- Итак, многоуважаемый... э-э... Виктор Анатольевич, значит, интересуетесь социальными проблемами?
   Подозрение укрепилось: при знакомстве я ни словом не упомянул о своей профессии. Да он и не предоставил мне такой возможности.
   - Какое там интересуюсь... Каюсь, при проклятом режиме имел звание доктора каких-то наук, но ведь по вашей же теории все это было чистым надувательством.
   - Не совсем улавливаю мысль?
   - Звания, награды, почести - все это мишура на фоне тотальной лжи и свирепого идеологического гнета. Стыдно теперь вспоминать.
   Не попал, не угодил: мыслитель сурово насупился. - Каша у вас в голове, батенька, сударик мой. Поверхностно усваиваете уроки жизни. Лжа, как ржа, разъедает душу, это верно, но отрекаться от исторического прошлого негоже. Как бы вместе с одежей кожу не содрать. Читали мои оборванные крики?
   - Не довелось, простите великодушно.
   - То-то и оно. Наш интеллигент удивительно нелюбопытен и умственно хил. Ему у простого мужика поучиться бы. Мишура, говорите? Нет, батенька, копать надобно глубже и ширше. Коли судить с вашей точки зрения, россиянин семьдесят лет прожил в мираже и обмане, а это не совсем так. Напомню презанятнейший эпизод из истории красное нашествия. Было это, дай Бог память, восемнадцатого марта одна тыща девятнадцатого года. Аккурат перед заключением Вестсальского соглашения...
   - Ой! - выдохнул я и согнулся до пола, будто срыгнул.
   - Что с вами? - озаботился писатель. - Рублик обронили?
   - Не обращайте внимания, Олег Яковлевич. Чего-то за завтраком проглотил. Пожадничал. Пятый день не могу привыкнуть к здешней пище. На чем, интересно, они кашу варят? Подозреваю, на тавоте.
   - Зачем же... - скупо улыбнулся мыслитель. - Постным маслицем заправляют. Бывает, и сливками. Кушать можно. Иной вопрос, что у вас, батенька, сударик мой, возможно, особая диета, как у подготавливаемого к перевоплощению.
   - Вот! - Я обрадовался, что так удачно свернул начавшуюся лекцию. - Сам чувствую - диета особая. А вы, Олег Яковлевич, давно здесь лечитесь?
   - Не лечусь, сударик мой, работаю. Чего и вам желаю. Без работы русский человек вянет, как растение без полива.
   - Я в том смысле, что россияне на какой-то срок лишены ваших наставлений. Не обернется ли это бедой?
   На сей раз попал - зацепило старика. Просветлел ликом в аскетических чертах проявилось что-то детское.
   - Хоть и глупость сказали, а приятно. Видно, не совсем вы потерянный для отечества человек. Отвечу так. Мою пуповину с народом никому не оборвать, хотя пытались, как известно, многие.
   Я решил ковать железо, пока горячо.
   - Неужто, Олег Яковлевич, вас сюда силой привели. Неужто осмелились?
   Мыслитель бросил заполошный взгляд на кусты бузины, откуда доносились странные повизгивания.
   - Ах, сударик мой Виктор Тихонович, опять легкомысленные слова, не подходящие для доктора наук. Кстати, по убеждениям вы, надеюсь, не демократ?
   - Как можно... Монархист, разумеется, - возразил я с обидой.
   - Тем более стыдно. Православный монархист - и такая собранность в мыслях. Скачки несуразные. То о россиянах забота, а теперь вдруг... С чего вы взяли, что сюда кого-то силой гонят? Откуда такие сведения?
   - Разве все эти люди... - в изумлении я развел руками, - Разве они?..
   Мыслитель благодушно хмыкнул.
   - Добровольцы. Уверяю вас, убежденные добровольцы-общинники.
   - И волейбольщики?
   - Они тоже. И все прочие. Нам с вами, сударик мой, Тихон Васильевич, выпала честь участвовать в замечательном социальном опыте. Возможно, здесь создается прообраз будущей России. На наших глазах воплощается вековая мечта россиянина о Белом озере, о тихой обители, где все обустроено по справедливым Божеским законам...
   Показалось, в суровых глазах мыслителя блеснули слезы, и я не выдержал, перебил:
   - Олег Яковлевич, неужели вы это всерьез? Тряхнул бородкой, на лицо вернулось высокомерно-укоризненное выражение.
   - Я, сударик мой, за всю жизню ни единого словечка не сказал шутейно, не обдумав заранее. И не написал. Если читали мои книги, должны знать.
   - Простите великодушно, сорвалось с языка... И что же будет дальше с этими общинниками-добровольцами? Когда закончится опыт?
   - Большинство вернутся в народ, просвещать темную массу. Благое дело... Вы давеча наобум помянули проклятый режим, а я вот что скажу. У сатанят-коммунистов тоже есть чему поучиться. Они хоть и врали безбожно, но понимали наиглавнейшую вещь: россиянину для счастья мало кнута, ему мечта необходима. В тех же лагерях не токмо морили людишек, но давали им и духовную пищу...
   Я уже потерял надежду выведать у писателя что-либо путное и приготовился слушать с покорным вниманием, но нам помешали. Повизгивания в кустах вдруг оборвались на громкой истерической ноте. На газон вывалилась натуральная коза с тяжелым, волочащимся по земле выменем, за ней выскочила крупнотелая бабенка в разодранном Комбинезоне и с окровавленным лицом, а следом появился хмурый, сосредоточенный Чубайс, распаренный, будто из бани. Коза и бабенка куда-то умчались, а великий приватизатор, поправив лямки, забрел к нам в беседку.
   - О-о, - приветствовал его Курицын. - Все свирепствуете, сударь мой? Все никак не угомонитесь?
   В голосе писателя зазвучали несвойственные ему почтительные интонации. Я не удивился. Солнце сияло в полнеба трепетно дымилась зелень листвы. Морок продолжался, и я уже не был уверен, что когда-нибудь проснусь.
   Чубайс смотрел осоловелым взглядом. Вопроса не понял, но чего-то явно ждал. Известная всему коммерческому миру статная фигура, благородное лицо как-то особенно внушительно и загадочно выглядели на фоне хосписного пейзажа.
   - Чего говорите? - выдавил он наконец, скривясь в шкодливой гримасе, с какой обычно объявлял об отключении зимой электричества в больницах.
   - Мы-то ничего не говорим, - лукаво отозвался писатель. - Лучше ты нам скажи, Толлша, неужто никогда не пресыщаешься?
   Мой тезка минуту-другую пытался осмыслить эти слова, потом произнес почти по слогам:
   - Ищу бригадира Семякина.
   - Понятно, - Курицын зачем-то мне подмигнул. - Не видели мы твоего бригадира. В процедурной он, скорее всего. Ступай в процедурную. Толя. Там тебя уважат.
   Чубайс в растерянности покачался на пороге, вдруг протянул руку и жалобно попросил:
   - Дай! Хочу.
   Я не сразу сообразил, что он просит сигарету. Зато мгновенно отреагировал писатель:
   - Ни в коем случае! Уберите, спрячьте пачку.
   - Почему? - удивился я, - Пусть покурит, не жалко.
   - Нельзя ему, сударик мой, - пояснил мыслитель, - ни табака, ни алкоголя. Все это снижает потенцию, - и добавил, обращаясь к реформатору:
   - Ступай, Толяша, ступай с Богом. Семякин за козу два лишних тюбика подарит.
   - Правда? - просиял Чубайс.
   - Только попроси интеллигентно. Задницу голую покажи, Семякин это любит.
   Чубайс развернулся и чуть ли не бегом припустил к корпусу.
   - Ничего не понимаю, - признался я, - Кто такой Семякин? Что все это значит?
   - Да нечего понимать. Семякин - его наставник... кстати, не знаю, как вы, сударик мой, Виктор Андреевич, а эти чикагские мальчики не очень по душе. Умом сознаю без них Россию не обустроить, ненасытные, могучие люди, цвет нации, но не лежит душа - и все. Есть в них какая-то чернота. Нехристи ведь они все. Чему научат россиянина? Денежки считать? Так у него их отродясь не было и никогда не будет. Знаете почему?
   - Нет.
   - Они ему противопоказаны, и он об этом знает. О-о, тут прелюбопытная коллизия. Россиянин к денежкам тянется и приворовать горазд, но когда их много скапливается, у него наступает как бы помрачение ума. Спешит от них скорее избавиться, разбазарить, прокутить, спустить... Поразительные есть примеры. Вспомните, тот же Саввушка Морозов накрутил капитал - и будто рассудком помутился. Кому казну передал? Не бедным и гонимым, жаждущим вспомоществования, а исконным врагам отечества, сатанятам, революционерам. Типичный вывих россиянского человека, коему подвалило богатство. Причина здесь тонкая, деликатная. Россиянин нутром чует: каждая лишняя копейка, не заработанная в поте лица, не праведная, на ней мета дьявола. Старается ее сбагрить, но делает это подло, нелепо, как и все остальное. Улавливаете суть?
   - Пытаюсь... Олег Яковлевич, а каким образом тут оказался Чубайс? Или это не тот Чубайс, который электричество прикарманил?
   - Об этом, сударик мой, старайтесь не думать. Одно могу сказать: каждому из нас отведена своя роль. Толяша призван для благороднейшей цели - улучшить по возможности россиянскую породу. Замечательная, архисвоевременная задача. Раньше мы как обычно делали? Выискивали производителей за границей, в Германии, в Англии, и вот наконец научились, образно говоря, выращивать их прямо в стойле. Великолепно! Возможности открываются сказочные. Главное, впервые появился шанс покончить с загадочным россиянским дебилизмом.
   Тоска все круче сжимала мою грудь.
   - Олег Яковлевич, может быть, вы знаете, какая роль отведена и мне?
   - Никакой, - ответил мыслитель. - Вы, Иванцов, относитесь к тем, у кого нет никакой роли.
   - Почему такая дискриминация? - попытался я пошутить, но шутки писатель не принял.
   - Вы же интеллигент по определению. Доктор наук и прочее. Книжный червяк. Интеллигенция в России - это исторический мусор. За два последних столетия ее вина перед народом достигла таких размеров, что ее уже не искупить никакими страданиями и покаяниями. Сказано про вас: образованны. Кстати, летучее и едкое определение. Но не совсем точное. Вернее сравнить интеллигенцию с окаменевшими каловыми массами в пищеводе нации. Чтобы очиститься, вернуться к исконным корням, народу необходимо отрыгнуть интеллигенцию, исторгнуть ее из себя.
   - Что же будет лично со мной?
   - Полагаю, ничего особенного. Проверят на степень генетической прочности и вернут восвояси, в прежнюю среду обитания. Для дальнейших наблюдений.
   Меня уже не занимали его рассуждения, и я не пытался угадать их смысл. Когда он назвал меня Иванцовым, я словно прозрел. Вероятнее всего, я беседовал не со старцем из плоти и крови, а с его голографическим изображением. Скоро и я превращусь во что-то подобное, уже превращаюсь. Руки и ноги, правда, были еще теплые, живые, кровь струилась по жилам, язык ощущал вкус горьковатой слюны, но сумасшествие подобралось так близко, что при желании я мог потрогать его кончиками пальцев.

7. ПЕРВЫЙ ЭКЗАМЕН

   К пятому, шестому (или двенадцатому?) дню я обжился в хосписе и накануне первого экзамена совершенно не волновался, хотя от его успешной сдачи, как предупредил наставник Робентроп, зависела дальнейшая выбраковка. Я спросил, что это такое - выбраковка, и Робентроп, внезапно разъярясь, чуть не оторвав себе ухо, отрезал:
   - Когда надо, узнаете, сэр!
   Прошлое отступило, истаяло, и тоска в груди утихла. Я уже не горевал об утраченной семье и о кое-как налаженном обетовании. В прошлом было, конечно, много хорошего, но ведь и жалеть особенно не о чем. По крайней мере здесь, в хосписе, я ни в чем не нуждался и не приходилось думать со страхом о завтрашнем дне. Строгий, раз и навсегда заведенный распорядок, стабильное лечение, долгий, беспробудный сон... Труднее всего было привыкнуть к здешнему питанию: желеобразные, рвотные супы, вторые блюда - протухшие мясо и рыба, в которых зубы увязали, как в глине, пирожные, посыпанные каким-то порошком вроде птичьего дерьма. Все это поначалу плохо удерживалось в желудке, но на третий, кажется, день, перед обедом мне вкололи порцию универсального лекарства "Бишафилиус-герметикус", штатовского производства, приготовленного, по уверениям медсестры-давалыцицы, с использованием змеиного яда и спермы папуасов. И буквально через час у меня открылся такой жор, что я попросил вторую порцию рыбы-фри, которую мне, правда, не дали.
   Медицинский персонал в основном относился ко мне хорошо, а уж с Макелой и Настей наладились такие отношения, что хоть к жене не возвращайся. Добрые женщины по несколько раз в день забегали в комнату, приносили разные сладости, гнилые фрукты, шоколадки, которые можно сосать, не чувствуя вкуса, но которые резко поднимали потенцию, а вечером я сам приходил к ним в гости во флигелек. Свидания проходили по одной и той же схеме, но мойщицы иногда ссорились между собой, кого из них я должен первую изнасиловать. Победительницей в споре обыкновенно выходила Макела, потому что была физически намного крепче Насти. Я пил чай или прокисшее красное вино без градусов и высокомерно, как турецкий султан, наблюдал за перебранкой двух влюбленных женщин. Сперва они пикировались беззлобно, пересчитывая, кто больше сделал для меня хорошего, потом начинали вспоминать какие-то давние истории, незабытые обиды - и наконец с ужасными воплями набрасывались друг на дружку, причем дрались не по-женски, не царапали, не хватали за волосы, а, отступив на середину комнаты, наносили мощные прямые кулачные удары до тех пор, пока одна из них, обычно Настя, не валилась на пол. И тогда Макела выбивала каблуками остатки дури из подруги, пока та не теряла сознание. Проделав все это, безумная мойщица, еще разгоряченная победой, валилась на кровать и истомно, тоненьким противоестественным голосишкой взывала:
   - Ну что же ты медлишь, любимый!
   По установленному ритуалу, я выходил за дверь и через секунду врывался в комнату с разъяренным лицом и набрасывался на невинную жертву, аки вепрь. Надо заметить, все комнаты хосписа были снабжены видеоглазками, кассета с нашими ежевечерними развлечениями ходила по рукам, и я все чаще ловил на себе уважительные взгляды сотрудников, включая мужчин. В прежней жизни я никогда не считал себя исключительным любовником, да и никто не считал, и поймал себя на том, что новый статус неудержимого самца, этакого буйного мачо, тешит мое самолюбие. К слову сказать, я больше симпатизировал беленькой Настене, и не в силу расовых предрассудков, а из вполне понятного восхищения ее необыкновенным любовным упорством. Она знала, что потерпит поражение, но раз за разом без всяких колебаний вступала в неравную схватку. Наставник Робентроп по-научному растолковал феномен ее поведения, сказал, задумчиво почесывая мошонку:
   - Они обе, сэр, из одного мазка, потому ни в чем друг другу не уступят. Вплоть до полного самоуничтожения. Как и заведено у одноклеточных.
   Интересное объяснение по поводу моего будущего дал фельдшер Миша Чингисхан, проводивший со мной утренние и вечерние процедуры. Приземистый кривоногий мужичок монголоподобной внешности, отчего, вероятно, и прозвище. С ним у нас сложились почти приятельские отношения. Он был чистоплотен, брезглив, любил почесать языком и никогда не причинял лишней боли и не перебарщивал с дозой. Не знаю, как с другими, а меня он по-своему даже жалел, пару раз украдкой дал нюхнуть кокаина, который заметно смягчал воздействие лекарств. По положению в хосписе Чингисхан принадлежал к среднему звену, как и мойщицы Настя с Макелой, и это означало, что у него не было прошлого и соответственно какие-то важные участки сознания были наглухо заблокированы, зато в абстрактном, ни к чему не обязывающем общении он был вполне вменяем, меня жалел подобно тому, как каждый нормальный мужик жалеет скотинку, откармливаемую на убой. Правды не скрывал, говорил откровенно, с сочувствием:
   - Тебе, Толик, после экзамена сделают коррекцию, тогда ты уж никого из нас не признаешь, но это не страшно. Главное, чтобы человек был хороший, согласен со мной? Я пытался узнать подробности:
   - Разве без коррекции никак нельзя обойтись?
   - Невозможно. Даже не надейся. Размножение без коррекции все равно что автомобильный движок без смазки. В любой момент заклинит.
   - Значит, меня все-таки будут размножать?
   - Тебя, Толик, уже давно размножают, токо ты не чувствуешь. Этого никто не чувствует. Ты вот сейчас один, и вдруг вас будет много. Вынырнете, как головастики из садка. В этом весь кайф.
   Я не боялся правды Чингисхана: размножение так размножение, коррекция так коррекция, какая разница...
   О моих приятельницах фельдшер, в отличие от Робентропа, отзывался крайне уважительно. Относил их к особям, у которых в процессе утилизации по недосмотру медиков сохранились первоначальные женские инстинкты. Он работал в хосписе около трех лет, всякого нагляделся и уверял, что это редчайший случай. Большинство измененных типов перевоплощались в функциональную личность со строго ограниченными параметрами жизнедеятельности: наставник становился наставником, водитель - водителем, сливняк - сливняком, повар - поваром, охранник - охранником, - и никакого шажка в сторону. Макела и Настя, кроме того что были действительно первоклассными мойщицами, каким-то чудом уберегли в себе женскую суверенность и по-прежнему мечтали о тихой, сокровенной бабьей доле на пару с самцом. Поэтому обе были обречены на выбраковку. На своем любвеобилии они прокалывались и раньше, до меня, но их прощали, пытались усиленной терапией сбить побочный настрой, но безрезультатно. Чингисхан с грустью заменил, что после меня их наверняка угомонят окончательно. Корпорация "Дизайн-плюс", как всякая крупная финансовая структура, избегала держать в штате людей, сохраняющих признаки половой индивидуальности, и выходки мойщиц терпела лишь потому, что проверяла на них новейшие хичические средства ликвидации психогенных аномалий:
   - Ты, Толик, последний, кто ими попользовался, - с грустью заметил Чингисхан.
   В вечер перед экзаменом я попробовал развить эту тему надеясь, как обычно, выведать дополнительную информацию, После укола, разжижающего мозги, и короткого подключения к аппарату "Энергия" я лежал на кушетке и задыхался, как рыба, выброшенная на берег, а Чингисхан, нюхнувший кокаина, сидел рядом, глядя на меня добрыми глазами.
   - Потерпи, Толик, - бормотал сочувственно. - Сейчас отлегнет.
   Домашняя обстановка в кабинете навеяла очередную иллюзию о возможном человеческом контакте.
   - Миша, а ты вроде сам не прочь побаловаться с Макелой?
   - Эх, Толик, любой бы согласился, да не у всех твое здоровье.
   - Неужто ты слабее меня?
   - Не в том дело. Ты на допинге, а я на служебной пайке. Разницу чуешь?
   Я еще не в силах был пошевелить ни рукой, ни ногой, но разницу чуял. Каждый разговор в хосписе с кем бы то ни было - с мойщицами, с фельдшером, с писателем Курицыным, со старшим наставником Робентропом, начинавшийся как нормальный, обязательно заканчивался чудовищным нагромождением пустых, каким-то образом вывернутых наизнанку фраз, в которых ускользал любой смысл, будто хвост ящерицы в щелке. Разница между мной и, допустим, Мишей Чингисханом была в том, что он безболезненно ориентировался в словесном поносе, а у меня возникало тяжкое ощущение, что сошел или вот-вот сойду с ума. Однако этот назойливый страх день за днем терял свою острую первоначальную жуть.
   Экзамен проходил в специальном помещении с белыми, покрашенными масляной краской стенами, заставленном всевозможной аппаратурой, совершенно мне незнакомой. Меня раздели до пояса и усадили в медицинское кресло посредине комнаты. Опутали проводами и облепили датчиками с ног до головы. На сеансе присутствовали рыженький, с рязанской мордой координатор Джон Миллер, старший наставник Робентроп, беспрестанно дергающийся и гримасничающий, двое санитаров, похожих на братков из телесериала "Бандитский Петербург", а также представитель дирекции "Дизайна-плюс", господин японской наружности, к коему все остальные относились как к Высшему существу. Обращаясь к нему, многократно кланялись и с подчеркнутой почтительностью начинали фразу словами:
   - Ваше превосходительство, многоуважаемый Су Линь...
   Наставник Робентроп торжественно объявил, что кандидат четвертого разряда Иванцов к испытанию готов, после чего японец раздраженно бросил:
   - Почему на нем разные носки?
   - В соответствии с менталитетом, - ответил Ломота подобострастно. - Интеллигент вонючий.
   - Это он женский персонал баламутит?
   - Так точно, ваше превосходительство.
   В узких, с сиреневым отливом глазах японца зажглось любопытство, из своего кресла он дотянулся до меня тонкой черной указкой вроде тех, которыми раньше пользовались школьные учителя, но более длинной и изящной. Потыкал ею в голый живот.
   - Чубайсу подражаешь, а, Иванцов? Хочешь стать производителем?
   Я туго соображал, с утреца вкатили что-то новенькое, полный шприц, голова была набита ватой:
   - Никому не подражаю. Я сам по себе.
   - Что ж, - японец развеселился, - давай посмотрим, какой ты герой, Иванцов.
   Один из санитаров сзади нахлобучил мне на голову шлем наподобие пилотного, второй щелкнул клеммами, что-то подключил - и в мозг ударил разряд тока, который мгновенно вырубил меня из реальности. Очнулся я в собственной квартире, в спальне, со сложным ощущением, что это все-таки не совсем моя спальня, а скорее ее компьютерное воплощение, но почти сразу это знобящее ощущение исчезло. Я сидел на кровати, опустив босые ноги на коврик, и чувствовал себя вполне нормально. Легкий жар растекся по телу, голова слегка кружилась, но мне было уютно, спокойно и как-то сытно. Кроме меня в спальне находился еще один человек - жена моя Мария Семеновна, Манечка, Мусик. Бледная, смутная, но тоже реальная, как и все остальное. В тот момент я не помнил ни про кресло, ни про шлем, ни про экзамен на контролируемость-управляемость. Вообще вся загадочная история с "Дизайном-плюс" и с поселением в хоспис "Надежда" как бы отсеклась, вытеснялась из сознания. Я ощущал себя так, что только что проснулся и куда-то собираюсь по делам, причем уже опаздываю. И orтого разозлился на жену, которая, стоя ко мне спиной, хлопотала у платяного шкафа. Рыкнул на нее:
   - Эй, Манек, не могла пораньше разбудить? Обернулась потухшим лицом, в котором не было кровинки.
   - Толечка, ты же хотел отоспаться. Голосок елейный, заботливый - и это еще больше вывело меня из себя.
   - У меня с Зенковичем из "Аэлиты" назначена, встреча... Ты что, забыла?
   Я сам только что вспомнил про Зенковича, но это не важно. Она должна помнить. Она всегда держала на заметке все мои встречи и обещания.
   - Что ты говоришь? Зенковича в прошлом году похоронили.
   Неуместный, дикий юмор - или что похуже. Я только вчера говорил с ним по телефону. Зенкович - один из моих постоянных работодателей. По его рекомендации я сделал с десяток социально-психологических бизнес-прогнозов для крупных фирм, а также подкалымливал на пиаре. Да я, можно сказать, и жил-то за счет Зенковича. У старика колоссальные связи, оставшиеся с тех времен, когда он работал в кадрах ВЦСПС. Меня он любил, как родного сына. Тем более что его родной сын, влиятельный чиновник из администрации мэра, по пьяной лавочке попал в аварию и разбился насмерть. Газеты, помнится, писали, что по всем признакам авария напоминает рутинное заказное убийство.
   - Значит, похоронили? - переспросил я. - И отчего же он помер, если не секрет?
   - Как отчего, Толенька? Ему за девяносто перевалило. Они еще с Микояном дружили семьями. От старости и умер. А тут еще запутанная история с Димочкой. Официальная версия, конечно, авария, но ведь никто так и не объяснил, откуда у Димочки пять пулевых ранений. Самсон Демьянович очень переживал из-за всего этого. Накануне инсульта ему кто-то позвонил, предупредил: верни, дескать, старый хрыч, деньги партии или с тобой будет то же самое, что с твоим ублюдком. Звонок - последняя капля... да ты сам мне все это рассказывал. Толенька, что с тобой?
   Такой лживой я ее не видел. Насочиняла с три короба и сказала ни словечка правды. Никогда Зенкович не дружил с Микояном, о смерти его сына действительно сплетничали в прессе, но речь шла не о пулевых ранениях, а об oторванных взрывом конечностях, газетчики путались лишь в тротиловом эквиваленте зарядного устройства. А главное, умереть от инсульта сам Зенкович, если я накануне с ним созванивался. Совершенно очевидно, что весь этот бред имел под собой какую-то серьезную причину, и я легко догадался какую. "Что с тобой?" - спросила она. Лучше бы обернула этот вопрос к себе.
   Решение созрело мгновенно, словно продиктованное свыше, но прежде следовало кое-что уточнить. Скрывая истинные чувства, я спросил:
   - Почему ты называешь молодого Зенковича Димочкой? Ты разве с ним дружила?
   Маша оставила в покое шкаф и присела на стул напротив меня. Двигалась как-то неуверенно, но я не придал этому значения. Мозг сверлила, как шуруп, одна мысль, поразившая меня: неужто она всю жизнь меня обманывала? Ложь никогда не бывает случайной и единственной, она вытекает из предыдущей и обязательно тянет за собой последующую. Неужто женщина, родившая двоих детей, олицетворявшая в моих глазах семейную добропорядочность, таила под наивной личиной лицемерие и коварство, присущие всему змеиному женскому роду? Больно это осознать на склоне лет, ох как больно!
   - О чем ты. Толя? Конечно, я знала Дмитрия Самсоновича. Больше двадцати лет... Ты не заболел, родной мой?
   Слащавая неискренность доконала меня окончательно. Все сомнения развеялись.
   - Но прежде ты не называла его Димочкой!
   - Как же не называла?! Всегда называла.
   - Врешь!.. Может, ты и старшего Зенковича называла Самсончиком? Может быть, лучше сказать обо всем прямо?
   - Что сказать?
   - А то. Признаться своему доверчивому дураку мужу, что спала с обоими. Дескать, бес попутал. Прости, Толечка, больше не буду. Тем более одного уже Бог прибрал. Или Дьявол, тебе виднее.
   - Толя, опомнись! Как у тебя язык повернулся?!
   Я расхохотался "добродушным" мефистофельским смехом.