Василий Звягинцев
Бои местного значения


   Я жизнь сравнил бы с шахматной доской.
   То день, то ночь, а пешки – мы с тобой.
   Подвигают, притиснут, и побили.
   И в темный ящик сунут на покой.
О. Хайям




Глава 1


   День заканчивался как обычно. Как все подобные дни вот уже второй год подряд. В десятом часу вечера Шестаков запер несгораемый шкаф, ящики письменного стола, позвонил по «вертушке»[1] в приемную Председателя Совнаркома, чтобы убедиться – никаких неожиданных совещаний и коллегий не намечается, доложил, что едет домой поужинать и отдохнуть, отдал все необходимые распоряжения своим помощникам, после чего вызвал к подъезду машину.
   Шестаков машинально отметил, что голос дежурного секретаря Молотова был ровен и даже любезен. По собственной инициативе он сообщил, что Вячеслав Михайлович ушел час назад и до утра возвращаться не собирался, так что товарищ нарком тоже может отдыхать спокойно. Это было приятно, потому что ночные заседания хоть и стали давно привычным делом, но все же изматывали, жить по перевернутому графику нормальному человеку научиться практически невозможно.
   Впрочем, нет, научиться можно всему, а вот заставить организм спокойно переносить бдения до двух-трех часов ночи в прокуренных кабинетах, обходиться коротким утренним сном, а потом урывками добирать до нормы по полчаса-часу, не раздеваясь, в не слишком уютной, тоже прокуренной комнате отдыха, вполглаза, все время ожидая пронзительного телефонного звонка, – трудно и душевного здоровья не прибавляет.
   Да и это еще не самое страшное.
   Куда хуже постоянный, изматывающий страх. Что-то не успеть, упустить из внимания, не так и не то доложить на коллегии или на Политбюро, просто сказать лишнее в частном даже разговоре, заслужить неудовольствие вышестоящего руководства или, напротив, получить знак благоволения от того, кто завтра окажется разоблачен как враг народа. И, соответственно, самому оказаться рано или поздно в их числе.
   А после жуткого февральско-мартовского (1937 года) Пленума ЦК ВКП(б), на котором «товарищам» было наглядно показано, что ни один человек, даже из состава «ленинской гвардии», теперь не защищен от расправы, нельзя стало быть уверенным в собственном будущем даже на сутки вперед.
   Так и жил теперь Григорий Петрович Шестаков, нарком, депутат Верховного Совета первого (по новой «сталинской» Конституции) созыва и член ЦК.
   Он вышел в тесный, зажатый со всех сторон высоченными каменными стенами двор-колодец наркомата, сел на переднее сиденье длинного вишневого «ЗИСа». Сзади – не любил, хоть и полагалось по рангу. Велел водителю ехать не спеша, «большим кругом», так он называл путь через центр и все Садовое кольцо, который занимал минут сорок.

 
   Не признаваясь самому себе, Шестаков таким образом оттягивал неизбежное. В плавно скользящей по ночному городу машине он испытывал чувство безопасности. На этом пятнадцатикилометровом пути от крыльца наркомата до подъезда дома на Земляном валу арест практически исключался.
   Можно было спокойно курить, любоваться медленно падающими снежинками, красиво серебрящимися на фоне еще не снятой новогодней иллюминации, думать о чем-то, не имеющем отношения к невыносимой реальности жизни на вершинах власти, которая, впрочем, большинству окружающих казалась немыслимым счастьем. Со всеми ее атрибутами: персональным автомобилем, отдельной да вдобавок многокомнатной квартирой, служебной дачей в Серебряном Бору, спецраспределителем, Кремлевской больницей, а главное – возможностью часто встречаться и даже разговаривать с Великим Сталиным!
   Знали бы они, чего стоит такое «счастье»…
   И неожиданно он вдруг вспомнил: «А ведь сегодня, по-старому, Рождество». Последний раз Шестаков отмечал его, дай Бог памяти, на линкоре в семнадцатом году.
   Но как бы медленно ни вел шофер машину, серый огромный дом, заселенный членами правительства, комдивами и комкорами, Героями Советского Союза, видными писателями и полярниками, неумолимо приближался. И вместе с ним надвигался привычный страх.
   Привычный, нудный, тошнотворный, который не оставлял его много месяцев. Иногда страх немного отступал, заслонялся суматохой неотложных дел, заседаний, совещаний, командировок, но никогда не проходил совсем. Постоянное сосущее чувство под ложечкой, то и дело возникающая глухая ноющая боль в сердце стали его неразлучными спутниками. И еще – ему непрерывно хотелось спать. Не только оттого, что он регулярно не высыпался.
   В сон наркому хотелось спрятаться, как медведю в берлогу. Лечь, укрыться с головой и хоть на несколько часов забыться, сбежать из ставшей невыносимой жизни.
   Немного помогала водка, но он избегал ее пить в одиночку, сознавая, что вряд ли сможет остановиться после первых, приносящих облегчение рюмок, начнет ежевечерне напиваться до беспамятства. Правда, чем такой исход хуже того, которого он боялся, Шестаков не мог объяснить. Зато в компании равных себе, на так называемых «товарищеских ужинах» он пил, как все, до упора. И иногда с похмелья его посещала мысль – а не лучше и вправду начать изображать законченного алкоголика, чтобы выгнали к чертовой матери и с должности, и даже из партии? Тогда он никому не будет нужен и интересен, в том числе и ежовскому ведомству…
   Но, одумавшись, понимал, что отказаться от привычных благ жизни, превратиться…
   Ну, кем он может стать? Рядовым инженером в лучшем случае, а то вообще придется идти в простые слесари. Нет, даже этого не будет. Кто позволит бывшему наркому «слиться с народом»? Все равно заберут, только что громкого суда не будет, влепят пять или десять лет через Особое совещание, чтобы глаза не мозолил, и привет…
   И по-прежнему, несмотря ни на что, Шестаков каждый день к десяти ноль-ноль приезжал в наркомат, вел совещания, сидел в президиумах, делал доклады в Совнаркоме и ЦК, всегда был готов ответить на любой звонок по кремлевской «вертушке».
   Невзирая на состояние, сохранял подобающее должности суровое, строгое, но и доброжелательное выражение лица, умел вовремя пошутить и вовремя проявить партийную принципиальность, в общем, жил так, как давно привык сам и как жили все люди его близкого окружения.
   Зато, переступив порог громадной квартиры, обставленной казенной мебелью из резного дуба и карельской березы, он сбрасывал дневную маску и превращался в нервного, желчно-раздражительного мужа и отца.
   Поглощенного одной-единственной мыслью – как-нибудь дожить до следующего утра, обмирающего и обливающегося холодным потом при звуках каждого въезжающего ночью во двор автомобиля, лязга лифтовых дверей в поздний час и, уж конечно, при виде казенных печатей, то и дело появляющихся на дверях очередной квартиры их восьмиэтажного подъезда.
   Дело в том, что Григорий Петрович в отличие от многих и многих был умен и великолепно представлял себе суть и механизм функционирования Советского государства. Почему и не питал никаких иллюзий, жалея только об одном – что семнадцать лет назад сделал неверный, роковой даже шаг, вступив в ВКП(б).
   Это помогло сделать блестящую карьеру, он был обласкан доброжелательным вниманием Хозяина, уже после начала «Большого террора» награжден орденом Ленина, но, обладая здравым умом и точным инженерным мышлением, в отличие от более наивных, верящих в «идеалы» людей, все понимал правильно.
   В нынешней ситуации, если что, не спасут ни депутатство, ни награды, ни отеческие нотки Сталина, прозвучавшие в его голосе лишь месяц назад: «Такие, как ви, товарищ Шестаков, опора советской оборонной промышленности. Ми вам очень доверяем, но спрашивать будем строго. Ви уж нэ подведитэ…»
   После загадочной смерти Серго Орджоникидзе, единственного нелицемерного защитника и покровителя, выжить в бессмысленно-кровавой мясорубке нарком не надеялся. Правда, очень хотелось, и иногда он заставлял себя думать так, как думало большинство окружавших его людей: что он ни в чем не виновен и очень нужен, делает важнейшее дело, известен с самой лучшей стороны, не запачкан участием ни в каких уклонах и оппозициях. Не зря же ему дали орден и выдвинули депутатом уже после того, как исчезли сотни и тысячи других, а значит – он взвешен (знать бы, на каких весах), исчислен и признан заслуживающим доверия. На день, на два на душе словно бы и легчало. Но почти сразу же за мигом эйфории становилось еще хуже. Трезвый внутренний голос подсказывал, что то же самое мог про себя сказать и, наверное, говорил каждый посаженный и расстрелянный. Не ему чета – большевики с дореволюционным стажем, члены Политбюро еще двадцатых годов, сидевшие в тюрьмах и ссылках со Сталиным, лично знавшие Ленина.
   Моментами Шестаков готов был обратиться и к Господу с мольбой: «Да минет меня чаша сия!» – и тут же с горькой усмешкой вспоминал, что она не помогла даже Христу.
   Больше всего на свете Григорий Петрович завидовал теперь соседу по подъезду, капитану дальнего плавания Бадигину, сидящему сейчас не в роскошном кабинете, но и не в Лефортове, а в каюте вмерзшего в арктические льды парохода «Седов», дрейфующего в сторону Северного полюса. И передающему оттуда бодрые радиограммы и многословные очерки в газеты и журналы. Уж он-то, по крайней мере до следующего лета, может не бояться ничего, кроме внезапного сжатия льдов. А это такая мелочь…
   …Черкая красным карандашом подготовленный референтом доклад по итогам завершившегося 1937 года, Шестаков незаметно задремал.
   А когда проснулся внезапно, как от толчка…
   Что-то в окружающем его знакомом мире неуловимо, но сильно изменилось. Настолько сильно, что нарком осмотрелся с недоумением. Кабинет был тот же самый, но чем-то и чужой. Круг света из-под глухого черного колпака настольной лампы падал на разложенные бумаги, на пучок цветных карандашей в косо срезанной латунной гильзе 85-миллиметрового зенитного снаряда, раскрытую коробку папирос и стакан недопитого чая в серебряном тяжелом подстаканнике.
   Удивили лежащие на столе руки – крупные кисти, покрытые рыжеватыми волосками и россыпью веснушек, большие золотые часы на левом запястье. Не сразу он сообразил, что руки эти принадлежат ему и что он только что спал, уронив голову на локтевой сгиб.
   Григорий Петрович явно не был пьян, он вообще не пил сегодня, но состояние чем-то напоминало то, которое бывает, когда опьянение уже проходит, а похмелье еще не наступило. Или – как если бы его разбудили вскоре после приема пары таблеток люминала. Дезориентированность во времени и пространстве и легкая, неприятная оглушенность.
   И почти сразу пришла ледяная ясность мысли и четкость восприятия. Словно близорукий человек впервые в жизни надел подходящие ему минусовые очки.
   Он догадался, хотя не в состоянии был объяснить, почему бы вдруг, что арестовать его должны именно сегодня.
   Как будто бы совершенно другой человек, непонятно каким образом оказавшийся внутри черепной коробки наркома, подсказал ему это. Человек спокойный, рассудительный и отважный, напоминающий того Гришу Шестакова, каким он был двадцать лет назад, во время своей флотской службы.
   За спиной скрипнула дверь. Нарком обернулся. На пороге стояла жена, Зоя, тридцатипятилетняя женщина с красивым, хотя и несколько поблекшим от ежедневно накладываемого театрального грима лицом, в длинной ночной рубашке и наброшенном поверх нее халате.
   – Ты почему не ложишься, второй час уже… – спросила она, и не потому, что действительно хотела узнать причину, а так, по привычке, в виде ритуала.
   – Не видишь разве, работаю. Завтра коллегия… Иди спи, мешаешь.
   Женщина хотела еще что-то сказать, шевельнула губами, но в последний момент передумала, махнула рукой и тихо прикрыла дверь.
   На Шестакова нахлынула волна противоречивых чувств – и жалость к жене, и раздражение, и желание позвать ее обратно, излить наконец душу в надежде на поддержку и сочувствие, и опасение, что, признавшись в своих страхах, он даст основание подумать: раз боится – значит, есть за ним что-то…
   И параллельно он ощутил нечто вроде ненависти к любимой, в общем-то, жене – при мысли о том, что его вот арестуют, а Зоя станет отрекаться от него, врага народа, на собрании в своем театре клеймить позором… О том, что жену скорее всего арестуют вместе с ним или чуть позже, а сыновей под чужими фамилиями сдадут в детдом, он в своем смятенном состоянии даже не подумал…
   «А почему бы тебе не плюнуть на все и не сбежать? – пришла вдруг в голову дикая в его положении мысль. – Нет, на самом деле. Союз большой, где-нибудь в тайге запросто затеряться можно, а там и через границу… – Идея ведь дикая именно для большевика и члена правительства, а для нормального человека? – А если и вправду – прямо сейчас? Деньги и оружие есть. Вызвать служебную машину, еще лучше – такси, рвануть на вокзал или просто на дачу, изобразить несчастный случай на рыбалке – и привет!»
   Шестаков дрожащими руками поднес спичку к папиросе. Сумасшедшая идея завораживала. Настолько, что он не сразу сообразил – страх-то исчез! Впервые за месяцы, если не годы. Прошла нудная, как зубная боль, тоска, больше не тошнило, замедлился пульс, спокойным и ровным стало дыхание. Даже намек на выход из безнадежной позиции сделал его почти что другим человеком.
   Или – не другим, а как раз самим собой. Тем двадцатилетним юнкером флота, который умел испытывать яростное веселье во время стычек с германскими эсминцами в кипящих волнах Балтики, а чуть позже проявил грозящую смертью изобретательность, выручая арестованного за участие в Кронштадтском восстании друга из лап Петроградской ЧК.
   Нарком вышел в ванную, пристально всмотрелся в свое лицо.
   Крепкий мужик, нестарый еще, сорок два весной исполнится.
   Лицо, конечно, рыхловатое, чуть обрюзгшее даже, с начальственными складками у носа и рта. Одет в полувоенную серую гимнастерку, слева на груди два ордена и депутатский значок. Плечи широкие, пуза нет… Шестаков нагнулся, достал из-под ванны оставшийся после ремонта кусок дюймовой водопроводной трубы, примерился и почти без усилия согнул под прямым углом.
   «Так чего же ты мандражишь, братец? – вновь прозвучал в мозгу словно бы чужой голос. – С твоими мышцами и моей подготовкой…»
   «Шизофрения? – отстраненно подумал нарком. – Говорят, когда голоса начинаешь слышать, это она и есть. Поехать, что ли, с утра в Кремлевку, врачам пожаловаться, усугубив, разумеется, симптомы? Неплохо, например, профессора укусить за нос и лечь на месяц-другой в нервное отделение. Закосить на инвалидность. Глядишь, и обойдется, кому псих нужен, хоть в тюрьме, хоть в правительстве?»
   Вдруг сильно захотелось есть, и Шестаков направился на кухню, где стенные шкафы и последняя новинка – американский электрический холодильник – ломились от деликатесов. Ассортимент кремлевского пайка – как в дореволюционном Елисеевском гастрономе, одна беда – с аппетитом у наркома давно уже неважно, все больше бутербродами да крепким чаем перебивается. По-настоящему ел только под хорошую выпивку на правительственных банкетах.
   «Ну ничего, сейчас как следует перекусим и водочки, натурально, употребим, чтобы желудочную секрецию улучшить…»
   Но не пришлось наркому впервые за долгий срок полакомиться казенными деликатесами, еженедельно привозимыми порученцем из распределителя на улице Грановского, и даже бутылка новомодной «Столичной» водки, покрытая инеем, осталась нераспечатанной.
   То, чего так долго с потным ужасом ждал Шестаков, наконец случилось.
   В другом конце длинного, как пульмановский вагон, коридора, в обширной прихожей, грубо и требовательно загремел дверной звонок.
   Не успела еще перепуганная жена, которая, таясь от мужа, каждую ночь ждала этого же самого, выглянуть из спальни, не проснулись дети, а нарком, отнюдь не помертвевший от последнего на свободе ужаса, а маскирующий боевой азарт под небрежной улыбочкой (звонок в дверь подействовал на него сейчас, как колокол громкого боя на «Победителе», вызывавший комендоров к орудиям), открыл добротную двойную дверь.
   В квартиру ввалились два сержанта госбезопасности[2] в форме, еще один молодой человек в штатском, но настолько типичного облика, что сомневаться в его ведомственной принадлежности не приходилось, за ними – боец конвойных войск с тяжелым автоматом «ППД» на правом плече, а уже позади всех переминались на площадке профессиональные понятые – лифтерша и дежурный электромонтер.
   Бессмысленно-круглое лицо лифтерши выражало слабое любопытство, а монтеру явно хотелось опохмелиться. На обысках, если в квартире обнаруживалась выпивка, ему обычно перепадал стакан, а то и больше. Зависимо от степени радушия опера.
   – Проходите, товарищи, проходите, будьте как дома… – Шестаков, удивляясь сам себе, отступил от двери, сделал приглашающий жест, только что не согнулся в мушкетерском поклоне со взмахом шляпой до полу.
   Оторопевший от такой встречи чекист протянул ему ордер на обыск.
   Скользнув глазами по стандартному тексту с факсимиле подписи самого Вышинского, нарком вернул бумагу:
   – Не возражаю. Приступайте. А может, сначала чайку? Дело вам предстоит долгое, на улице снег, мороз, ветер… Замерзли, наверное, не выспались. Попьете крепенького, китайского, тогда и за работу. Да я и сам предъявлю все, что вас интересует, чтобы зря не возиться, вы только скажите, что требуется? Письма Троцкого, инструкции гестапо, списки сообщников?..
   Наверняка с подобным эти злые демоны московских ночей еще в своей практике не сталкивались. Наоборот – сколько угодно, а чтобы клиент вел себя так…
   – Вы что, гражданин, пьяны, что ли? Не понимаете, в чем дело?
   – Отчего же? Прекрасно понимаю. Сколько веревочке ни виться… А выпить не успел, собрался только. Вы же и помешали. Дурацкая, между прочим, привычка в вашем ведомстве – по ночам людей тревожить. Утром куда удобнее, после завтрака. И вам лучше, и нам… Да вы проходите, проходите, – обратился он к понятым, – не стесняйтесь, присаживайтесь, до вас не скоро очередь дойдет.
   Из спальни наконец появилась жена.
   – Это что, Гриша? – прошептала она прыгающими губами, сжимая рукой халатик на груди. Все прекрасно поняла, однако же спросила. В надежде – на что?
   – Не тревожься, Зоя, товарищи ко мне. Иди пока оденься да чайку согрей, что ли…
   Жена вновь исчезла в комнате. Странно, но за ней никто не пошел. Не опасаются, значит, что она может сделать что-то неположенное. Уверены в лояльности «врагов народа». Или ордер у них «на одно лицо», члены семьи чекистов пока не интересуют.
   – Товарищ лейтенант, может, «санитарку» вызвать, он вроде – того… – попробовал подсказать начальнику выход из положения один из сержантов, повертев пальцем у виска.
   – Все они – «того». На каждого врачей не хватит. А если что – в тюрьме разберутся. Петренко, стой у двери. Если кто войдет – задержать. Понятые, садитесь здесь, ждите. А вы приступайте, – приказал лейтенант подручным.
   – С чего планируете начать? – поинтересовался Шестаков. – Я бы советовал с кабинета. Там много книг, бумаги в столе всякие. Пока перетрясете, жена оденется, сготовит на скорую руку. Опять же и мне с собой кое-что соберет, если второй ордер, на арест, имеете.
   – Мы сами знаем, – огрызнулся лейтенант, решив игнорировать небывалого клиента. – Стойте вот тут и не вмешивайтесь, а то…
   Однако обыск начал действительно с кабинета, предварительно позвонив по телефону и доложив кому-то, что на место прибыл и работает по схеме.
   – Да. Да. Нет. Все нормально. Нет. Думаю, надолго. Да. Часам к десяти, вряд ли раньше. Да. Будет сделано. Есть. Сразу в Сухановскую? Есть…
   Услышанное окончательно расставило все по своим местам. Нарком по-прежнему не понимал, что с ним происходит, но это его больше не смущало. Так человек, решившийся вдруг прыгнуть с парашютом, может бояться, испытывать сердцебиение и дрожь в коленках, сомнение – рискнуть или в последний момент все же воздержаться, – но вряд ли он станет анализировать глубинные причины своего исходного душевного позыва.
   Вот и сейчас… Нарком многое знал, слухом земля полнится, да тем более – в кругах весьма информированных людей. Был он, кстати, знаком кое с кем из заинтересовавшегося им ведомства еще во времена Ягоды (надо сказать, против нынешних – времена были весьма либеральные), откуда и усвоил, что Сухановка была самой страшной в стране тюрьмой, специально пыточной, не идущей ни в какое сравнение с Лефортовской, Бутырской и прочими. Лубянские же камеры внутренней тюрьмы вообще могли считаться почти санаторием. До тех, конечно, минут, когда и из них повезут на суд и расстрел.
   Но все равно – в прочих тюрьмах и обращение было сравнительно человеческим, и исход не очевиден, из Сухановской же выйти живым шансов практически не существовало. Если не умирали в ходе «следствия», то гарантированно получали «десять лет без права переписки» или просто расстрел, без всяких иносказаний.
   Ситуация прояснилась до донышка, и выход из нее Шестаков видел лишь один. Зато отчетливый. Оставалось только решить, как именно исполнить намеченное. Опыта в таких делах у наркома не было, однако он испытывал ничем не объяснимую, но твердую уверенность, что все выйдет как надо.


Глава 2


   Нарком прислонился спиной к боковой стенке шкафа, заложив руки за спину. Минут пятнадцать он молча и отрешенно наблюдал за чекистами. Сержанты сноровисто, сантиметр за сантиметром обшаривали комнату, начав с левого от двери угла и двигаясь по часовой стрелке.
   Лица у обоих простые, вроде как рязанские, отнюдь не отмеченные печатью интеллекта. Пришли в органы по «комсомольскому набору», имея классов семь образования да потом какие-нибудь курсы по специальности.
   Их лейтенант, похоже, покультурнее, скорее всего – москвич, девятилетку наверняка окончил, а возможно, еще и нормальное двухгодичное училище. Чин у него, по их меркам, немаленький, равен армейскому капитану, когда в форме – шпалу в малиновых петлицах носит.
   Лейтенант сидел сбоку от стола, писал что-то, положив на колено планшетку. Сколько ему, интересно, раз приходилось заниматься подобным делом, носителей каких громких имен и званий препроводил он на первую ступеньку ведущей в земной ад лестницы?
   Мемуары мог бы в старости написать, пожалуй, интересные, только вот старости как раз у него и не будет. Через годик-другой сам станет объектом подобной процедуры, как это уже произошло с чекистами предыдущего, «ягодовского», призыва. А может, и без процедуры обойдется. Пригласят в один прекрасный день к коменданту управления за каким-нибудь пустяшным делом – и пуля в затылок, «не отходя от кассы».
   В любом случае долгая жизнь лейтенанту госбезопасности не светит, так что комплексовать по поводу задуманного незачем…
   Вот это выражение – «комплексовать по поводу» – было каким-то незнакомым, не входившим в обычный лексикон наркома, однако употребил он его совершенно свободно и даже не удивился. Да и сам ход мыслей…
   Впрочем, один из его знакомых сказал в минуту откровенности: «Знаешь, Григорий, сейчас самое опасное – додумывать до конца то, что невзначай приходит в голову. Я себе давно это запретил…»
   Шестаков понял тогда, что приятель имел в виду, и не стал эту тему развивать. А теперь, выходит, не удержался, сам начал додумывать все «от и до».
   – А у вас там, на Лубянке, какие порядки? – подчиняясь все той же отчаянно-нахальной волне, головокружительно несущей его, как гавайский прибой – серфингиста, нарушил нарком рабочую тишину. – В камерах курить можно? Если можно, я папиросами запасусь. У меня их много. Кстати, если желаете, закуривайте прямо здесь, вон на столе коробка…
   Лейтенант поднял голову. Лицо его изобразило страдание. Назойливость клиента выводила из себя, и жутко хотелось ударить его в морду, неторопливо, наотмашь, однако он помнил команду – «обращаться предельно вежливо».
   Даже награды и депутатский значок до поры не велено было срывать.
   – Я вас просил… не возникать, гражданин? Вот и помолчите, будьте так любезны. Успеете наговориться, ох и успеете… Скажите лучше – оружие у вас есть?
   – Разумеется. В правом верхнем ящике…
   Чекист потянул на себя ящик стола, привстав со стула и выворачивая вбок голову.
   Сделав длинный выпад, Шестаков обрушил на шею лейтенанта сильнейший, пожалуй, даже чрезмерный удар ребром ладони под основание черепа. Не успел тот глухо ткнуться лбом в раскрытую папку с докладом, как нарком крутнулся на месте, носком до синевы начищенного сапога ударил в висок присевшего у нижних полок шкафа на корточки сержанта, резким толчком выпрямленных пальцев под сердце отбросил к стене второго. И успел придержать его за портупею, плавно опустил обмякшее тело на ковер, чтобы, падая, оно не произвело лишнего шума.
   Выпрямился, машинально поправил упавший на глаза чуб.
   Он занимался в молодости боксом, даже пробовал по дореволюционной книжке изучать джиу-джитсу, но больших успехов не достиг. А сейчас действовал так, словно убивать людей руками для него самое обычное дело. Главное – Шестаков был совершенно уверен, что все трое безусловно мертвы, даже и проверять не нужно. И не испытал по этому поводу абсолютно никаких эмоций. Кроме разве удовлетворения от хорошо сделанного дела.