Страница:
Я распоряжусь, чтобы приняли в Лефортово без регистрации. Семьям, родственникам, если есть, – сообщить, что убыли в срочную командировку. Про убитых – тоже. Этот твой сотрудник – пусть лечится. Отдельная палата и никаких контактов. Если выживет – его счастье. Потом решим. Можно уволить под подписку за неосторожное обращение с оружием. Можно – в строй вернуть, можно всех собак повесить, если потребуется. Все можно. А умрет – похоронить как положено. Остальное – моя забота. Все понял?
И когда уже старший майор шел к дверям, испытывая облегчение, что хотя бы на сегодня все закончилось более-менее благополучно (а на столе в кабинете по-прежнему лежат бумаги, и в очередной раз нужно посылать бригады на обыски и аресты, и спать опять до утра не придется), комиссар окликнул его нарочито тихим голосом:
– И вот еще не забудь – немедленно займись поисками. Сегодня же, в крайнем случае – завтра, найди хоть не самого наркома, хоть концы какие. Любым способом. Второе – дождись, когда кто-то со стороны этим делом заинтересуется. От кого запрос придет – где, мол, Ляпкин-Тяпкин, а подать сюда Ляпкина-Тяпкина. Сразу мне сообщишь.
«Тут не то что не заснешь, – думал Шадрин, возвращаясь по раннему времени почти пустыми коридорами в свой кабинет, – тут перекурить некогда будет. Ну а дальше? Самому, что ли, застрелиться для простоты дела? Или?»
Шадрину вдруг пришла в голову мысль, простая до гениальности.
И когда уже старший майор шел к дверям, испытывая облегчение, что хотя бы на сегодня все закончилось более-менее благополучно (а на столе в кабинете по-прежнему лежат бумаги, и в очередной раз нужно посылать бригады на обыски и аресты, и спать опять до утра не придется), комиссар окликнул его нарочито тихим голосом:
– И вот еще не забудь – немедленно займись поисками. Сегодня же, в крайнем случае – завтра, найди хоть не самого наркома, хоть концы какие. Любым способом. Второе – дождись, когда кто-то со стороны этим делом заинтересуется. От кого запрос придет – где, мол, Ляпкин-Тяпкин, а подать сюда Ляпкина-Тяпкина. Сразу мне сообщишь.
«Тут не то что не заснешь, – думал Шадрин, возвращаясь по раннему времени почти пустыми коридорами в свой кабинет, – тут перекурить некогда будет. Ну а дальше? Самому, что ли, застрелиться для простоты дела? Или?»
Шадрину вдруг пришла в голову мысль, простая до гениальности.
Глава 8
И в это же совершенно время, совсем недалеко от площади Дзержинского, буквально в десяти минутах неспешной ходьбы, на третьем этаже старинного дома непонятного архитектурного стиля, за метровыми стенами обширной, хорошо натопленной квартиры некий человек заинтересованно следил за только что завершившимся совещанием, более похожим на сговор.
Большой кабинет, из которого он наблюдал за тайной жизнью важных лубянских чинов, с высокими, четырехметровыми потолками и двумя узкими стрельчатыми окнами, выходящими на знаменитый московский переулок, напоминал одновременно обиталище рафинированного интеллигента и декорацию к фильму о сумасшедшем изобретателе. Левую его половину занимали темные застекленные книжные шкафы, огромный письменный стол утвердился в простенке, рядом с ним располагались пара громоздких кресел и пухлый диван, обитые шоколадной стеганой кожей.
А справа от двери, где на простом деревянном стуле сидел хозяин квартиры, сравнительно молодой человек в армейской гимнастерке со знаками различия военинженера 1-го ранга (три рубиновых прямоугольника на черных петлицах связиста), к стене был прилажен длинный верстак. Его загромождали голые алюминиевые шасси с рядами радиоламп, непонятная нормальному человеку путаница проводов соединяла между собой всевозможные конденсаторы, сопротивления, реостаты, коробки осциллографов и генераторов стандартных сигналов.
Рядом с верстаком возвышался серый железный шкаф линейно-батарейного коммутатора и еще один коммутатор – телефонный, едва ли не прошлого века, с мраморным распределительным щитом и торчащими в гнездах многочисленными штекерами с толстыми черными шнурами на противовесах.
Попахивало канифолью и прочими естественными для радиомастерской запахами.
Единственно выделялся среди всех этих устройств, явно изготовленных в разные технические эпохи последнего полувека, лишь один прибор, закрепленный в специальном многолапом зажиме над столом и связанный со всеми прочими устройствами десятком гибких серебристых шин, словно бы обтянутых парчой. Как-то совершенно чужеродно он выглядел, словно спортивный «Порше» среди самобеглых колясок. Иная техническая культура в нем ощущалась и несколько даже нечеловеческий дизайн, пусть и невозможно было объяснить простыми словами, в чем тут дело.
Чуть подавшись вперед, военинженер с явным интересом всматривался в маленький, как тетрадный лист, экран американского телевизора.
Хотя с Шуховской башни уже почти год продолжались пробные, по два часа в день, передачи, собственных телеприемников, за исключением экспериментальных, штучной сборки, в СССР пока не производилось.
Да и сами передачи представляли интерес только для специалистов или фанатиков технического прогресса, переключившихся со сборки детекторных и ламповых приемников и передатчиков на очередное чудо ХХ века.
Но к ним вряд ли относился военинженер. И любовался он сейчас отнюдь не бессмертным и пресловутым «Лебединым озером», хотя именно отрывки из него передавала последнюю неделю опытная студия с Шаболовки. С четкостью и контрастом, недостижимым пока и в Соединенных Штатах, где благодаря эмигранту Зворыкину регулярные передачи шли уже лет пять, он наблюдал прямую трансляцию из кабинета Заковского.
Тонкое, умное, несколько даже аристократическое лицо военинженера не выражало никаких эмоций, только время от времени приподнималась удивленно бровь, и еще – он довольно часто закуривал «Северную Пальмиру» из лежавшей рядом коробки и несколько более резко, чем обычно, стряхивал пепел в круглую хрустальную пепельницу.
Выглядело все это, если бы кто-то мог видеть сейчас инженера, как испытание нового специального изобретения, призванного заменить банальное уже подслушивание кабинетов и телефонов высокопоставленных сановников.
А отчего бы и нет? Не зря же он принадлежал к той службе, о которой сказано: «Связь – нервы войны». Если это справедливо в отношении войны явной, так тем более – тайной. А нервы, как известно, передают мозгу от всех прочих органов информацию, являющуюся матерью интуиции.
Но здесь все было хотя и так, но не совсем так.
Официально военинженер Лихарев значился начальником аналитического сектора спецотдела при Секретариате Политбюро ВКП(б), фактически же – личным референтом Сталина для весьма особых поручений и, по собственному усмотрению, мог носить как штатский костюм, так и военную форму с любыми знаками различия. В разумных пределах. Кроме, скажем, маршальских, поскольку живых маршалов в СССР к описываемому моменту имелось всего три, хорошо известных всей стране в лицо, и появление четвертого вызвало бы законное удивление в заинтересованных кругах.
Вообще история появления этого человека в «коридорах кремлевской власти» была достаточно темная и большинству приближенных к вождю людей неизвестная, самым же доверенным, вроде Поскребышева и Власика, – непонятная.
Валентин Лихарев впервые был замечен возле Сталина где-то на рубеже 25-го и 26-го годов, сначала вроде бы в качестве шофера и личного охранника. По слухам, рекомендован он был на этот пост лично Менжинским, которому Сталин, после весьма своевременной, пусть и немного загадочной смерти Дзержинского, неосторожно упомянувшего на съезде партии о грядущем диктаторе «в красных коммунистических перьях», доверял почти безгранично. А когда Вячеслав Рудольфович, в свою очередь, тоже наконец умер (от грудной жабы, кажется) – стал доверять еще более.
Обычно покойным соратникам, не успевшим себя при жизни чем-то дискредитировать, вождь верил гораздо больше, чем пока живым.
Пусть и имело это правило некоторые исключения.
Считалось, что, не успев став врагом при жизни, товарищ и в дальнейшем таковым не станет, от живого же можно ждать всякого.
Следовательно, приняв рекомендованного Менжинским человека, убедившись, что влиянию преемников Председателя ОГПУ он не подвержен, Сталин мог быть почти стопроцентно уверен, что Валентин останется его верным… Не слугой, конечно, нужных именно для этой роли качеств он не имел, а ближайшим помощником в вещах сугубо деликатных.
Тем более что Лихарев отличался целым рядом совершенно невероятных, подчас взаимоисключающих качеств: гигантской эрудицией почти во всех областях, острым и быстрым умом, умением абсолютно точно угадывать настроения и желания вождя, мог спорить, когда Сталину этого хотелось, соглашаться и поддерживать любое сказанное Хозяином слово во все прочее время, сохраняя и в том и в другом случае великолепное чувство собственного достоинства, без тени лакейства.
А также, иногда исполняя, а иногда и предвосхищая грядущий социальный заказ, мог отыскать убедительный компромат на кого угодно.
С большой долей уверенности можно сказать, что их отношения напоминали отношения умного средневекового монарха с не менее, а то и более умным шутом.
А главное – Лихарев один мог заменить половину Секретариата ЦК и приличную часть центрального аппарата НКВД. Как у него это получалось, Сталин давно уже не интересовался, то есть не вникал в технологию, не раз и не два убедившись, что информация Валентина достоверна абсолютно и напрочь лишена конъюнктуры. И еще одно – любое задание Валентин мог исполнить буквально за несколько часов: доклад ли составить, полсотни источников проанализировать или полузабытую цитату из неизвестной книги найти. И работать без сна мог сутками, превосходя в этом даже самого Сталина.
Только на час-другой выйдет из кабинета, якобы в библиотеку или архив – и пожалуйста.
Как в русской сказке – пойди туда, не знаю куда…
Этого Сталин понять до конца не мог, но ценил. Разобраться, если потребуется, можно и позже, а пользоваться нужно сейчас.
Еще в самом начале их «сотрудничества» Лихарев как-то сказал вождю:
– Товарищ Сталин, я хоть и коммунист, но кое в чем с Христом согласен. Беру с него пример.
– В чем же?
– Он говорил: «Пусть слова ваши будут: да – да, нет – нет, остальное же от лукавого». Вот и я хочу, чтобы вы это знали.
– Что именно? Библию и Евангелие я изучал задолго до вашего рождения. Надеюсь – не хуже.
– Что я руководствуюсь на службе этим же принципом. У вас много людей, которые тщательно продумывают, что, как и когда сказать. Я же буду говорить абсолютную правду. Как американский врач американскому пациенту…
– А как он это делает? – заинтересовался Сталин.
– Довольно-таки просто. «На что жалуетесь? Раздевайтесь. Так, все понятно, одевайтесь. У вас неоперабельный рак в последней стадии, умрете через три месяца, если будете принимать вот это, проживете на полгода дольше…»
Сталин с минуту молчал, размышляя, как следует отреагировать. Можно было – по-разному. Наконец он сделал выбор. Засмеялся благодушно-одобрительно.
– Наверное, вы правы, товарищ Лихарев. Кто-нибудь должен играть роль такого врача. Кому-то может показаться жестоким такой подход, но для настоящего большевика он правильный. Владимир Ильич, когда тяжело заболел, тоже обратился не к Троцкому, не к Бухарину, не к жене даже, а ко мне. «Коба, – сказал он, – если мне станет совсем плохо, дай мне яду».
Причем доверил мне самому определить, когда настанет нужный момент.
Сталин по-доброму, лукаво улыбнулся в усы. Очевидно, воспоминание о таком доверии старшего товарища было ему приятно.
– Но, в свою очередь, и вы не должны обижаться, товарищ Лихарев, – пыхнув трубкой, добавил он, – если когда-нибудь и вам скажут нечто подобное. Или нет?
– Почему же нет, товарищ Сталин? Лишь бы для пользы дела.
С тех пор вождь проникся к порученцу особым, чисто сталинским уважением. Ему нравилось еще и то, что Валентин не прикидывался бесстрашным героем, способным, рванув на груди рубашку, кинуться на пулеметы. Нет, он выглядел, а наверное, и был на самом деле аналогом стоика античных времен вроде Сократа, позволявшего себе говорить и делать, что считал нужным, но и выпить, когда обстановка потребовала, чашу цикуты без видимых отрицательных эмоций.
Каким образом Лихарев сумел в свое время завоевать доверие Менжинского и кто протежировал ему в первые послереволюционные годы, установить оказалось невозможно за давностью времени и отсутствием документальных свидетельств, но Сталин этим и не интересовался. Важно, как человек ведет себя сейчас, а прошлое…
Что же теперь, наказывать Вышинского за то, что подписал в 17-м году ордер на арест Ленина, или прощать Егорова, вспомнив, как вместе пытались (но не сумели) взять Варшаву и рвануть на Берлин?
Лихарев перебросил два тумблера на панели полированного деревянного ящика, очень похожего на патефонный, только с двумя большими плоскими катушками вместо суконного диска, на который ставят пластинки. Где-то на Западе инженеры, придумавшие это новейшее устройство, записывающее звук на тонкую нихромовую проволоку, назвали его магнитофоном.
А сам он встал, потянулся со стоном, вышел из кабинета-лаборатории в обширную, освещенную мутноватым из-за метели, но все равно ярким дневным светом гостиную.
Конечно, вся эта квартира была явно ему не по чину. Не у каждого члена правительства или секретаря Союза писателей была такая, а военные ниже комбригов и комдивов вообще сплошь жили по коммуналкам. Здесь же за распахнутыми дверями угадывались еще и другие комнаты, и полутемный коридор казался бесконечным, да, наконец, гулкое эхо шагов намекало на обширность и пустоту помещений.
Пять уютных комнат, просторная прихожая, большая кухня и при ней комнатка для прислуги.
Всего-то 120 метров жилой площади, если не меньше. Цивилизованному человеку в самый раз. Но здесь считается, что человеку лучше жить подобно муравью, непрерывно цепляясь плечами за себе подобных, круглые сутки слыша их голоса, наблюдая процессы жизнедеятельности, обоняя все мыслимые и немыслимые запахи. Коммунальная, от слова «коммунизм», жизнь.
Зато легко и просто надзирать каждому за каждым. И доносить «куда следует» быстрее, чем виновный успеет осознать опрометчивость своих слов или поступков.
Лихарев остановился у среднего окна гостиной. За двойными стеклами горизонтально летели струи снежинок, закручиваясь вихрями. Крыши домов напротив едва различались в белой мути.
Он долго любовался единственно неподвластным ему в этом мире – буйством стихии.
Красиво, черт возьми. Даже не поймешь, что лучше – шторм на море, огонь костра на лесной полянке или такая вот пурга посередине огромного города.
Казалось, снег будет идти и идти, не переставая, свиваться в тугие смерчи вдоль улиц и переулков, заваливать сугробами дворы, ложиться шапками на крыши, пригибая к земле деревья, пока не засыплет город до самых печных труб, а то и выше, словно где-нибудь в Гренландии…
Большой кабинет, из которого он наблюдал за тайной жизнью важных лубянских чинов, с высокими, четырехметровыми потолками и двумя узкими стрельчатыми окнами, выходящими на знаменитый московский переулок, напоминал одновременно обиталище рафинированного интеллигента и декорацию к фильму о сумасшедшем изобретателе. Левую его половину занимали темные застекленные книжные шкафы, огромный письменный стол утвердился в простенке, рядом с ним располагались пара громоздких кресел и пухлый диван, обитые шоколадной стеганой кожей.
А справа от двери, где на простом деревянном стуле сидел хозяин квартиры, сравнительно молодой человек в армейской гимнастерке со знаками различия военинженера 1-го ранга (три рубиновых прямоугольника на черных петлицах связиста), к стене был прилажен длинный верстак. Его загромождали голые алюминиевые шасси с рядами радиоламп, непонятная нормальному человеку путаница проводов соединяла между собой всевозможные конденсаторы, сопротивления, реостаты, коробки осциллографов и генераторов стандартных сигналов.
Рядом с верстаком возвышался серый железный шкаф линейно-батарейного коммутатора и еще один коммутатор – телефонный, едва ли не прошлого века, с мраморным распределительным щитом и торчащими в гнездах многочисленными штекерами с толстыми черными шнурами на противовесах.
Попахивало канифолью и прочими естественными для радиомастерской запахами.
Единственно выделялся среди всех этих устройств, явно изготовленных в разные технические эпохи последнего полувека, лишь один прибор, закрепленный в специальном многолапом зажиме над столом и связанный со всеми прочими устройствами десятком гибких серебристых шин, словно бы обтянутых парчой. Как-то совершенно чужеродно он выглядел, словно спортивный «Порше» среди самобеглых колясок. Иная техническая культура в нем ощущалась и несколько даже нечеловеческий дизайн, пусть и невозможно было объяснить простыми словами, в чем тут дело.
Чуть подавшись вперед, военинженер с явным интересом всматривался в маленький, как тетрадный лист, экран американского телевизора.
Хотя с Шуховской башни уже почти год продолжались пробные, по два часа в день, передачи, собственных телеприемников, за исключением экспериментальных, штучной сборки, в СССР пока не производилось.
Да и сами передачи представляли интерес только для специалистов или фанатиков технического прогресса, переключившихся со сборки детекторных и ламповых приемников и передатчиков на очередное чудо ХХ века.
Но к ним вряд ли относился военинженер. И любовался он сейчас отнюдь не бессмертным и пресловутым «Лебединым озером», хотя именно отрывки из него передавала последнюю неделю опытная студия с Шаболовки. С четкостью и контрастом, недостижимым пока и в Соединенных Штатах, где благодаря эмигранту Зворыкину регулярные передачи шли уже лет пять, он наблюдал прямую трансляцию из кабинета Заковского.
Тонкое, умное, несколько даже аристократическое лицо военинженера не выражало никаких эмоций, только время от времени приподнималась удивленно бровь, и еще – он довольно часто закуривал «Северную Пальмиру» из лежавшей рядом коробки и несколько более резко, чем обычно, стряхивал пепел в круглую хрустальную пепельницу.
Выглядело все это, если бы кто-то мог видеть сейчас инженера, как испытание нового специального изобретения, призванного заменить банальное уже подслушивание кабинетов и телефонов высокопоставленных сановников.
А отчего бы и нет? Не зря же он принадлежал к той службе, о которой сказано: «Связь – нервы войны». Если это справедливо в отношении войны явной, так тем более – тайной. А нервы, как известно, передают мозгу от всех прочих органов информацию, являющуюся матерью интуиции.
Но здесь все было хотя и так, но не совсем так.
Официально военинженер Лихарев значился начальником аналитического сектора спецотдела при Секретариате Политбюро ВКП(б), фактически же – личным референтом Сталина для весьма особых поручений и, по собственному усмотрению, мог носить как штатский костюм, так и военную форму с любыми знаками различия. В разумных пределах. Кроме, скажем, маршальских, поскольку живых маршалов в СССР к описываемому моменту имелось всего три, хорошо известных всей стране в лицо, и появление четвертого вызвало бы законное удивление в заинтересованных кругах.
Вообще история появления этого человека в «коридорах кремлевской власти» была достаточно темная и большинству приближенных к вождю людей неизвестная, самым же доверенным, вроде Поскребышева и Власика, – непонятная.
Валентин Лихарев впервые был замечен возле Сталина где-то на рубеже 25-го и 26-го годов, сначала вроде бы в качестве шофера и личного охранника. По слухам, рекомендован он был на этот пост лично Менжинским, которому Сталин, после весьма своевременной, пусть и немного загадочной смерти Дзержинского, неосторожно упомянувшего на съезде партии о грядущем диктаторе «в красных коммунистических перьях», доверял почти безгранично. А когда Вячеслав Рудольфович, в свою очередь, тоже наконец умер (от грудной жабы, кажется) – стал доверять еще более.
Обычно покойным соратникам, не успевшим себя при жизни чем-то дискредитировать, вождь верил гораздо больше, чем пока живым.
Пусть и имело это правило некоторые исключения.
Считалось, что, не успев став врагом при жизни, товарищ и в дальнейшем таковым не станет, от живого же можно ждать всякого.
Следовательно, приняв рекомендованного Менжинским человека, убедившись, что влиянию преемников Председателя ОГПУ он не подвержен, Сталин мог быть почти стопроцентно уверен, что Валентин останется его верным… Не слугой, конечно, нужных именно для этой роли качеств он не имел, а ближайшим помощником в вещах сугубо деликатных.
Тем более что Лихарев отличался целым рядом совершенно невероятных, подчас взаимоисключающих качеств: гигантской эрудицией почти во всех областях, острым и быстрым умом, умением абсолютно точно угадывать настроения и желания вождя, мог спорить, когда Сталину этого хотелось, соглашаться и поддерживать любое сказанное Хозяином слово во все прочее время, сохраняя и в том и в другом случае великолепное чувство собственного достоинства, без тени лакейства.
А также, иногда исполняя, а иногда и предвосхищая грядущий социальный заказ, мог отыскать убедительный компромат на кого угодно.
С большой долей уверенности можно сказать, что их отношения напоминали отношения умного средневекового монарха с не менее, а то и более умным шутом.
А главное – Лихарев один мог заменить половину Секретариата ЦК и приличную часть центрального аппарата НКВД. Как у него это получалось, Сталин давно уже не интересовался, то есть не вникал в технологию, не раз и не два убедившись, что информация Валентина достоверна абсолютно и напрочь лишена конъюнктуры. И еще одно – любое задание Валентин мог исполнить буквально за несколько часов: доклад ли составить, полсотни источников проанализировать или полузабытую цитату из неизвестной книги найти. И работать без сна мог сутками, превосходя в этом даже самого Сталина.
Только на час-другой выйдет из кабинета, якобы в библиотеку или архив – и пожалуйста.
Как в русской сказке – пойди туда, не знаю куда…
Этого Сталин понять до конца не мог, но ценил. Разобраться, если потребуется, можно и позже, а пользоваться нужно сейчас.
Еще в самом начале их «сотрудничества» Лихарев как-то сказал вождю:
– Товарищ Сталин, я хоть и коммунист, но кое в чем с Христом согласен. Беру с него пример.
– В чем же?
– Он говорил: «Пусть слова ваши будут: да – да, нет – нет, остальное же от лукавого». Вот и я хочу, чтобы вы это знали.
– Что именно? Библию и Евангелие я изучал задолго до вашего рождения. Надеюсь – не хуже.
– Что я руководствуюсь на службе этим же принципом. У вас много людей, которые тщательно продумывают, что, как и когда сказать. Я же буду говорить абсолютную правду. Как американский врач американскому пациенту…
– А как он это делает? – заинтересовался Сталин.
– Довольно-таки просто. «На что жалуетесь? Раздевайтесь. Так, все понятно, одевайтесь. У вас неоперабельный рак в последней стадии, умрете через три месяца, если будете принимать вот это, проживете на полгода дольше…»
Сталин с минуту молчал, размышляя, как следует отреагировать. Можно было – по-разному. Наконец он сделал выбор. Засмеялся благодушно-одобрительно.
– Наверное, вы правы, товарищ Лихарев. Кто-нибудь должен играть роль такого врача. Кому-то может показаться жестоким такой подход, но для настоящего большевика он правильный. Владимир Ильич, когда тяжело заболел, тоже обратился не к Троцкому, не к Бухарину, не к жене даже, а ко мне. «Коба, – сказал он, – если мне станет совсем плохо, дай мне яду».
Причем доверил мне самому определить, когда настанет нужный момент.
Сталин по-доброму, лукаво улыбнулся в усы. Очевидно, воспоминание о таком доверии старшего товарища было ему приятно.
– Но, в свою очередь, и вы не должны обижаться, товарищ Лихарев, – пыхнув трубкой, добавил он, – если когда-нибудь и вам скажут нечто подобное. Или нет?
– Почему же нет, товарищ Сталин? Лишь бы для пользы дела.
С тех пор вождь проникся к порученцу особым, чисто сталинским уважением. Ему нравилось еще и то, что Валентин не прикидывался бесстрашным героем, способным, рванув на груди рубашку, кинуться на пулеметы. Нет, он выглядел, а наверное, и был на самом деле аналогом стоика античных времен вроде Сократа, позволявшего себе говорить и делать, что считал нужным, но и выпить, когда обстановка потребовала, чашу цикуты без видимых отрицательных эмоций.
Каким образом Лихарев сумел в свое время завоевать доверие Менжинского и кто протежировал ему в первые послереволюционные годы, установить оказалось невозможно за давностью времени и отсутствием документальных свидетельств, но Сталин этим и не интересовался. Важно, как человек ведет себя сейчас, а прошлое…
Что же теперь, наказывать Вышинского за то, что подписал в 17-м году ордер на арест Ленина, или прощать Егорова, вспомнив, как вместе пытались (но не сумели) взять Варшаву и рвануть на Берлин?
Лихарев перебросил два тумблера на панели полированного деревянного ящика, очень похожего на патефонный, только с двумя большими плоскими катушками вместо суконного диска, на который ставят пластинки. Где-то на Западе инженеры, придумавшие это новейшее устройство, записывающее звук на тонкую нихромовую проволоку, назвали его магнитофоном.
А сам он встал, потянулся со стоном, вышел из кабинета-лаборатории в обширную, освещенную мутноватым из-за метели, но все равно ярким дневным светом гостиную.
Конечно, вся эта квартира была явно ему не по чину. Не у каждого члена правительства или секретаря Союза писателей была такая, а военные ниже комбригов и комдивов вообще сплошь жили по коммуналкам. Здесь же за распахнутыми дверями угадывались еще и другие комнаты, и полутемный коридор казался бесконечным, да, наконец, гулкое эхо шагов намекало на обширность и пустоту помещений.
Пять уютных комнат, просторная прихожая, большая кухня и при ней комнатка для прислуги.
Всего-то 120 метров жилой площади, если не меньше. Цивилизованному человеку в самый раз. Но здесь считается, что человеку лучше жить подобно муравью, непрерывно цепляясь плечами за себе подобных, круглые сутки слыша их голоса, наблюдая процессы жизнедеятельности, обоняя все мыслимые и немыслимые запахи. Коммунальная, от слова «коммунизм», жизнь.
Зато легко и просто надзирать каждому за каждым. И доносить «куда следует» быстрее, чем виновный успеет осознать опрометчивость своих слов или поступков.
Лихарев остановился у среднего окна гостиной. За двойными стеклами горизонтально летели струи снежинок, закручиваясь вихрями. Крыши домов напротив едва различались в белой мути.
Он долго любовался единственно неподвластным ему в этом мире – буйством стихии.
Красиво, черт возьми. Даже не поймешь, что лучше – шторм на море, огонь костра на лесной полянке или такая вот пурга посередине огромного города.
Казалось, снег будет идти и идти, не переставая, свиваться в тугие смерчи вдоль улиц и переулков, заваливать сугробами дворы, ложиться шапками на крыши, пригибая к земле деревья, пока не засыплет город до самых печных труб, а то и выше, словно где-нибудь в Гренландии…
Глава 9
Утром Шестаков проснулся не только без малейших признаков похмелья, но даже и без так называемой «адреналиновой тоски», когда после хорошего возлияния испытываешь неопределенное, но мучительное чувство вины неизвестно за что, пытаешься вспомнить, не сказал ли лишнего, не оскорбил ли кого, угнетенность и острое нежелание вновь возвращаться в омерзительно реальный мир, который не сулит ничего хорошего.
Напротив, пробуждение было приятным.
Он лежал на застеленном свежим бельем диване, в комнате чудесно пахло смолистым деревом, потолок над головой и стены вокруг были из золотистых досок, без побелки и обоев, гладко выструганы фуганком, напротив – самодельные книжные полки до потолка и самодельный же письменный стол, на нем – пузатая медная керосиновая лампа с зеленовато-молочным стеклянным абажуром поверх длинного, чуть закопченного стекла.
Где-то за пределами поля зрения мерно и громко тикали часы. И по-прежнему завывал ветер за покрытым густым морозным узором окном. Так, что моментами казалось, будто весь дом вздрагивает от порывов ветра и ударов снеговых зарядов. А в комнате тепло, уютно, не хватает только запаха пирогов, чтобы вообразить себя ребенком в первый день рождественских каникул.
Шестаков скосил глаза и увидел рядом отвернувшуюся к стене, тихо посапывающую во сне жену. Длинные распущенные волосы рассыпаны по подушке. Вроде бы нормальная утренняя картина. Но отчего все вдруг стало вновь непонятно и даже жутковато?
Словно соскочила заслонка в памяти.
Что-то странное ночью все-таки случилось.
Как шли они с Власьевым от баньки через метель, проваливаясь в сугробы чуть не по колено, поддерживая друг друга и еще пытаясь о чем-то говорить, хоть ветер и снег забивал слова обратно в глотку, Шестаков помнил. И как довел его Николай Александрович до двери комнаты – тоже. А дальше он вроде полностью отключился? Когда пришла к нему Зоя? Или она уже лежала в постели? Она ему что-нибудь сказала?
Пустота в голове.
И вдруг…
Да нет, такого быть не могло, это ему лишь приснилось. Но отчего вдруг так отчетлив странный сон?
Он опустился на край разобранной постели. Разделся, лег. Был совершенно трезв, только никак не мог понять, где и почему вдруг оказался. Ведь он же в Лондоне? Откуда там такая обстановка? И за окном пурга. А только что ведь было лето? Ничего не понимаю.
Небольшая дверь посередине правой стены вдруг открылась. С горящей керосиновой лампой в руке вошла незнакомая женщина. От высокого желтого язычка пламени внутри пузатого стекла по стенам запрыгали ломкие черные тени. В ярком, хотя и колеблющемся свете лампы видно было, что женщина, пусть и не слишком молодая, довольно интересна.
Светлые распущенные волосы чуть ли не до пояса, прямой нос, высокие, резко очерченные скулы, красиво вырезанные, хотя и чуть крупноватые губы. Длинная шея.
Такое впечатление, что он ее где-то уже видел. В кино?
Женщина поставила лампу на край стола, притворила за собой дверь, мельком глянула в его сторону, пожала плечами и не спеша начала стягивать через голову длинное платье. Потом, тоже не торопясь, все остальное.
Он лежал, почти не дыша. С мгновенно пересохшим ртом. Подобный случай уже был в его жизни, но очень давно. На институтской преддипломной практике в Пятигорске. Тогда он тоже стал случайным свидетелем, как, не подозревая о его присутствии, раздевалась молодая симпатичная докторша.
На ночном дежурстве в санатории он забрался в укромный уголок, чтобы покурить на подоконнике процедурного кабинета, откуда открывался чудесный вид на Горячую гору и ярко освещенный центр города, помечтать, глотнуть хорошего винца.
Июль стоял удивительно жаркий, даже после полуночи духота не спадала, вот и решила дежурная докторша – как ее звали? Да, Лариса Владимировна, заведующая терапевтическим отделением, – слегка освежиться. А дверь зала радоновых ванн не закрыла, чтобы услышать телефон, если вдруг зазвонит в ординаторской.
О том, что еще кто-нибудь, кроме нее, может оказаться в столь поздний час в этой части санаторного корпуса, она, конечно, и вообразить не могла.
Примерно те же чувства, что пятнадцать лет назад, он испытывал сейчас, наблюдая, как незнакомая женщина стянула с себя последнее. И оказалась поразительно хороша. Без всяких скидок. Фигура, формы, движения.
Довольно долго она разглядывала себя в огромном, больше человеческого роста, зеркале. Держа лампу, как факел, в отставленной и поднятой руке, то всматривалась в свое лицо, то, отступив назад, изгибала по-разному талию, поворачивалась в профиль и даже спиной, выворачивая голову до крайнего предела, будто стараясь рассмотреть нечто крайне для нее важное.
Судя по лицу, ей можно было дать лет тридцать пять, но тело выглядело значительно моложе. Гладкая кожа, подтянутый живот, не слишком большая, но крепкая, ничуть не оплывшая грудь.
Он даже прикусил губу, чтобы не выдать себя шумным дыханием.
Но кто же она и что тут делает? Вернее, что тут делает он, а женщина, похоже, у себя дома.
Наконец, видимо, удовлетворенная осмотром, она прошла по комнате, покачивая бедрами, остановившись в двух шагах от изголовья постели, надела длинную ночную рубашку, потом задула лампу.
Довольно бесцеремонно перешагнула через него, толкнув в бок, легла у стены, потянула на себя край одеяла.
Скорее инстинктивно, чем осознанно, он положил ладонь на грудь женщины.
– Ты что, не спишь? – удивленно, но спокойно спросила она. – Я думала, вы с Николаем Александровичем до чертиков набрались.
Не понимая, о чем идет речь, но осознав, что женщина его не прогоняет, он продолжил. Потянул вверх край рубашки, стал шарить жадными дрожащими руками по незнакомому, но восхитительному телу. Тем и восхитительному, что незнакомому.
– Что это вдруг с тобой? – В шепоте женщины прозвучали и насмешка, и кое-что еще. Она не отстранилась, напротив, тоже обняла его. И даже поудобней повернула голову, подставляя губы. – Ого! Действительно. Давно пора было уехать. Ты правда меня еще любишь?..
Не отвечая, потому что нечего было отвечать, он продолжал ласкать ее, одновременно мучительно пытаясь вспомнить хотя бы имя. Такого с ним еще не случалось. С другими – да, он слышал о подобном, но чтобы самому напиться так, что и не знать, как и в чьей оказался постели?..
Женщина, похоже, настолько соскучилась по этому делу, что не настаивала на ответе. Неровно, сбивчиво дыша, она шепнула ему в ухо:
– Ну ладно, ладно, действуй, что ли.
Шестаков помотал головой, садясь на постели. Такое впечатление, что они с Зоей занимались этим всю ночь напролет. Даже поясницу ломит. Ну да, все так и было, вон губы у нее распухшие, а на груди и шее багровые следы поцелуев.
Но что же все-таки произошло? Не белая ли вдруг горячка? Это же надо – не узнал собственную жену! И в то же время такие яркие воспоминания.
Только о чем?
Какой вдруг Пятигорск, молодая докторша? Он там вообще был один раз в жизни, на экскурсии, когда лечился в Кисловодске. И уж тем более никогда не был студентом-медиком. И не курил, сидя на подоконнике, длинных сигарет с фильтром. И ни одна из его знакомых девушек или женщин не носила цветных полупрозрачных трусиков в ладонь шириной, кружевных, сильно открытых бюстгальтеров, неизвестно почему называемых «Анжелика», не пила, так и не застегнув белый халат, венгерский (?) вермут из картонного стаканчика и не занималась с ним любовью на узкой кушетке процедурного кабинета под музыку каких-то «Битлов» из маленького плоского транзистора.
Такого не было и просто быть не могло! Даже и слов, неожиданно легко пришедших в голову, он никогда раньше не слышал, вряд ли сможет объяснить, что они на самом деле значат.
Неладно что-то с головой, товарищ нарком, ох, неладно. Или после вчерашнего в уме повредился, или, наоборот, сначала с фазы сдвинулся, а потом уже чекистов начал бить.
Шестаков босиком прошлепал к окну. Чуть приоткрыл форточку, откуда сразу рванул в комнату морозный ветер с искристой снеговой пылью. Закурил папиросу, а никакую не сигарету. Окончательно приходя в себя, покрутил головой.
Ну, ладно. Чего не бывает. Выпили крепко вчера с Власьевым. Потом действительно вспомнили с Зоей молодость. На фронте тоже так бывало, после боя неудержимо тянуло к женщине.
Какие «провороты» моряки на берегу устраивали, и офицеры и матросы. В борделях Гельсингфорса и Ревеля дым стоял коромыслом, очень мягко выражаясь.
Вот и он вчера так.
А сон уже позже привиделся. Как там Павлов писал: «Сон – небывалая комбинация бывших впечатлений». Яркий – да, непонятный – тоже да, но мало ли как и что может в воспаленном переживаниями и алкоголем мозгу преломиться. Книга, давно прочитанная, вспомнилась или в кино что-то похожее видел, а то и на пирушке хмельные друзья давними подвигами хвастались.
На том и следует остановиться, чтобы действительно с нарезов не сойти.
Он нашел глазами напольные, с двумя медными цилиндрами по бокам от маятника, часы.
Десять минут десятого. С незапамятных времен нарком не просыпался так поздно. А на улице все равно сумеречно. Мало, что январь, так еще и пурга, и многокилометровый слой туч между поверхностью Земли и Солнцем.
Выбросил окурок в форточку, потянулся, присел несколько раз, помахал руками, изображая нечто вроде утренней зарядки.
Тело слушалось великолепно и было, пожалуй, отзывчивее на команды мозга, чем вчера или когда-то в обозримом прошлом.
Захотелось сделать что-нибудь такое… Покрутить «солнце» на турнике, к примеру, побоксировать, саблей помахать, прыгнуть с вышки в бассейн…
«Какой бассейн, когда ты в нем плавал?» – одернул он сам себя. В море, в речке на даче – бывало, а в крытом бассейне с голубой хлорированной, а то и подогретой морской водой, с упругой доской трамплина?..
Да было ли, не было – неважно. Опять мысли из той же оперы. Решил забыть – значит, забыть. Главное – чувствовал он себя гораздо лучше и бодрее, чем когда-либо за последние пятнадцать лет.
И помещение, где он оказался, очень уж не соответствовало той деревенской, хотя и просторной, и чистой избе, где принимал их Власьев вчера. Если передние комнаты отвечали облику захолустного, нелюдимого бобыля-егеря, то этот явно рабочий кабинет и видимая через полуоткрытую дверь соседняя комната куда больше подходили просвещенному помещику прошлого века, естествоиспытателю-самоучке, не лишенному вдобавок художественного вкуса.
Кресло у стола было искусно сделано из громадных лосиных рогов, стулья заменяли причудливые, слегка обожженные и покрытые лаком пни.
На стенах – охотничьи ружья: две вполне ординарные двустволки, еще два очень неплохих вертикально-спаренных штуцера, может, бельгийской, а может, и английской работы, и еще совсем раритет – длинная капсюльная шомполка солидного калибра, как бы не десятого.
В следующей комнате, узкой и длинной, с тремя окнами и круглой печью голландкой в углу, стены тоже занимали полки, на которых выстроились многочисленные чучела птиц и лесных зверьков, стояли банки с какими-то растворами, на верстаке располагалась целая таксидермическая мастерская, простой дощатый стол загромождали книги, колбы, реторты и очень приличный бинокулярный микроскоп.
Напротив, пробуждение было приятным.
Он лежал на застеленном свежим бельем диване, в комнате чудесно пахло смолистым деревом, потолок над головой и стены вокруг были из золотистых досок, без побелки и обоев, гладко выструганы фуганком, напротив – самодельные книжные полки до потолка и самодельный же письменный стол, на нем – пузатая медная керосиновая лампа с зеленовато-молочным стеклянным абажуром поверх длинного, чуть закопченного стекла.
Где-то за пределами поля зрения мерно и громко тикали часы. И по-прежнему завывал ветер за покрытым густым морозным узором окном. Так, что моментами казалось, будто весь дом вздрагивает от порывов ветра и ударов снеговых зарядов. А в комнате тепло, уютно, не хватает только запаха пирогов, чтобы вообразить себя ребенком в первый день рождественских каникул.
Шестаков скосил глаза и увидел рядом отвернувшуюся к стене, тихо посапывающую во сне жену. Длинные распущенные волосы рассыпаны по подушке. Вроде бы нормальная утренняя картина. Но отчего все вдруг стало вновь непонятно и даже жутковато?
Словно соскочила заслонка в памяти.
Что-то странное ночью все-таки случилось.
Как шли они с Власьевым от баньки через метель, проваливаясь в сугробы чуть не по колено, поддерживая друг друга и еще пытаясь о чем-то говорить, хоть ветер и снег забивал слова обратно в глотку, Шестаков помнил. И как довел его Николай Александрович до двери комнаты – тоже. А дальше он вроде полностью отключился? Когда пришла к нему Зоя? Или она уже лежала в постели? Она ему что-нибудь сказала?
Пустота в голове.
И вдруг…
Да нет, такого быть не могло, это ему лишь приснилось. Но отчего вдруг так отчетлив странный сон?
Он опустился на край разобранной постели. Разделся, лег. Был совершенно трезв, только никак не мог понять, где и почему вдруг оказался. Ведь он же в Лондоне? Откуда там такая обстановка? И за окном пурга. А только что ведь было лето? Ничего не понимаю.
Небольшая дверь посередине правой стены вдруг открылась. С горящей керосиновой лампой в руке вошла незнакомая женщина. От высокого желтого язычка пламени внутри пузатого стекла по стенам запрыгали ломкие черные тени. В ярком, хотя и колеблющемся свете лампы видно было, что женщина, пусть и не слишком молодая, довольно интересна.
Светлые распущенные волосы чуть ли не до пояса, прямой нос, высокие, резко очерченные скулы, красиво вырезанные, хотя и чуть крупноватые губы. Длинная шея.
Такое впечатление, что он ее где-то уже видел. В кино?
Женщина поставила лампу на край стола, притворила за собой дверь, мельком глянула в его сторону, пожала плечами и не спеша начала стягивать через голову длинное платье. Потом, тоже не торопясь, все остальное.
Он лежал, почти не дыша. С мгновенно пересохшим ртом. Подобный случай уже был в его жизни, но очень давно. На институтской преддипломной практике в Пятигорске. Тогда он тоже стал случайным свидетелем, как, не подозревая о его присутствии, раздевалась молодая симпатичная докторша.
На ночном дежурстве в санатории он забрался в укромный уголок, чтобы покурить на подоконнике процедурного кабинета, откуда открывался чудесный вид на Горячую гору и ярко освещенный центр города, помечтать, глотнуть хорошего винца.
Июль стоял удивительно жаркий, даже после полуночи духота не спадала, вот и решила дежурная докторша – как ее звали? Да, Лариса Владимировна, заведующая терапевтическим отделением, – слегка освежиться. А дверь зала радоновых ванн не закрыла, чтобы услышать телефон, если вдруг зазвонит в ординаторской.
О том, что еще кто-нибудь, кроме нее, может оказаться в столь поздний час в этой части санаторного корпуса, она, конечно, и вообразить не могла.
Примерно те же чувства, что пятнадцать лет назад, он испытывал сейчас, наблюдая, как незнакомая женщина стянула с себя последнее. И оказалась поразительно хороша. Без всяких скидок. Фигура, формы, движения.
Довольно долго она разглядывала себя в огромном, больше человеческого роста, зеркале. Держа лампу, как факел, в отставленной и поднятой руке, то всматривалась в свое лицо, то, отступив назад, изгибала по-разному талию, поворачивалась в профиль и даже спиной, выворачивая голову до крайнего предела, будто стараясь рассмотреть нечто крайне для нее важное.
Судя по лицу, ей можно было дать лет тридцать пять, но тело выглядело значительно моложе. Гладкая кожа, подтянутый живот, не слишком большая, но крепкая, ничуть не оплывшая грудь.
Он даже прикусил губу, чтобы не выдать себя шумным дыханием.
Но кто же она и что тут делает? Вернее, что тут делает он, а женщина, похоже, у себя дома.
Наконец, видимо, удовлетворенная осмотром, она прошла по комнате, покачивая бедрами, остановившись в двух шагах от изголовья постели, надела длинную ночную рубашку, потом задула лампу.
Довольно бесцеремонно перешагнула через него, толкнув в бок, легла у стены, потянула на себя край одеяла.
Скорее инстинктивно, чем осознанно, он положил ладонь на грудь женщины.
– Ты что, не спишь? – удивленно, но спокойно спросила она. – Я думала, вы с Николаем Александровичем до чертиков набрались.
Не понимая, о чем идет речь, но осознав, что женщина его не прогоняет, он продолжил. Потянул вверх край рубашки, стал шарить жадными дрожащими руками по незнакомому, но восхитительному телу. Тем и восхитительному, что незнакомому.
– Что это вдруг с тобой? – В шепоте женщины прозвучали и насмешка, и кое-что еще. Она не отстранилась, напротив, тоже обняла его. И даже поудобней повернула голову, подставляя губы. – Ого! Действительно. Давно пора было уехать. Ты правда меня еще любишь?..
Не отвечая, потому что нечего было отвечать, он продолжал ласкать ее, одновременно мучительно пытаясь вспомнить хотя бы имя. Такого с ним еще не случалось. С другими – да, он слышал о подобном, но чтобы самому напиться так, что и не знать, как и в чьей оказался постели?..
Женщина, похоже, настолько соскучилась по этому делу, что не настаивала на ответе. Неровно, сбивчиво дыша, она шепнула ему в ухо:
– Ну ладно, ладно, действуй, что ли.
Шестаков помотал головой, садясь на постели. Такое впечатление, что они с Зоей занимались этим всю ночь напролет. Даже поясницу ломит. Ну да, все так и было, вон губы у нее распухшие, а на груди и шее багровые следы поцелуев.
Но что же все-таки произошло? Не белая ли вдруг горячка? Это же надо – не узнал собственную жену! И в то же время такие яркие воспоминания.
Только о чем?
Какой вдруг Пятигорск, молодая докторша? Он там вообще был один раз в жизни, на экскурсии, когда лечился в Кисловодске. И уж тем более никогда не был студентом-медиком. И не курил, сидя на подоконнике, длинных сигарет с фильтром. И ни одна из его знакомых девушек или женщин не носила цветных полупрозрачных трусиков в ладонь шириной, кружевных, сильно открытых бюстгальтеров, неизвестно почему называемых «Анжелика», не пила, так и не застегнув белый халат, венгерский (?) вермут из картонного стаканчика и не занималась с ним любовью на узкой кушетке процедурного кабинета под музыку каких-то «Битлов» из маленького плоского транзистора.
Такого не было и просто быть не могло! Даже и слов, неожиданно легко пришедших в голову, он никогда раньше не слышал, вряд ли сможет объяснить, что они на самом деле значат.
Неладно что-то с головой, товарищ нарком, ох, неладно. Или после вчерашнего в уме повредился, или, наоборот, сначала с фазы сдвинулся, а потом уже чекистов начал бить.
Шестаков босиком прошлепал к окну. Чуть приоткрыл форточку, откуда сразу рванул в комнату морозный ветер с искристой снеговой пылью. Закурил папиросу, а никакую не сигарету. Окончательно приходя в себя, покрутил головой.
Ну, ладно. Чего не бывает. Выпили крепко вчера с Власьевым. Потом действительно вспомнили с Зоей молодость. На фронте тоже так бывало, после боя неудержимо тянуло к женщине.
Какие «провороты» моряки на берегу устраивали, и офицеры и матросы. В борделях Гельсингфорса и Ревеля дым стоял коромыслом, очень мягко выражаясь.
Вот и он вчера так.
А сон уже позже привиделся. Как там Павлов писал: «Сон – небывалая комбинация бывших впечатлений». Яркий – да, непонятный – тоже да, но мало ли как и что может в воспаленном переживаниями и алкоголем мозгу преломиться. Книга, давно прочитанная, вспомнилась или в кино что-то похожее видел, а то и на пирушке хмельные друзья давними подвигами хвастались.
На том и следует остановиться, чтобы действительно с нарезов не сойти.
Он нашел глазами напольные, с двумя медными цилиндрами по бокам от маятника, часы.
Десять минут десятого. С незапамятных времен нарком не просыпался так поздно. А на улице все равно сумеречно. Мало, что январь, так еще и пурга, и многокилометровый слой туч между поверхностью Земли и Солнцем.
Выбросил окурок в форточку, потянулся, присел несколько раз, помахал руками, изображая нечто вроде утренней зарядки.
Тело слушалось великолепно и было, пожалуй, отзывчивее на команды мозга, чем вчера или когда-то в обозримом прошлом.
Захотелось сделать что-нибудь такое… Покрутить «солнце» на турнике, к примеру, побоксировать, саблей помахать, прыгнуть с вышки в бассейн…
«Какой бассейн, когда ты в нем плавал?» – одернул он сам себя. В море, в речке на даче – бывало, а в крытом бассейне с голубой хлорированной, а то и подогретой морской водой, с упругой доской трамплина?..
Да было ли, не было – неважно. Опять мысли из той же оперы. Решил забыть – значит, забыть. Главное – чувствовал он себя гораздо лучше и бодрее, чем когда-либо за последние пятнадцать лет.
И помещение, где он оказался, очень уж не соответствовало той деревенской, хотя и просторной, и чистой избе, где принимал их Власьев вчера. Если передние комнаты отвечали облику захолустного, нелюдимого бобыля-егеря, то этот явно рабочий кабинет и видимая через полуоткрытую дверь соседняя комната куда больше подходили просвещенному помещику прошлого века, естествоиспытателю-самоучке, не лишенному вдобавок художественного вкуса.
Кресло у стола было искусно сделано из громадных лосиных рогов, стулья заменяли причудливые, слегка обожженные и покрытые лаком пни.
На стенах – охотничьи ружья: две вполне ординарные двустволки, еще два очень неплохих вертикально-спаренных штуцера, может, бельгийской, а может, и английской работы, и еще совсем раритет – длинная капсюльная шомполка солидного калибра, как бы не десятого.
В следующей комнате, узкой и длинной, с тремя окнами и круглой печью голландкой в углу, стены тоже занимали полки, на которых выстроились многочисленные чучела птиц и лесных зверьков, стояли банки с какими-то растворами, на верстаке располагалась целая таксидермическая мастерская, простой дощатый стол загромождали книги, колбы, реторты и очень приличный бинокулярный микроскоп.