— А чем я могу помочь?
   — Многим, Бегун. Но раз ты не помнишь — чем и как, то иди себе с миром. Вряд ли стоит по-дилетантски вмешиваться в ход событий. Твой Путь завершен. Прощай… Хотя нет, подожди, я хочу оставить тебе кое-что — на память, Бегун. Почему-то я верю в твою память…
   Кормчий в очередной раз опустил руки в туман и будто забегал по клавишам — то ли фортепиано, то ли компьютерной «клавы». Судя по характерным щелчкам, то была именно «клава». При этом Кормчий внимательно смотрел в туман, якобы читая набираемое. А может, и впрямь читал… Притормозил, еще разок щелкнул клавишей, и через положенные несколько секунд невесть где зашкворчал невидимый принтер. Прямо из тумана полезла обычная страничка формата «А-четыре». Кормчий выхватил ее, сложил вчетверо и протянул Чернову:
   — Держи.
   — Что это?
   — Сказал же: кое-что на память.
   — Куда я это дену? Заберу с собой в Москву?
   — Почитаешь на досуге. Потом можешь порвать. Что запомнишь, то запомнишь. Это ответ на твой вопрос: почему Сущий вынужден наказывать смертных.
   — Заповеди, что ли?
   Кормчий уже допыхтел сигарой, пока они разговаривали, пыхнул напоследок, швырнул окурок в туман. Намусорил на вершине горы Синал. Или где-то там имело место мусорное ведро?…
   — Прямо спать тебе не дают твои аналогии!.. — заявил раздраженно. — Я всего лишь Кормчий, Бегун, да и ты нынче — не Моисей. И теперешний Путь твой не сорок лет длился, а много менее… Книга Пути, как и Книга Книг, — это всего лишь книги. Сказки. Мифы. Легенды. Фантазии. Но раз уж ты процитировал одну умную женщину — про море, то я процитирую одного умного мужчину — про книги: «Сказка — ложь, но в ней намек, добру молодцу — урок…» Как ты объяснишь цитату, Бегун?
   — С позиции Чернова или Бегуна?
   — Хороший вопрос. Давай с позиции Бегуна, а то позиция Чернова мне скучна: уж больно она приземленная, зубы ломит.
   — Не знаю, Кормчий. Я хоть и Бегун-на-все-времена, как меня называет Книга Пути, но для себя я — просто Бегун. Ну с прописной буквы, только что это дает?… Объяснить, говоришь?… Сказка — ложь, а намек — это краешек Истины, так?
   — Горячо, Бегун.
   — А значит, сказки — или книги, что точнее, — пишут знающие, так? Или понимающие?
   — Не угадал. Ни те, ни другие. Слышащие. А знающим и понимающим — не до сказок.
   — Слышащие? Есть и такие? Тоже вечные?
   — Не-е-ет! — Кормчий почему-то был слишком экспансивен в отрицании. — Простые смертные. Но несомненно — добры молодцы, потому что умеют слышать намеки. Ты, я понял, расстроен, что не прочитал Книгу Пути. Не беда. Вернешься — сядь за компьютер и сочини ее сам urbi et orbi: намеков ты набрал — добры молодцы, коли таковые найдутся, мозгами шевелить устанут… — Он встал, показывая, что аудиенция псевдо-Моисея у псевдо-Бога подошла к концу. — Тебе пора. Бегун. Времени тебе на прощание с твоими вефильцами — кот наплакал, а зверь этот… что?… как ты выражаешься?…
   — Скуп на слезы, — ответил любимым Чернов и тоже встал. Он все знал про него, этот чертов Кормчий, неизвестно чем рулящий. — Куда бежать-то?
   — А куда ни беги, финиш всегда — в назначенном месте. Или ты до такого вывода здесь не дотумкал?
   — Это тоже намек?
   — Это тоже — краешек Истины, Бегун. Помни: все предопределено в Вечности. Твое право — корректировать частное. Пользуйся им, вечный.
   И исчез. Сразу и целиком, как здесь и полагается.
   — А на кой хрен тогда все эти прибамбасы? — неизвестно кого спросил Чернов. Себя и спросил, наверно. — Туман, трубный звук… Он же — не Бог, я тоже — не Моисей, тут он прав, зуб даю…
   И услышал из ниоткуда — с небес, наверно? — знакомый голос:
   — Уж очень тебе хотелось сказку сделать былью. Я и помог, как сумел. Не обижайся, Бегун, держи хвост морковкой. Все будет, как должно быть…
   Тихо было кругом — как на кладбище. Чернов сунул сложенный вчетверо листок в карман, пришитый изнутри рубахи на груди, и споро пошустрил вниз. Полагал: его ждали.

Глава двадцать восьмая
ИТОГ

   К утру в Вефиль вернулся Кармель из Асора, а с ним прибыло посольство царя Базара, состоящее из двух всадников, один из коих был стар, седобород и преисполнен уважения к самому себе, а второй, напротив, — молод, безус и безбород и преисполнен восторгом от того, что видит собственными глазами город-легенду, что может потрогать (Кармель обещал) собственными руками тоже легендарную, пропавшую и вновь обретшую свое место Книгу Путей, что — не исключено! — успеет познакомиться (Кармель протрепался) с самим Бегуном — прежде чем тот уйдет в свой следующий Путь.
   Как ни забавно, молодой и восторженный оказался начальником, то есть полномочным представителем царя Базара в Вефиле, а старый и гордый — его помощником. Они не собирались селиться в Вефиле навсегда: неделя-другая, вряд ли дольше. Надо выслушать и зафиксировать для царя историю города-странника, насладиться чеканными строками из Книги. Надо переписать население Вефиля, отметить всех, кто жил в нем и умер с тех пор, как город исчез с земли Гананской — канцелярская служба в здешних местах поставлена была отменно, деятели из Сокольнического РЭУ могли бы поучиться у коллег. Кармель определил их на временный постой в своем доме, а сам решил перебраться в дом к горшечнику Моше.
   Чернов не стал интересоваться, куда лично он денется из дома Кармеля с появлением высоких чиновников. Кармель поспешил объяснить ему ситуацию с непосредственностью ребенка:
   — Им же надо где-то жить, пока они станут писать свои свитки, а ты все равно уходишь… Ведь уходишь, Бегун, да?
   — Ухожу, — согласился Чернов.
   Он отлично, хотя и не без грусти, осознавал собственную теперешнюю ненужность вефильцам: мавр сделал свое дело, мавру пора сматывать удочки и освобождать жилплощадь. Да и если честно: часто ли он общался с народом? Часто ли беседовал, пил вино, работал?… Увы, нет. Все его общение — в коротких, несколько фраз, разговорах, бессловесных проходах по улочкам, ну вот еще в «субботнике» по уборке улиц, разбитых смерчем, участвовал… Да, еще лечил он их от непонятной эпидемии, но это тоже — не общение… И в итоге: кто он для них? А так — некто, сошедший с картины в Храме. Даже не совсем человек — оживший миф-функция…
   Он хотел уйти, но тянул, потому что страшился не самого ухода (бег в никуда, вход в Сдвиг — привычно…), а его результата: куда попадет. Он страшился оказаться не в любимых Сокольниках, а в каком-нибудь тридевятом царстве, тридесятом, естественно, государстве, куда зашлет его нелегкая в лице Сущего. Впрочем, формулировка сия всего лишь — фигура речи: вряд ли у Него есть лицо…
   Кармель своим возвращением с послами поставил точку в колебаниях Чернова. Впрочем, раз уж колебания, то не точка, конечно, а некая фиксация в положении более-менее устойчивого равновесия или покоя: нечего ждать, ничего не убудет и не прибудет, а жить в Вефиле негде. Как сказали бы современники и соплеменники Чернова: нечего ловить.
   Они сидели с Кармелем в Храме — аккурат под портретом Бегуна и напротив саркофага с десятью птицами на каменном боку. Не пили и не ели: в Храме это не полагалось. Просто сидели на двух каменных скамьях друг против друга и молчали. Каждый — о своем. Чернов молчал, если позволено так выразиться, о том, что он теряет. По сути — навсегда теряет, поскольку вечная жизнь Бегуна никак не коррелировалась со смертным бытием Чернова. Вот он вернется, допустим, домой, и что останется от пережитого? Вдрызг заношенный рибоковский костюмчик и потерявшие товарный вид кроссовки? Так и это еще предстоит объяснить самому себе; память, оставшаяся в Вечности, не подскажет лингвисту и спортсмену, где и когда он успел так завозить одежонку. И другое: сколько времени пролетит в его, Чернова, мире? Час? День? Год?… Как он объяснит свое отсутствие опять же себе, не говоря уж о близких и дальних?… В принципе, может возникнуть немало поводов, чтоб усомниться в психическом здоровье лингвиста и бегуна. Лучший диагноз — амнезия. А на философо-исторический вопрос: «Где шлялся, убогий, пока в амнезию не впал?» — отвечать будет некому. Органы правопорядка вряд ли захотят загружать себя поисками ответа…
   Впрочем, оставалась надежда на Сущего: кому, как не Ему, предусмотреть все! Но Чернов понимал предельно четко: плевать Сущему на Бегуна, который даже и на-все-времена. Путь пройден, функция выполнена, а что там происходит в очередном смертном воплощении Вечного — это не царское дело. Пусть смертный сам выкручивается, на то он и смертный, чтоб ему сверху не помогали. Исторический ярчайший пример «верхнего» равнодушия — библейский мученик Иов.
   — Не увидимся больше, — сказал Кармель.
   — Не увидимся, — подтвердил Чернов.
   — Спасибо тебе за все, — сказал Кармель.
   — Не за что, — не согласился Чернов.
   — Мы же дома благодаря тебе, — сказал Кармель.
   — Работа у меня такая, — поскромничал Чернов. Как там принято говорить: уходя уходи. — Пора мне, — заявил он, вздохнув тяжко, и поднялся.
   И Кармель поднялся.
   Постояли. Потом Кармель порывисто обнял Чернова, уткнулся носом куда-то в воротник спортивной куртки, надетой Черновым в дорогу, произнес глухо:
   — Не обижайся на нас, Бегун. Мы — просто люди. Со своими заботами, со своими мыслями… Они тебе мелкими кажутся, но сам пойми: мы — дома, а дел у нас — невпроворот. По сути, все сначала приходится строить, всю жизнь…
   — Я понимаю, — улыбнулся Чернов. Отодвинул Кармеля, держал ладони на его плечах. — Не трать слов, Хранитель. Вспомни Книгу: «И когда соберется в новый Путь Бегун, не провожайте его и не лейте ненужных слез. У каждого — свое предназначение. Бегуну — торить Пути, смертным — жить и ждать смерти. Пусть расставание будет легким, а грядущая встреча — ожидаемой».
   — Ожидаемой? — удивленно спросил Кармель. — Я не помню таких слов в Книге.
   — Они появились в ней только что, — ответил Чернов, сам удивляясь смыслу всплывшего в сознании текста: это о какой такой ожидаемой встрече речь пошла?…
   — Значит, ты вернешься и нас снова ждет Путь? — В голосе Кармеля отчетливо звучал ужас.
   — Сказано в Книге: «Только избранный Мною народ может собрать разрозненное — от начала Света до прихода Тьмы, ибо народ тот, как нитка, сшивающая разорванное». Уж эти-то слова ты знаешь.
   — Знаю, — сказал Кармель. — Значит, прощай?
   — Значит, прощай.
   — Когда снова придешь к моему народу, вспомни обо мне. А мы, поверь, о тебе будем помнить всегда.
   — У вас нет другого выхода, — Чернов намеренно понизил высокий прощальный пафос: не терпел соплей, — обо мне в Книге написано, а Хранители обязаны нести ее слово своему народу. Плюс портрет… — Он кивнул на стену. И совсем не к месту и не ко времени спросил: — А почему птиц десять?
   — Святое число, — тоже неизвестно почему понизил голос Кармель. — Когда-то у нас было десять заповедей.
   — Было?
   — Они стерты из Книги.
   — Зачем? — удивился Чернов.
   Его не интересовало — кем стерты, он догадывался — кем.
   — «Что дано Им, то может быть отнято Им, и доброе и злое, и нужное и лишнее, — цитатой ответил Кармель. — И не спрашивай, почему к тебе немилость или милость Его, но лишь радуйся тому, что Он помнит о тебе». А заповеди… Это было очень давно, никто не помнит. Вероятно, о том — запись в Книге: «Ему решать, что ты можешь знать, а что нет, и Ему определять, каким знанием наделить смертного, ибо лишний груз в Пути может надорвать силы идущего, а идти надо…» — Это точно, — подтвердил Чернов, — идти надо. Бывай, Кармель, дыши глубже — все устаканится. Даст Сущий — заповеди вернутся в Книгу, а не даст — и без них живем. Верно?…
   Подумал мимоходом: уж не они ли, заповеди эти пресловутые, лежат нынче во внутреннем кармане рибоковской куртки? Тогда надо бы прочитать: получится, что он — единственный, кто будет знать их уничтоженный свыше смысл. И еще подумал: а на кой хрен? Все равно он напрочь забудет их через минуту, через полчаса, через час — сразу после Сдвига. И — навсегда. А посему не стоит забивать голову перед дальней дорогой. Ну о-очень дальней…
   И вышел из Храма.
   И побежал по улице — к выходу из города. Кто-то заметил его, кто-то махнул рукой на прощание, кто-то крикнул: «Спасибо тебе. Бегун!..» Рядом — неизвестно откуда вынырнувший — пристроился мальчишка Берел, Избранный. Побежал, стараясь не отстать, да и Чернов темп снизил.
   Спросил:
   — Тебе чего?
   — Я провожу, — заявил Берел.
   — Куда? — удивился Чернов.
   — Куда получится.
   — Зачем?
   — Надо, — упрямо сказал мальчишка, пыхтя на бегу, как махонький паровозик.
   — А если я долго бежать буду?
   — Недолго.
   — Откуда ты знаешь?
   — Я — Избранный! — Даже сквозь пыхтение поперла гордость. — Я должен знать, когда приходит конец Пути.
   — Ну беги, — разрешил Чернов, посмеиваясь про себя.
   Оказалось — зря посмеивался. Недалеко от городских стен убежали. Берел, совсем запыхавшись, вдруг встал, сказал:
   — Вон дерево. Там. Ты свободен, Бегун. Прощай.
   — Так считаешь? — усмехнулся Чернов, все-таки веря тем не менее услышанному: здесь любая чертовщина могла обернуться самой реальной реальностью, не раз проходили. — Прощай, парень, расти большим.
   — Вырасту, куда денусь, — философски, по-взрослому ответил ему в спину Берел, и это оказалось последним, что услышал и увидел Чернов.
   Или все же Бегун.
   Конечно Бегун, потому что только ему, вечному, а не смертному Чернову, дано войти в Сдвиг, исчезнуть на миг из бытия, потерять себя и снова обрести — живым и, как подсказывали ощущения, здоровым.
   Таковым он себя и обрел — Чернов, а не Бегун…
   … А было: холод, снег, медленно падающий с неба крупными новогодними хлопьями, утоптанная снежная дорожка, голые деревья по обеим сторонам, а еще и не голые имели место — негустые московские сокольнические ели. И еще было странное и никогда не испытываемое Черновым ощущение, словно он на мгновение потерял сознание, вырубился из действительности и снова врубился, даже не потеряв равновесия на бегу.
   «Эка меня скрутило, — с опасливым недоумением подумал Чернов, тормозя на всякий пожарный у трухлявого пенька, оставшегося от санкционированного парковым начальством лесоповала. — И ведь явно — доля секунды: я ж даже не свернул никуда, я ж даже не брякнулся рожей в снег. Господи, что это со мной делается? Не пора ли в Кащенко, к Ганушкину, в клинику судебных экспертиз имени товарища Сербского?…» Кокетничая так, он старался погасить, придавить действительное беспокойство: его здоровый и нестарый еще организм всегда адекватно реагировал на все испытания, что устраивала ему жизнь, а он — сам себе. Как то: постоянный бег, вечный недосып, частые алкогольные атаки на печень, нерегулярные сексуальные контакты и пр. и др. Ну уставал — да. Ну простужался — бывало. Ну желудком иной раз маялся. Но все это — ничего не значащие мелочи по сравнению со случившимся. Впрочем, ему было к кому обратиться, кому поплакаться. Золотой дружбан у него имелся, доктор, между прочим, медицины, светило как раз психиатрии, еще со спорта отношения тянули, еще с тех времен, когда спортсменом пришел к доктору — пожаловаться на непонятные «сладкие взрывы». Завели тогда отношения и не прерывали особо, хотя, конечно, встречаться реже стали, куда реже. Это от него слышал Чернов рассказ о некоем автомобилисте, выпавшем на секундочку из жизни, будучи за рулем своего авто, и впавшем обратно, уже плавая в волнах полноводной реки Яуза. Помнится, и диагноз был произнесен: эпилептиформное расстройство сознания. Помнится и другое: оно, это расстройство, еще не болезнь, расстроилось и настроилось, но Чернову всплывшая (по аналогии с авто в Яузе…) история оптимизма не добавила. Не болезнь — пусть, но — свисток о ней… Он, как и все очень здоровые люди, был чрезвычайно мнителен и любил себя донельзя. Что почему-то не относилось к вышеупомянутой печени, по которой Чернов регулярно вмазывал некорректными напитками… Но печень-то не возникала пока, молчала, как в танке, а вот сознание… Да-а, сознание…
   Было чем озаботиться лингвисту и спортсмену. Он даже решил прекратить сегодня вредную беготню в зимнем парке, решил срочно возвратиться домой, принять ванну и засесть за перевод последних глав романа некоего американского политолога, который нетерпеливо требовало дружественное Чернову издательство. За это хоть деньги светят… Решенное начал осуществлять немедленно, то есть развернулся, трусцой пробежал по лесной аллейке, вынырнул из ворот на Сокольнический вал, по которому мамы с колясками целенаправленно рулили как раз в парк, туда же шли школьники средних классов, явно прогуливая уроки, а два алканавта, подсчитывающие на остановке автобуса валютные резервы для покупки чего-нибудь паленого, воззрились на спортсмена и лингвиста с недоумением, и один из них даже проявил праздный интерес:
   — Ты в какой это помойке костюмчик нашел, мужик?
   Видно, признали Чернова за брата по несчастью, бомжующего, алкающего, сиротствующего, но уж совсем убогого. И пожалели по-своему — добрым тихим словом.
   А кстати — с какой это стати пожалели?…
   Сам на себя Чернов воззрился и обомлел: что с костюмом-то приключилось? В какое такое место залетел он, выпав из сознания на краткий миг? Не наблюдалось по дороге подходящей помойки, как предположил алканавт, парк был чист и заснежен, да еще и известен Чернову, как собственная квартира. И все подозрительные помоечные места известны: их Чернов традиционно обходил или обегал стороной…
   Есть многое, Горацио, на свете… То ли кажется, то ли и вправду недавно вспоминалась цитата к какому-то случаю. К какому — не помнил, да и не спешил вспоминать пустое, а поспешил бегом домой, домой, к родным пенатам и, соответственно, ларам, чтоб сбросить грязь и рвань, подвергнуть себя дезинфекции, а потом можно будет и поразмышлять над случившимся или неслучившимся — уж это как мыслительный процесс потечет.
   Ах как все не слава богу выходит с этой эпилептиформной хреновиной, как не ладно, как не вовремя!..
   Но явился в квартиру, но получил еще один довесок к испорченному настроению — в виде метнувшегося прочь кота, то ли не узнавшего хозяина, то ли не выдержавшего его вида. Кот у Чернова был по жизни эстетом, так что второе «то ли» — логичнее…
   Промелькнув мимо зеркала на стене прихожей, заметил в нем отражение кого-то чужого, хотя и где-то виденного, притормозил, подал назад, заглянул в стекло и в очередной раз оторопел: он, он сам был тем «чужим», а чужим лишь потому, что после недавнего утреннего бритья волшебно ухитрился обрасти нехилой щетиной, скорее даже — этакой молодежной недобородой.
   «Почему?», «Когда?», «Какого черта?» — все это просилось наружу, но Чернов не разрешил. Понимал: бессмысленно. Сбросил то, что прежде называлось кроссовками и костюмом для джоггинга, прямо на пол в прихожей, не раздумывая ни над чем, оставляя поиск вариантов ответов на потом, а также не отметая потом серьезной консультации с золотым дружбаном-доктором, сбросил все на пол, включая вообще невесть откуда взявшиеся белые полотняные, явно чужие штаны чуть ниже колен, причем почему-то чистые (все потом!..) — в отличие от всего остального, и влез под душ, пустив водичку погорячее. И только утишил душу на секунду под горячим донельзя дождиком, как — новая оторопь, как обухом. Тело его — грудь, предплечья, плечи, живот — покрывали зажившие, местами даже корочка отвалилась, но явно некогда кровавые шрамы, очень похожие на следы от тяжелой и яростной плети. А на животе, над самым пупком, красовалась бледно-синяя татуировка: птичка и короткая надпись. Надпись, ко всему прочему немыслимому, была на иврите и означала в переводе — исход. В смысле — Исход, что ли?… Почему на иврите? Откуда взялась? Кто его бил плетьми?… Вопросы рванулись лавой, захлестывая, но он впервые, быть может, в жизни, впервые за библейские свои тридцать три не только не спешил найти ответы на вопросы, а — наоборот! — бежал их, глушил в себе любознательность, круто замешенную на вульгарном страхе. Стоял по-прежнему под душем, смирно стоял, не чувствуя обжигающей температуры воды, усиленно давил в себе ощущение абсолютной нереальности не только происшедшего в парке, но и происходящего сейчас, ощущение присутствия здесь — ну хоть даже в ванной комнате! — чего-то постороннего, нематериального, духа, что ли, святого. Или не святого… Говоря без лишней литературщины, по рабоче-крестьянски, хреново Чернову было. Мама-покойница, склонная к областническому жаргону, сказала бы: коломытно…
   А между тем Чернов числил себя материалистом и прагматиком, поэтому разум усиленно сопротивлялся ощущениям. И ладно бы — костюм грязный и затасканный. Но — татуировка! Но — раны!.. Сколько он отсутствовал в родном сознании?… По ощущениям и обстановке вокруг — ничтожно мало. По увиденному сейчас на самом себе — черт-те сколько!.. Выходит, он отсутствовал — здесь, а присутствовал — где-то? Так бывает? Так не бывает! Фантастика — это не жизнь. Это всего лишь вид литературы, причем — низкий, лживый, нереалистический…
   Но — тату? Но — раны? Но — костюм и штаны с чужой задницы?…
   Надо будет не потом, а немедля позвонить золотому дружбану, решил прагматик, вылезая из душа и мощно натирая торс колким полотенцем, напомнить о себе, пригласить на бутылочку, к примеру, «Леовиль лас Кае» или «Живри-Шамбертан» и между бокалами рассказать о происшедшем, эдак вроде бы шутя, посмеиваясь, но дружбан-то, будучи психиатром, поймет, что в каждой шутке есть не только шутка, и вдруг да что-нибудь объяснит. Хотелось верить, поскольку протестующий разум вообще не справлялся с вольными ощущениями…
   Облачился в постиранное, подвернувшееся на сушке для полотенец, вышел из ванной, увидел на полу брошенные вешички. Не облучены ли они какими-то космическими лучами, не мелькнула ли над парком Сокольники пролетная тарелка со злобными гуманоидами?…
   Чернов брезгливо, двумя пальцами взял нечто, бывшее еще час назад — как он помнил! — отличной и почти не ношенной рибоковской курточкой, зачем-то потряс это нечто, и тут из внутреннего кармана выпала сложенная вчетверо бумажка, явно изъятая из принтера. Что за бумажка? Никогда не клал он в карманы спортивной одежды никаких бумажек… Отпустил куртку, подобрал листок, развернул, тупо глядя на крупно набранные на нем десять пронумерованных строк. Еще даже не особо вчитываясь в них, ведомый опять-таки подлыми в своей неясности ощущениями, медленно прошлепал босиком в кабинет, уселся в рабочее кресло, уложил формат А-4 на письменный стол рядом с родной «клавой», вчитался.
   А набрано там было вот что — на древнееврейском, с которого Чернов перевел все так:
   1. Помни: все предопределено ИМ и нет смысла надеяться на исключение для тебя, смертного.
   2. Помни: ты имеешь право поступать, как знаешь, но Он заранее знает, как ты, смертный, поступить, и знания Его бесконечны, как Мир.
   3. Помни: Он бсегда знает, как ты, смертный, поступишь, но Он такжe знает, что любой твой выбор нарушает равновесие Мира, который бесконечен по замыслу Его.
   4. Помни: Мир неустойчив, и твое, смертный, существование есть причина его неустойчивости в бесконечности самого существования Мира.
   5. Помни: Он бесконечно стремится восстановить бесконечно нарушаемое равновесие, и может статься, что твоя, смертный, судьба должна будет принесена в жертву ради бесконечности Мира и его бесконечного существования.
   6. Помни: жертва твоя, смертный, не напрасна, как и вся бесконечность подобных жертв, ибо каждая судьба неизбежно трансформируется в иные судьбы в бесконечности Мира и ради его бесконечного существования.
   7. Помни: ты, смертный, ни в одной смертной судьбе не сумеешь объять бесконечность Мира и времени Мира, потому что в основании твоей, смертный, судьбы лежит страх Знания.
   8. Помни: твой, смертный, страх положил начало неустойчивости, но именно твой, смертный, страх стал для Него инструментом сохранения равновесия Мира в его бесконечности и ради его бесконечного существования.
   9. Помни: ты, смертный, можешь жить, как знаешь, но знай, что все предопределено Им и пока жив твой страх Знания, ты будешь смертным в каждой своей судьбе в бесконечности Мира.
   10. Помни: страх не бесконечен, ибо изначально его не было. Лишь испивший сбой страх до дна получит Знание, чтобы сознательно, но не вслепую помочь Ему сохранять равновесие Мира в его бесконечности, всякий раз нарушаемое выбором смертных, который всегда предопределен Им…
   И все.
   Что за бредятана, подумал Чернов, откуда у меня эта бумажка? Опять он не помнил ни хрена… Или кто-то засунул ее в карман рибоковской куртки, пока Чернов пребывал в эпилептиформном выключении?… Тогда этот «кто-то» его и выключил — по логике. Чтоб, значит, засунуть в карман бумажку. И одновременно зачем-то донельзя изгваздать одежду, избить безжалостно, выколоть птичку и надпись «Исход»…
   Исход — откуда куда?
   К кому эти десять заповедей, к какому такому Моисею?…
   То, что это заповеди, подтверждало их число, а также назойливое «помни» и постоянное пиететное обозначение кого-то с помощью местоимения и с прописной буквы. Опять по логике — Бога… А кто тогда Моисей?… Ну уж точно — не Чернов, увольте!..
   Чернов отложил листок, встал, подошел к окну. Сквозь по-зимнему грязноватое стекло виден был край парка. Пошел снег. Хлопья падали крупные, будто нарезанные из бумаги для елочного рождественского представления. Хлопья падали вертикально и медленно, погода стояла тихая-тихая. А улица внизу обезлюдела. Получалось, что снег разогнал народ по домам, по конторам, по школам…