко надеваю. Может, я их берегу,--что тогда?
Стали мы думать, чего делать. Локтев, собака, говорит:
-- Вот чего. Я, говорит, Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку
дам. Одевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко.
Расстегнул он свой пиджачек, стал щупать и шарить внутри себя.
.-- Ой, говорит, мать честная, я, говорит, сам сегодня не при жилетке.
Я, говорит, тебе лучше сейчас галстух дам, все-таки поприличней. Привяжи на
шею и ходи, будто тебе жарко.
Дама говорит:
-- Лучше, говорит, я, ей-богу, домой пойду. Мне, говорит, дома как-то
спокойней и постирушка ждет. А то, говорит, один кавалер чуть не в
подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, говорит, Василий
Митрофанович в пальто попросит пойти.
Просим и умоляем, показываем союзные книжки -- не пущают. Это, говорят,
не 19 год в пальто сидеть.
-- Ну, говорю, ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.
Но как подумаю, что рубль тридцать заплачено, не могу идти -- ноги не
идут к выходу. Локтев, собака, говорит:
-- Вот чего. Ты, говорит, подтяжки отстегни, -- пущай их дама понесет
заместо сумочки. А сам валяй как есть: будто у тебя это летняя рубашка
„апаш" и тебе, одним словом, в ней все время жарко.
Дама говорит:
-- Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, говорит, не для того в театры
хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам
несет или в карман себе сунет.
Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын.
А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика
смотрит.
Дама отвечает:
-- Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом
ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.
А мне скоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не
слушаются -- сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.
После приводим себя в порядок и садимся в места.
Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнастикой
занимался.
Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию.
Объясняют насчет меня.
-- Дамам, говорят, противно на ночные рубашки глядеть. Это, говорят, их
шокирует. Кроме того, говорят, он все время вертится, как сукин сын.
Я говорю:[Author ID1: at Sun Dec 18 11:59:00 2005 ]
-- Я верчусь от холода. Посидите-ка сами в одной рубахе. А я, говорю,
братцы, и сам не рад. Что же сделать?
Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть.
После отпущают.
А теперь, говорят, придется трешку по суду отдать.
Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности...
Я, ребятишки, зря спорить не буду-- кто важней в театре: актер,
режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда
сами за себя говорят.
Дело это произошло в Саратове или в Симбирске, одним словом, где-то
недалеко от Туркестана, в городском театре.
Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов
был в этом театре, между прочим, монтер -- Иван Кузьмич Мякишев.
На общей группе, когда весь театр снимали на карточку, монтера этого
пихнули куда-то сбоку, -- мол, технический персонал. А в центр на стул со
спинкой посадили тенора.
Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это хамство не сказал, но затаил
в душе некоторую грубость.
А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют „Руслана и
Людмилу". Музыка Глинки. Дирижер- Кацман. А без четверти минут восемь
являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше
пригласил, или они сами приперлись--неизвестно. Так являются эти барышни,
отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу -- посмотреть на
спектакль.
Монтер говорит:
-- Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов сварганю--будьте
уверены. Посидите тут у будки.
И сам, конечно, к управляющему. Управляющий говорит:
-- Сегодня вроде как суббота. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не
могу.
Монтер говорит:
-- Ах, так! -- говорит. -- Ну, так я играть отказываюсь, одним словом,
отказываюсь освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда,
кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать!
И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет к чортовой
бабушке, замкнул на ключ будку и сидит -- отчаянно флиртует,
Тут произошла, конечно, форменная абструкция. Управляющий бегает.
Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в темноте не
уперли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший сыматься в центре,
заявляется до дирекции и говорит своим тенором:
-- Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно -- я
ухожу. Мне, говорит, голос себе дороже. Пущай, сукин сын, монтер поет.
Монтер говорит:
-- Пущай не поет. Наплевать ему в морду. Раз он, сволочь такая, в
центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Дерьмо
какое нашлося. Думает тенор, так ему и свети все время. Теноров нынче нету.
Тут, конечно, монтер схлеснулся с тенором.
Вдруг управляющий является, говорит:
-- Где эти чертовы две девицы? Через их полная гибель. Сейчас я их
куда-нибудь посажу, корова их забодай.
Монтер говорит:
-- Вот они. Только не через их гибель и не через тенора, а гибель через
меня. Сейчас, говорит, я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.
Дал он сию минуту свет.
-- Начинайте, говорит.
Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль.
Теперь и разбирайтесь, кто важнее в этом сложном театральном механизме.
Это маленькое незаметное происшествие случилось на станции "Ряжи".
Там наш поезд остановился минут на десять, поджидая встречного.
Вот наш поезд остановился. Посыпалась, конечно, публика в вагоны. А
среди них, семеня ножками, видим, протискивается один такой немолодой уже
гражданин с мешком за плечами.
Это был такой довольно затюканный интеллигентик. Такие у него были
усишки висячие, как у Максима Горького. Кожица на лице такая тусклая. Ну,
сразу видать -- человек незнаком с физкультурой и вообще, видать, редко
посещает общие собрания.
Вот он спешит по платформе к вагону. А на спине у него довольно-таки
изрядный мешок болтается. И чего в этом мешке -- пока неизвестно. Но
поскольку человек спешит из деревенского района, то можно заключить, что в
мешке не еловые шишки лежат, а пшеница, или там сало, или, скорей всего,
мука, поскольку с мешка сыплется именно эта самая продукция.
Помощник дежурного по станции оглядел вверенных ему пассажиров и вдруг
видит такой прискорбный факт -- мешочник.
Вот он мигнул агенту, -- мол, обратите внимание на этого субъекта.
И, поскольку в связи с уборкой урожая спекулянты и мешочники
закопошились и начали хлеб вывозить, так вот -- не угодно ли-- опять факт
налицо.
Агент дежурному говорит:
-- То есть наглость этих господ совершенно не поддается описанию.
Каждый день сорок или пятьдесят спекулянтов вывозят отсюда драгоценное
зерно. То есть на это больно глядеть.
Тем временем наш интеллигентик покрякивая взобрался в вагон со своим
товаром. Сел и, как ни в чем не бывало, засунул свой мешок под лавку. И
делает вид, что все спокойно, он, изволите видеть, в Москву едет.
Дежурный агенту говорит:
-- Позвольте, позвольте, я где-то этого старикана видел. Ну да,
говорит, я его тут на прошлой неделе видел. Он, говорит, по платформе
колбасился и какие-то мешки и корзинки в вагон нагружал.
Агент говорит:
-- Тогда надо у него удостоверение личности потребовать и поглядеть его
поклажу.
Вот агент с дежурным по станции взошли в вагон и обращаются до этого
интеллигентика: мол, будьте добры, прихватите свой мешочек и будьте любезны
за нами следовать.
Пассажир, конечно, побледнел, как полотно. Начал чего-то такое
лопотать, за свой карманчик хвататься.
-- Позвольте, говорит, в чем дело? Я в Москву еду. Вот мои документы. Я
есть доктор медицины.
Агент говорит:
- Все мы доктора! Тем не менее, говорит, будьте любезны без лишних
рассуждений о высоких материях слезть с вагона и проследовать за нами в
дежурную комнату.
Интеллигент говорит:
-- Но, позвольте, говорит, скорей всего поезд сейчас тронется. Я
запоздать могу.
Дежурный по станции говорит:
-- Поезд еще не сейчас тронется. Но на этот счет вам не приходится
беспокоиться. Тем более, у вас, скорей всего, мало будет шансов ехать именно
с этим поездом.
Начал наш пассажир тяжело дышать, за сердечишко свое браться, пульс
щупать. После видит -- надо исполнять приказание. Вынул из-под лавки мешок,
нагрузил на свои плечики и последовал за дежурным.
Вот пришли они в дежурную комнату.
Агент говорит:
-- Не успели, знаете, урожай собрать, как эти форменные гады обратно
закопошились и мешками вывозят ценную продукцию. Вот шлепнуть бы, говорит,
одного, другого, и тогда это начисто заглохнет. Нуте, говорит, развяжи мешок
и покажи, чего там у тебя внутри напихано.
Интеллигент говорит:
-- Тогда, говорит, сами развязывайте. Я вам не мальчик мешки
расшнуровывать. Я, говорит, из деревни еду и мне, говорит, удивительно
глядеть, чего вы ко мне прилипаете.
Развязали мешок. Развернули. Видят, поверх всего каравай хлеба лежит.
Агент говорит:
-- Ах, вoт, говорит, какой ты есть врач медицины. Врач медицины, а у
самого хлеб в мешках понапихан. Очень великолепно! Вытрусите весь мешок!
Вытряхнули из мешка всю продукцию, глядят-- ничего такого нету. Вот
бельишко, докторские подштанники. Вот пикейное одеяльце. В одеяльце завернут
ящик с разными докторскими щипцами, штучками и чертовщинками. Вот еще пара
научных книг. И больше ничего.
Оба два администратора начали весьма извиняться. Мол, очень извините и
все такое. Сейчас мы вам обратно все в мешок запихаем и, будьте любезны,
поезжайте со спокойной совестью.
Доктор медицины говорит:
-- Мне, говорит, все это очень оскорбительно. И поскольку я послан с
ударной бригадой в колхоз, как доктор медицины, то мне, говорит, просто
неинтересно видеть, как меня спихивают с вагона чуть не под колесья и
роются в моем гардеробе
Дежурный, услыхав про колхоз и ударную бригаду, прямо даже затрясся
всем телом и начал интеллигенту беспрестанно кланяться. Мол будьте так
добры, извините. Прямо это такое печальное недоразумение. Тем более, нас
мешок ввел в заблуждение.
Доктор говорит:
-- Что касается мешка, то мне, говорит, его крестьяне дали, поскольку
моя жена, другой врач медицины, выехала из колхоза в Москву с чемоданом, а
меня, говорит, еще на неделю задержали по случаю эпидемии острожелудочных
заболеваний. А жену, говорит, может быть, помните, на прошлой неделе
провожал и помогал ей предметы в вагон носить.
Дежурный говорит:
-- Да, да, я чего-то такое вспоминаю.
Тут агент с дежурным поскорей запихали в мешок чего вытряхнули, сами
донесли мешок до вагона, расчистили место интеллигенту, прислонили его к
самой стеночке, чтоб он, утомленный событиями, боже сохрани, не сковырнулся
во время движения, пожали ему благородную ручку и опять стали сердечно
извиняться.
-- Прямо, говорят, мы и сами не рады, что вас схватили. Тем более,
человек едет в колхоз, лечит, беспокоится, лишний месяц задерживается по
случаю желудочных заболеваний, а тут наряду с этим такое неосмотрительное
канальство с нашей стороны. Очень, говорят, сердечно извините!
Доктор говорит:
-- Да уж ладно, чего там! Пущай только поезд поскорей тронется, а
то у меня на вашем полустанке голова закружилась.
Дежурный с агентом почтительно поклонились и вышли из вагона, рассуждая
о том, что, конечно, и среди этой классовой прослойки -- не все сукины дети.
А вот некоторые, не щадя своих знаний, едут во все места и отдают свои
научные силы народу.
Вскоре после этого наш поезд тронулся.
Да перед тем как тронуться, дежурный лично смотался на станцию,
приволок пару газет и подал их бесплатно интеллигенту.
-- Вот, говорит, почитайте в пути, неравно заскучаете.
И тут раздался свисток, гудок, дежурный с агентом взяли под козырек и
наш поезд самосильно пошел.
И какой такой чудак сказал, что в Питере жить плохо? Замечательно жить.
Нигде нет такого веселья, как в Питере. Только были бы денежки. А без
денег... Это точно, что пропадешь без денег. И когда же придет такое
великолепное время, что человеку все будет бесплатно?
По вечерам на Невском гуляют люди. И не так чтобы прогулкой, а на углу
постоят, полюбопытствуют на девочек, пройдут по-весеннему -- танцуют ноги, и
на угол снова... И на каждый случай нужны денежки. На каждый случай особый
денежный расчет...
-- Эх, подходи, фартовый мальчик, подходи! Угощай папиросочкой...
Не подойдет Максим. У Максима дельце есть на прицеле. Ровнехонько
складывается в голове, как и что. Как начать и себя как повести. У Максима
замечательное дельце. Опасное. Не засыпется Максим -- холодок аж по
коже -- в гору пойдет. Разбогатеет это ужасно как. Ляльку Пятьдесят к себе
возьмет. Вот как. И возьмет.
Очень уж замечательная эта Лялька Пятьдесят. Деньги она обожает -- даст
Максим ей денег. Не жалко. Денег ей много нужно -- верно. Такой-то не мало
денег нужно. Ковер, пожалуйста, на стене, коврище на полу, а в белой клетке
-- тропическая птица попугай. Сахар жрет... Хе-хе. ..
Конешно, нужны денежки. Нужны, пока не пришло человеку бесплатное
время.
А Лялька Пятьдесят легка на помине. Идет -- каблучками постукивает.
-- Здравствуй, Ляля Пятьдесят. . . Каково живешь? Не узнала, милая?
Узнала Лялька. Как не узнать -- шпана известная. .. Только корысти-то
нет от разговоров. У Ляльки дорога к Невскому, а у Максима, может, в другую
сторону.
Нелюбезная сегодня Лялька. В приятной беседе нет ей удовольствия. Не
надо.
Подошел Максимка близко к ней, в ясные глазки посмотрел.
-- Приду, -- сказал, -- к тебе вечером. С большими деньгами. Жди --
поджидай.
Улыбнулась, засмеялась Лялька, да не поверила. Дескать, врет шпана. И
зачем такое врет? Непонятно.
Но, прощаясь, на всякий случай за ручку подержалась.
Пошел Максим на Николаевскую, постоял у нужного дома, а в голове дельце
все в тонкостях. Отпусти, скажет, бабка Авдотья, товарцу на десять косых.
Отпустит бабка, а там как по маслу. Не будет никакого заскока. А заскока не
будет -- так придет Максимка к Ляльке Пятьдесят. Выложит денежки... "Бери,
-- скажет, -- пожалуйста. Не имею к деньгам пристрастия. Бери пачечку за
поцелуй". ..
А Лялька в это время вышла к Невскому, постояла на углу, покачала
бедрами, потопала ножками, будто чечетку пляшет, и сразу заимела китайского
богача.
Смешно, конешно, что китайского ходю.
Любопытно даже. Да только по-русски китаец говорит замечательно.
-- Пойду, -- говорит, -- к тебе, красивая.
Написано мелом на дверях: "портной". Да только нет здесь никакого
портного. И никогда и не было. А живет здесь Авдотья спекулянтка. У ней
закрытое мелочное заведение. Она и написала мелом на дверях для отвода глаз.