Открывается соседняя дверь.
   - Вам нужно В.? - спрашивает старуха.- Они все уехали.
   - Куда?
   - Не знаю. Спросите дворника.
   Я стою у ворот. Передо мной дворник. Он узнал меня. Улыбается.
   - Все В. уехали,- говорит он почти радостно.
   - Когда?
   - В том месяце. В феврале.
   - А вы не знаете, кула они уехали?
   - Куда ж они могли уехать? К белым... Ну, так ведь папаша - генерал... А тут ваших дробили - красота!.. Конечно, уехали...
   Должно быть, увидев смятение на моем лице, дворник сочувственно вздыхает.
   - Да вы по ком страдали-то? - спрашивает он.- Что-то я не помню - по Наденьке или по Катеньке.
   - По Наденьке.
   - Очень милая госпожа,- говорит он.- Папа - генерал, супруг помещик... Ясно... Взяла младенца и уехала.
   - Разве у нее был ребенок?
   - Я же говорю - взяла только что родившегося ребенка и уехала.
   Я иду домой. Весь мир мне кажется тусклым.
   В ПОДВАЛЕ
   Я сижу на низеньком табурете. На моих коленях чей-то потрепанный сапог. Рашпилем я подравниваю только что прибитую кожу подметки. Я сапожник. Мне нравится эта работа. Я презираю интеллигентский труд - это умственное ковыряние, от которого, должно быть, исходят меланхолия и хандра.
   Я не вернусь больше к прошлому. Мне довольно того, что у меня есть.
   Напротив меня, за низким грязным столом, сидит хозяин, Алексей Алексеевич - толстый сапожник в никелированных очках. Рядом с ним его племянник - подросток Андрюшка. Они оба работают сосредоточенно.
   Подросток не без лихости бьет молотком по подметке.
   Позади, на деревянном диване,- белобрысый хозяйский сын. Оболтусу двадцать лет. Он поступает в консерваторию, на класс скрипки. По этой причине он не работает. Он сидит с газетой в руках.
   Засмеявшись, подросток Андрюшка начинает рассказывать историю о том, как летом один жилец свалился из окна второго этажа. Вылив денатурату, он заснул на подоконнике и, потянувшись во сне, упал в сад. Побился, но не убился.
   Третью неделю я каждый день слышу эту историю. Тем не менее все смеются. И я тоже смеюсь - это почему-то смешно.
   На наш смех иной раз выходит из кухни хозяйка и, встав у дверей, тоже смеется, утирая передником рот и глаза.
   Хозяин, впрочем, не позволяет рассказывать эту историю. Он сердится и бранится, когда начинается этот рассказ. Но его самого захватывают подробности, и он смеется сильнее всех, держась рукой за живот. У него язва желудка, и ему нельзя смеяться. Поэтому он запрещает этот рассказ.
   Однако подросток либо хозяйский сын нарочно заводят об этом речь. Они начинают издалека, как бы с посторонних предметов - с выпивки, с денатурата, со сннщих людей. Но всякий раз подгоняют разговор к происшествию.
   На этот раз подросток начинает с дворника, который испугался. Хозяйский сын подбрасывает несколько фраз не в пользу дворника. И тогда подросток, взвизгивая от смеха, рассказывает подробности - как бросился бежать этот дворник, когда рука падающего жильца ударила его по плечу и затылку.
   От смеха хозяин мотается на табуретке, по пременам охая и хватаясь за живот.
   Наконец он выскакивает на кухню.
   Я говорю:
   - Не следует его смешить. Видите - ему опять нехорошо.
   Хозяйский сын говорит:
   - Чепуха. У папаши тошнота. Всем известно - это облегчает людей.
   Возвращается хозяин, утирая рот рукавом. Мы снова молча работаем.
   ЧУГУННАЯ ТЕНЬ
   Бывшая помещичья усадьба Маньково в Смоленской губернии. Сейчас здесь совхоз.
   При исполкоме я прилично сдал экзамены на звание птицевода. И теперь я заведующий птицеводческой фермой.
   Я брожу среди птиц с книгами в руках. Некоторые породы птиц я видел только в жареном виде. И вот теперь учебники мне приходят па помощь.
   Две недоли я не отхожу от птиц, почти ночую с ними, стараясь изучить их характер и нравы.
   На третью педелю я позволяю себе небольшие прогулки в окрестности.
   Я хожу по проселочным дорогам. Но временам. встречаю крестьян.
   Всякий раз меня ошеломляют эти пстречи. Шагов за пятнадцать крестьянин снимает свою, шапку и низко кланяется мне.
   Я вежливо приподнимаю свою кепку и оконфуженно прохожу.
   Сначала я думаю, что эти поклоны случайны, но потом вижу, что это повторяется всякий раз.
   Быть может, меня принимают за какую-нибудь важную шишку?
   Я спрашиваю старуху, которая только что поклонилась мне почти в землю:
   - Бабушка,- говорю я,- почему вы так кланяетесь мне? В чем дело?
   Поцеловав мою руку и ничего не сказав, старуха уходит.
   Тогда я подхожу к крестьянину. Он пожилой В лаптях. В рваной дерюге. Я спрашиваю его, почему он содрал с себя шапку за десять шагов поклонился мне в пояс.
   Поклонившись еще раз, крестьянин пытается поцеловать мою руку. Я отдергиваю ее.
   - Чем я тебя рассердил, барин? - спрашивает он. И вдруг в этих словах и в этом его поклоне я увидел и услышал все. Я увидел тень прошлой привычки жизни. Я услышал окрик помещика и тихий рабский ответ. Я увидел жизнь, о которой я не имел понятия. Я был поражен, как никогда в жизни.
   - Отец,- сказал я крестьянину,- вот уже год власть у рабочих и крестьян. А ты собираешься лизать мне руку.
   - До нас не дошло,- говорит крестьянин.- Верно, господа съехали со своих дворов, живут но хатам... Но кто ж его знает, как оно будет...
   Я иду с крестьянином до его деревни. Я захожу в его избу.
   На каждом шагу я вижу чугунную тень прошлого.
   УМИРАЕТ СТАРИК
   Я стою в крестьянской избе. На столе лежит умирающий старик.
   Он лежит уже третий день и не умирает.
   Сегодня у него в руке восковая свечка. Она падает и гаснет, но ее снова зажигают.
   У изголовья родственники. Они смотрят на старика не отрываясь. Вокруг невероятная бедность, грязь, тряпки, нищета...
   Старик лежит ногами к окну. Лицо у него темное, напряженное. Дыхание неровное. Иной раз кажется, что он уже умер.
   Наклонившись к старухе - его жене, я тихо говорю ей:
   - Я съезжу за доктором. Не дело, что он третий день лежит на столе.
   Старуха отрицательно качает головой.
   - Не надо его тревожить,- говорит она. Старик открывает глаза и мутным взором обводит окружающих. Губы его что-то шепчут.
   Одна из женщин, молодая и смуглолицая, наклоняется к старику и молча слушает его бормотанье.
   - Что он? - спрашивает старуха.
   - Титьку просит,- отвечает женщина. И быстро расстегнув свою кофту, берет руку старика и кладет ее на свою обнаженную грудь
   Я вижу, как лицо старика светлеет. Нечто вроде улыбки пробегает по его губам. Он дышит ровней, спокойней.
   Все стоят молча, не шевелясь.
   Вдруг тело старика вздрагивает. Рука его беспомощно падает вниз. Лицо делается строгий и совсем спокойным. Он перестает дышать. Он умер.
   Тотчас старуха начинает голосить. И вслед за ней голосят все.
   Я выхожу из избы.
   МЫ ИГРАЕМ В КАСТЫ
   На столе керосиновая лампа под кокетливы! розовым абажуром. Мы играем в преферанс.
   Мои партнеры - толстая дама Ольга Павлов! на, старик с гнилыми зубами и его дочь - молода! красивая женщина, Вероника. Это бывши помещики из соседних районов. Они не пожелал:
   уехать далеко от своих владений. Сняв у крестьян эту избу, они живут здесь на правах частных людей.
   Вот уже четыре часа мы сидим за столом. Мне осточертела эта игра. Я бы с наслаждением ее бросил. Но мне неудобно - я в проигрыше, у меня большой ремиз наверху.
   Мне безумно не везет. Везет Ольге Павловне, которая с каждой удачей делается вес более шумной и радостной.
   Открыв "10 игры", она от восторга ударяет ладонью по столу.
   - Я счастливая! - кричит она.- Мне всегда и во всем везло... Пройдет два-три месяца, и я уверена, что получу обратно свое имение...
   Старик с гнилыми зубами начинает смеяться.
   - Одно дело карты, почтеннейшая Ольга Павловна,- говорит он,- а другое дело - Россия, политика, революция.
   - Безразлично! - кричит Ольга Павловна.- В жизни мы тоже играем в карты. Одному везет, другому не везет. А мне всегда и во всем везло - и в жизни, и в карты... Вот увидите, я скоро получу обратно свое "Затишье"...
   Сдавая карты, она говорит:
   - Получу свое "Затишье", немного попорю своих мужиков, и все пойдет по-старому.
   - После такой революции только лишь попорете? - спрашивает гнилозубый старик, перестав смеяться.
   Ольга Павловна, прекратив сдачу, говорит:
   - Я не такая безмозглая, чтобы сажать в тюрьму своих мужиков. Я не намерена остаться без рабочей силы. Имейте это в виду...
   - Ну нет, почтеннейшая Ольга Павловна,- говорит старик.-Я категорически не согласен с вами... И буду возражать против вашей политики... Двоих я вешаю - я знаю кого. Пятерых отправлю на каторгу. Остальных-порю и штрафую. Пусть они год работают только на меня. Я бросаю свои карты так, что они подскакивают на столе и рассыпаются по полу.
   - Ох! - надменно восклицает Ольга ПаВловна.
   - Негодяи, преступники! - говорю я -тихо. Это из-за вас такая беда, такая темнота в деревн е, такой мрак...
   Я выгребаю из карманов деньги и швыряю их на стол.
   Меня колотит лихорадка.
   Я выскакиваю в сени и, нащупав шубу , с трудом всовываю в нее свои руки.
   В комнате тихо. Даже никто не шепчется. Я жду, что в сени выйдет Вероника, но она не выходит.
   Я иду во двор. Вывожу лошадь из ворот.
   Ложусь в розвальни.
   Лошадь бойко бежит - она сама знает дорогу. Над моей головой темное небо, звезды. Вокруг снег, поля. И ужасная тишина.
   Зачем я приехал сюда? Для чего я тут, среди птиц и шакалов? Я завтра же уеду отсюда.
   В ШТАБЕ ПОЛКА
   Я сижу за столом. Переписываю прдказ по полку. Этот приказ мы набросали сегоднл утром вместе с командиром и комиссаром полка.
   Я - адъютант 1-го Образцового полка деревенской бедноты.
   Передо мной карта северо-западной России. Красным карандашом отмечена линия фронта, - она идет от берега Финского залива через Нарву - Ямбург.
   Наш штаб полка в Ямбурге.
   Я переписываю приказ красивым четким почерком.
   Командир и комиссар уехали на позиции. У меня порок сердца. Мне нельзя скакать на лошади. И поэтому они редко берут меня с собой.
   Кто-то стучит в окно. Я вижу какую-то штатскую фигуру в изодранном, грязном пальто. Постучав в окно, человек кланяется.
   Я велю часовому пропустить этого человека. Часовой нехотя пропускает.
   - Что вам угодно? - спрашиваю я.
   Сняв шапку, человек мнется у дверей.
   Я вижу перед собой человека очень жалкого, день како-го-то несчастного, забитого, огорченого. Чтобы ободрить его, я подвожу его к креслу и, пожав ему руку, прошу сесть. Он нехотя садится.
   Он говорит, еле шевеля губами:
   - Если Красная Армия будет отходить - отходить ли нам вместе с вами или оставаться?
   - А кто вы будете? - спрашиваю я.
   - Я пришел из колонии "Крутые ручьи". Там наша колония прокаженных.
   Я чувствую, как мое сердце падает. Незаметно вытираю свою руку о свои ватные штаны.
   - Не знаю,- говорю я.- Я один не могу решить этого вопроса. Кроме того, речь идет не в нашем отступлении. Я не думаю, что фронт пойдет дальше Ямбурга.
   Поклонившись мне, человек уходит. Из окна я вижу, что он показывает свои язвы часовому.
   Я иду в лазарет и карболкой мою свои руки.
   Я не заболел. Вероятно, у нас преувеличенный страх к этой болезни.
   ХЛЕБ
   Я потерял сознание, когда утром вышел И штаба, чтобы пройтись немного по воздуху.
   Часовой и телефонист приводили меня в чуйство. Они почему-то терли мои уши и разводил мои руки, как утопленнику. Тем не менее очнулся.
   Командир полка сказал мне:
   - Немедленно поезжайте отдохнуть. Я вам дам две недели отпуска.
   Я уехал в Петроград.
   Но в Петрограде я не чувствовал себя лучик
   Я пошел в военный госпиталь за советом. Послушав мое сердце, мне сказали, что для армии я негоден. И оставили меня в госпитале до комиссии.
   И вот вторую неделю я лежу в палате.
   Кроме того, что я плохо <себя> чувствую, я еще голоден. Это девятнадцатый год! В гоститале дают четыреста граммов хлеба и тарелка супа. Это мало для человека, которому двадцать три года.
   Моя мать изредка приносит мне копченую воблу. Мне совестно брать эту воблу. У нас дома большая семья.
   Напротив меня на койке сидит молодой парень в кальсонах. Ему только что привезли из деревни два каравая хлеба. Он перочинным ножом нарезает куски хлеба, мажет их маслом и посылает в свой рот. Это он делает до бесконечности.
   Кто-то из больных просит:
   - Свидеров, дай кусочек.
   Тот говорит:
   - Дайте самому пожрать. Пожру и тогда дам.
   Заправившись, он разбрасывает куски по койкам. Спрашивает меня:
   - А тебе, интеллигент, дать?
   Я говорю:
   - Только не бросай. А положи на мой стол.
   Ему досадно это. Он хотел бы бросить. Это интересней.
   Он молча сидит, поглядывает на меня. Потом встает с койки и, паясничая, кладет кусок хлеба на мой столик. При этом театрально кланяется и гримасничает. В палате смех.
   Мне очень хочется сбросить это подношение на пол. Но я сдерживаю себя. Я отворачиваюсь к стене.
   Ночью, лежа на койке, я съедаю этот хлеб.
   Мысли у меня самые горькие.
   СЫР БРИ
   Каждый день я подхожу к забору, на котором наклеена "Красная газета".
   В газете "Почтовый ящик". Там ответы авторам.
   Я написал маленький рассказ о деревне. И послал в редакцию. И вот теперь не без волнения ожидаю ответа.
   Я написал этот рассказик не для того, чтоб заработать. Я - телефонист пограничной охраны. Я обеспечен. Рассказ написан просто так,- мне казалось это нужным - написать о деревне. Рассказ я подписал псевдонимом - М. М. Чирков.
   Моросит дождь. Холодно. Я стою у газеты и просматриваю "Почтовый ящик".
   Вижу: "М. М. Чиркову.- Нам нужен ржаной хлеб, а не сыр бри". Я не верю своим глазам. Я поражен. Может быть, меня не поняли?
   Начинаю вспоминать то, что я написал.
   Нет, как будто бы правильно написано, хорошо, чистенько. Немножко манерно, с украшениями, с латинской цитатой... Боже мой! Для кого же это я так написал? Разве так следовало писать?.. Старой России нет... Передо мной - новый мир, новые люди, новая речь...
   Я иду на вокзал, чтобы ехать в Стрельню на дежурство. Я сажусь в поезд и час еду.
   Черт меня дернул снова склониться к интеллигентскому труду. Это в последний раз. Больше этого не будет. В этом виновата моя неподвижная, сидячая работа. У меня слишком много времени для того, чтобы думать.
   Я переменю работу.
   МЫ ПОЙМАЕМ ЕГО
   Ночь. Темно. Я стою на каком-то пустыре Лигова.
   В кармане моего пальто - наган.
   Рядом со мной работник угрозыска. Он шепчет мне:
   - Вы встаньте у окна так, чтоб моя пуля не задела вас, если я буду стрелять... Если он выскочит в окно - стреляйте... старайтесь в ноги...
   Затаив дыхание, я подхожу к окошечку. Оно освещено. Спиной я прижимаюсь к стене. Скосив глаза, заглядываю поверх занавески.
   Я вижу кухонный стол. Керосиновую лампу.
   Мужчина и женщина сидят за столом, играют в карты.
   Мужчина сдает грязные, лохматые карты.
   Ходит, прихлопывая карту ладонью. Оба смеются.
   Н. и три работника розыска наваливаются на дверь одновременно.
   Это ошибка. Нужно было найти иной способ. открыть дверь. Она не сразу поддается усилиям..
   Бандит тушит лампу. Темно.
   Дверь с треском раскрывается. Выстрелы...
   Я поднимаю наган на уровне окна.
   Тихо.
   Мы зажигаем лампу в избе. На табуретке сидит женщина - она бледна и дрожит. Ее партнера нет - он ушел в другое окно, которое было заколочено досками.
   Мы рассматриваем это окно. Доски были приколочены так, что они отваливались от легкого нажима.
   - Ничего,- говорит Н.,- мы поймаем его.
   На рассвете мы задерживаем его на четвертой версте. Он стреляет в нас. И потом стреляет а себя.
   ДВЕНАДЦАТОЕ ЯНВАРЯ
   Холодно. Идет пар изо рта.
   Обломки моего письменного стола лежат у печки. Но комната нагревается с трудом.
   На постели лежит моя мать. Она в бреду. Доктор сказал, что у нее испанка - это ужасный грипп, от которого в каждом доме умирают люди.
   Я подхожу к матери. Она - под двумя одеялами и двумя пальто.
   Кладу свою руку на ее лоб. Жар обжигает мою руку.
   Гаснет коптилка. Я поправляю ее. И сажусь рядом с матерью, на ее кровать. Долго сижу, всматриваясь в ее измученное лицо.
   Кругом тихо. Сестры спят. Уже два часа ночи.
   - Не надо, не надо... не делайте этого...- бормочет мать.
   Я подношу к ее губам теплую воду. Она делает несколько глотков. На секунду открывает глаза. Я наклоняюсь к ней. Нет, она снова в бреду.
   Но вот ее лицо делается спокойней. Дыхание ровней. Может быть, это был кризис? Ей будет лучше...
   Я вижу - как будто бы тень проходит по лицу моей матери. Боясь что-нибудь подумать, я медленно поднимаю свою руку и дотрагиваюсь до ее лба. Она умерла.
   У меня почему-то нет слез. Я сижу на кровати не двигаясь. Потом встаю и, разбудив моих сестер, ухожу в свою комнату.
   Я НИЧЕГО НЕ ХОЧУ
   Деревянные сани на деревянных полозьях. На санях стоит некрашеный гроб. Впрягшись в веревку, я везу эти сани на кладбище.
   За санями идут мои сестры и мой маленький брат.
   Вот уже Смоленское кладбище. У ворот множество таких саней с гробами. Привычных колесниц и лошадей под сетками нет. Вероятно, лошади съедены, как и съедена их пища - овес.
   Гроб несут в церковь. Я остаюсь на улице. Я сажусь на ступеньках храма. И сижу рядом с нищими. Я сам нищий. У меня нет ничего впереди. И я ничего не хочу. У меня нет никаких желаний. Мне только жалко мою мать.
   Гроб снова выносят из церкви. И я снова везу сани в дальнюю аллею. Там могила моего отца, который умер четырнадцать лет назад. Рядом с этой могилой вырыта новая. Я приподнимаю крышку гроба и целую мертвую руку матери.
   НОВЫЙ ПУТЬ
   На тележке маленький письменный стол, два кресла, ковер и этажерка.
   Я везу эти вещи на новую квартиру.
   В моей жизни перемена.
   Я не мог остаться в квартире, где была смерть.
   Одна женщина, которая меня любила, сказала мне:
   - Ваша мать умерла. Переезжайте ко мне.
   Я пошел в загс с этой женщиной. И мы записались. Теперь она моя жена.
   Я везу вещи на ее квартиру, на Петроградскую сторону.
   Это очень далеко. И я с трудом толкаю мою тележку.
   Передо мной - подъем на Тучков мост.
   У меня больше нет сил толкать мою тележку. Ужасное сердцебиение. Я с тоской посматриваю на прохожих. Быть может, найдется добрая душа - поможет мне взять это возвышение.
   Нет, прохожие, равнодушно посматривая, проходят мимо.
   Черт с ними! Я должен сам... Если б только не перебои сердца... Глупо умереть на мосту, перевозя кресла и стол.
   Изнемогая, я вкатываю тележку на мост.
   Теперь легко.
   1920-1926
   Если б со счастьем дружил я, поверь,
   Не этим бы стал заниматься теперь.
   ДОМ ИСКУССТВ
   Этот дом на углу Мойки и Невского.
   Я хожу по коридору в ожидании литературного вечера.
   Это ничего не значит, что я следователь уголовного розыска. У меня уже две критические статьи и четыре рассказа. И все они очень одобрены.
   Я хожу по коридору и смотрю на литераторов.
   Вот идет А. М. Ремизов. Маленький и уродливый, как обезьяна. С ним его секретарь. У секретаря из-под пиджака торчит матерчатый хвост. Это символ. Ремизов - отец-настоятель "Обезьяньей вольной палаты".
   Вот стоит Е. И. Замятин. Его лицо немного лоснится. Он улыбается. В руке у него длинная папироса в длинном изящном мундштуке.
   Он с кем-то разговаривает по-английски.
   Идет Шкловский. Он в восточной тюбетейке. У него умное и дерзкое лицо. Он с кем-то яростно спорит. Он ничего не видит - кроме себя и противника.
   Я здороваюсь с Замятиным.
   Обернувшись ко мне, он говорит:
   - Блок здесь, пришел. Вы хотели его увидеть...
   Вместе с Замятиным я вхожу в полутемную комнату.
   У окна стоит человек. У него коричневое лицо ит загара. Высокий лоб. И нетемные, волнистые, почти курчавые волосы.
   Он стоит удивительно неподвижно. Смотрит на огни Невского.
   Он не оборачивается, когда мы входим.
   - Александр Александрович,- говорит Замятин.
   Медленно повернувшись. Блок смотрит на нас.
   Я никогда не видел таких пустых, мертвых глаз. Я никогда не думал, что на лице могут отражаться такая тоска и такое безразличие.
   Блок протягивает руку - она вялая и безжизненная.
   Мне становится неловко, что я потревожил человека в его каком-то забытьи... Я бормочу извинения.
   Немного глухим голосом Блок спрашивает меня:
   - Вы будете выступать на вечере?
   - Нет,- говорю я.- Я пришел послушать литераторов.
   Извинившись еще раз, я торопливо ухожу.
   Замятин остается с Блоком.
   Я снова хожу по коридору. Меня душит какое-то волнение. Теперь я почти вижу свою гудьбу. Я вижу финал своей жизни. Я вижу тоску, которая меня непременно задушит.
   Я спрашиваю кого-то: "Сколько Блоку лет?" Мне отвечают: "Около сорока".
   Ему нет сорока лет! Но Байрону было тридцать, когда он сказал:
   То пресыщенье? Оно теперь следит
   За мной, как тать, везде. В душе разбитой тьма,
   И красота меня уж больше не пленяет,
   И даже - ты сама...
   У Байрона пет вопросительного знака после слов "То пресыщенье". Это я мысленно ставлю этот вопрос. Я думаю - неужели это пресыщенье?
   Начинается литературный вечер.
   КАФЕ "ДВЕНАДЦАТЬ"
   Это кафе на Садовой, двенадцать. Я сижу здесь за столиком с моими товарищами.
   Кругом пьяные крики, шум, табачный дым.
   Играет скрипка.
   Я бормочу стихи Блока:
   Вновь сдружусь с кабацкой скринкои...
   Вновь я буду нить вино...
   Все равно не хватит силы дотащиться до конца
   С трезвой жалкою улыбкой, за которой
   Страх могилы, беспокойство мертвеца...
   К нашему столику, неуверенно шагая, подходит человек. Он в черной бархатной блузе. На груди у него большой белый кисейный бант.
   Лицо этого человека обсыпано пудрой.
   Губы и брови подведены.
   На лице улыбка - пьяная и немного оконфуженная. Кто-то говорит:
   - Сережа, садись с нами.
   Теперь я вижу, что это Есенин.
   Он грузно садится за наш столик. Сердито смотрит на какого-то пьяного. Бормочет: ."Дам, в морду... уходи..."
   Я поглаживаю руку Есенина. Он успокаивается. Снова улыбается как-то сконфуженно и жалко.
   За краской его намалеванного рта я вижу бледные губы.
   Кто-то еще подходит к нашему столику.
   Кто-то кричит: "Надо составить столы".
   Начинают сдвигать столы.
   Я выхожу на улицу.
   У ГОРЬКОГО
   Мы входим на кухню. На плите - большие медиые кастрюли.
   Мы проходим через кухню в столовую.
   Навстречу нам идет Горький.
   Что-то изящное в его бесшумной походке, в его движениях и жестах.
   Он не улыбается, как это полагается хозяину, но лицо у него приветливое.
   В столовой он садится за стол. Мы рассаживаемся на стульях и на низенькой пестрой тахте. Я вижу - Федина, Всеволода Иванова в солдатской шинели, Слонимского, Груздева.
   Покашливая, Горький говорит о литературе, о народе, о задачах писателя.
   Он говорит интересно и даже увлекательно. Но я почти не слушаю его. Я смотрю, как он чуть нервно барабанит пальцами по столу, как он улыбается едва заметно в свои усы. Я смотрю на по удивительное лицо - умное, грубоватое и совсем не простое.
   Я смотрю на этого великого человека, у которого легендарная слава. Вероятно, это нехорошо, беспокойно, утомительно. Я бы не хотел этого.
   Как бы в ответ на мои мысли Горький говорит, что его далеко не все знают, что вот на днях он ехал в машине и охрана задержала его. Он сказал, что он Горький, но один из охраны сказал: "Горький ты или сладкий - это нам безралично. Предъяви пропуск".
   Горький чуть улыбается. Потом снова говорит о литературе, о народе, культуре.
   Кто-то за моей спиной записывает то, что говорит Горький.
   Мы встаем. Прощаемся.
   Чуть прикоснувшись рукой к моему плеч Горький спрашивает:
   - Что вы такой хмурый, мрачный? Почему? В ответ я что-то бормочу о своем сердце.
   - Это нехорошо,- говорит Горький.- Надо полечиться... Вы на днях зайдите ко мне - поговорим о ваших делах.
   Мы снова идем через кухню. Выходим на лестницу.
   Выходим на Кронверкский проспект - на проспект Горького.
   ВСТРЕЧА
   По бесконечным лестницам я хожу вверх и вниз. В руках у меня папка с бумагами, с бланками. В эти бланки я вписываю сведения о жильцах. Это всесоюзная перепись населения.
   Я взял эту работу, чтоб увидеть, как живут люди.
   Я верю только своим глазам. Как Гарун аль Рашид, я хожу по чужим домам. Я хожу по коридорам, кухням, захожу в комнаты. Я вижу тусклые лампочки, рваные обои, белье на веревке ужасную тесноту, мусор, рвань. Да, конечно, только недавно миновали тяжелые годы, голод, разруха... Но все же я не думал, что увижу то, что увидел.
   Я вхожу в полутемную комнату. На койке, на грязном тюфяке, лежит человек. Он неприветливо меня встречает. Даже не поворачивается ко мне.
   ГЛЯДИТ В ПОТОЛОК.
   - Где вы работаете? - спрашиваю я.
   - Работают ослы и лошади,- говорит он.- Лично я не работаю и не собираюсь работать. Так и запишите в ваши паршивые бумаги... Можно приписать - хожу в клуб, играю в карты...
   Он раздражен. Может быть, болен. Я хочу уити, чтоб взять сведения у соседа. Уходя, я смотрю на него. Где-то я видел это лицо.
   - Алеша! - говорю я.
   Он садится на койке. Лицо у него небритое, хмурое.
   Я вижу перед собой Алешу Н.- гимназического товарища. Он был старше меня классом. Это был чистюля, зубрила, первый ученик, маменькин сынок...
   - Что случилось, Алеша? - бормочу я.
   - Ровным счетом ничего не случилось,- говорит он. Я вижу досаду на его лице.
   Может, я могу помочь тебе чем-нибудь.
   - Абсолютно ничего не надо,- говорит он.- Впрочем, если у тебя есть деньги,- дай пятерку, схожу в клуб.
   Я ему даю значительно больше, но он берет только пять рублей.
   Через несколько минут я сижу на его койке, и мы с ним беседуем, как когда-то, десять лет назад.