Поэтому после первого романа она не знала, что будет дальше: она уже привела свое сознание "в соответствие со временем", как она выражалась, и теперь не могла понять, стоит ли ожидать от него какого-либо дальнейшего прогресса. Слова исчезли столь же таинственным образом, что и появились некогда. Друзья и коллеги ждали от нее нового романа; она это знала, но приходила в замешательство, задумываясь о его написании: она не находила внутри себя сколько-нибудь крепких связей с миром – и потому не находила способа его описывания. Даже когда ей удавалось что-то написать, вдохновение ее было произвольно и непоследовательно; то ее «осеняло» где-нибудь в магазине, то в автобусе, а потом ей становилось ясно, что, не пойди она в тот день за покупками или не отправься в ту самую часть города, – то эта идея или фраза так и не возникла бы. Поэтому ее труд казался зыбким и даже бесплодным. Да к тому же ей было совершенно не о чем писать.
   Именно тогда ей пришла в голову мысль обратиться за сюжетом к какому-нибудь другому источнику. В течение двух недель она читала все наиболее интересные рассказы в газетах, но ее ставило в тупик всё, хотя бы отдаленным образом связанное с настоящей жизнью. Она даже пыталась следовать за людьми на улице, чтобы понаблюдать, куда они идут, с кем встречаются, но одна неприятная сцена (когда какой-то старикашка обернулся и обозвал ее шлюхой) убедила ее в том, что это неразумно. И вот однажды майским вечером, устав от самой себя и своих неудач, она забрела в букинистический магазин на Чансери-Лейн. Обычно подобные места нагоняли на нее тоску, поскольку ей сразу же представлялось, как на таких же полках валяются позабытыми ее собственные книги, – но на сей раз она ощутила странное утешение при виде пыльных книг, обступивших ее длинными рядами. Она взяла наугад Завещание Хэррисона Бентли и, едва начав читать, уже поняла, что нашла ответ на мучивший ее вопрос. Раз она считает, что сам сюжет имеет лишь второстепенное значение, то почему бы ей не позаимствовать, например, вот этот – и не использовать его в качестве нехитрого, явно примитивного вместилища для своего собственного стиля? Итак, она купила потрепанный роман и принялась за работу. Теперь, опираясь на историю из Завещания, она обнаружила, что слова приходят к ней легче, чем прежде. Если раньше фразы и даже отдельные слоги возникали как фрагменты некоего целого, которое она была не в силах ни разглядеть, ни уразуметь, то теперь она могла сама выстраивать нужные связи; она двигалась от предложения к предложению так, словно переходила из комнаты в комнату в просторном особняке, держа в руке светильник. И она с удивлением огляделась вокруг себя, наконец-то впервые почувствовав, что способна описывать то, что видит.
   Этот второй роман, "Прекраснейшее искусство", тоже имел успех; снова ее хвалили за стиль (Манчестер-Гардиан назвал ее "лепидоптеристом языка"), и то обстоятельство, что о сюжете романа упоминали лишь косвенно и вскользь, побудило ее и для следующей своей книги использовать очередное повествование Хэррисона Бентли. Но ее самоуверенность возросла вместе со способностями, и для Молниеносной почты она взяла только начало его Сценического огня. Она придумала других персонажей, изменила их взаимоотношения, так что под конец слегка вырисовывалась лишь начальная ситуация, взятая у Бентли (разумеется, это было всё, что Филип Слэк понял из того пересказа, который он прочел в сыром подвале публичной библиотеки). Использование сюжета, пусть даже изобретенного другим автором, раскрепостило ее воображение; и с тех пор все ее романы были ее собственными произведениями. Но в последние годы даже и эта самобытность начала ее утомлять. Когда-то ей доставляло огромное удовольствие наблюдать, как ее персонажи движутся и развиваются с течением времени, но теперь это зрелище перестало ее радовать. С удовольствием она вспоминала лишь о том, как писала свой первый роман, со всеми его отклонениями и диссонансами; и она впервые начала восхищаться той нервозностью и обособленностью, которые были присущи ей в ту пору. Она позволяла языку увлекать ее за собой; она не пыталась сама направлять его куда бы то ни было. И она была тогда серьезной писательницей, настоящей писательницей: она не знала, что собирается сказать.
   Именно это новое ощущение собственной жизни усилило ее тревогу из-за тех романов Хэррисона Бентли. Она успела позабыть этот ранний эпизод – во всяком случае, она не придавала ему особого значения, – но когда она начала подумывать о мемуарах, тот давний случай с плагиатом обрел в ее глазах такую важность, что она была не в силах с ним справиться. Она не видела никакого выхода. Она не могла заставить себя признаться в том заимствовании – прежде всего, из гордости; но ведь даже если она сама не сознается в плагиате, то, так или иначе, кто-нибудь может раскусить ее, и тогда подозрение коснется всех остальных ее сочинений – даже первого романа. Тревожные размышления только усугубляли такую сложность, и казалось, что все прошлое сошлось клином на этой истории. Деваться было некуда. И вот она сидела на краешке кровати, обхватив ладонью лоб, а дверца шкафа с шумом захлопывалась.
   Но наконец, с видом благородного спокойствия, Хэрриет спустилась вниз по лестнице.
   – Матушка вернулась! – закричала она еще с полдороги. – Она цедила зелень, – добавила она с важностью, входя в комнату.
   Чарльз не знал этого выражения.
   – На обед?
   Она так сосредоточилась на том, что собиралась сказать, что ответила с неожиданной обстоятельностью:
   – Нет, не на обед. Сегодня мне хочется спагетти.
   Голос Хэрриет пробудил Чарльза от мечтательности, и он принялся делать хаотичные пометки на полях страниц, которые она дала ему. Она понаблюдала за ним с нарочитым умилением, а затем спросила медоточивым голосом:
   – Так что ты говорил про Хэррисона Бентли?
   Она яростно почесала руку и осталась стоять с ладонью в воздухе, а Чарльз между тем продолжал заниматься ее записками.
   – А-а. Ничего.
   – Ничего! – Что-то в ее голосе заставило Чарльза поднять голову, и он заметил, что ее левое веко дергается. – Я только хотел сказать… – Он задумался. – Да я не думаю, что это так уж важно.
   – Да, ты прав. Это совсем не важно. – Она поднесла руку к дергающемуся глазу, и Чарльз сделал усилие, чтобы не рассмеяться, пока другой глаз спокойно на него смотрел. Она медленно опустила руку, проведя ею по лицу; глаз успокоился. Потом она погрозила ему пальцем, говоря:
   – А ты скверный мальчишка, оказывается. Вывел Матушку на чистую воду. Когда-то Бентли действительно на меня повлиял, но это было давным-давно. Она говорила, не задумываясь, так как эти самые слова она уже повторяла про себя много раз: – Так или иначе, а писатели не в вакууме творят. Мы используем множество историй. Важно не откуда они берутся, а что мы с ними делаем. Я насобирала кучу материала бог весть где, но никто… – тут голос ее повысился, – …никто и никогда еще не обвинял меня в плагиате!
   – Да нет. Всё правильно. – Чарльз не вполне понимал, что еще сказать: – Поэтому всё это и неважно. Я же вас не обвинял.
   Она не ожидала от Чарльза такой благожелательности, и его равнодушие немедленно уняло ее страх. Зазвонил телефон, но некоторое время она не замечала звонков, глядя на него с облегчением.
   – Ты действительно хочешь сказать, что это неважно? Значит, ты нигде про меня не читал?
   – Конечно, нет. Да и почему это должно быть важно? Ведь так поступают все.
   Включился автоответчик: "Это Хэрриет Скроуп. Меня нет дома…". Внезапно ощутив глубокое облегчение, Хэрриет рванулась к телефону, выключила магнитофонную запись и прокричала в трубку:
   – Это я! Это Хэрриет Скроуп во плоти! – Звонила Сара Тилт. – Ах, дорогая, я только что о тебе говорила! – Она подмигнула Чарльзу и, зажав трубку ладонью, прошептала: "Моя любимая ложь во спасение". Она снова прислушалась к голосу Сары. – Не рассказывай мне сейчас, дорогая. Раз уж ты тут за углом, заходи. Здесь Чарльз. Он до смерти хочет тебя видеть. Наступила пауза. – Чарльз Вичвуд. Поэт. – Она положила трубку.
   – Кого это я до смерти хочу видеть?
   – А, это только Сара Тилт. Я всегда ей это говорю. Ей так легче общаться с людьми.
   – Да мне в самом деле уже пора. Моя жена…
   – Ах да, как она поживает? – Хэрриет подобрала сумку с Чаттертоновыми рукописями и с рассеянным видом принялась похлопывать ее ладонью. – Она замужем?
   Чарльз, внезапно встревоженный ее действиями, не вполне верно расслышал вопрос.
   – Сейчас она работает в галерее. Уж не знаю, почему. Вы слышали про Камберленда и Мейтленда?
   – Ах да, Камберленд и Мейтленд. – Она положила сумку на столик из черного дерева в углу комнаты и принялась исследовать ее содержимое. Камберленд и Мейтленд. – Она вынимала страницы одну за другой и внимательно их изучала, продолжая машинально повторять: – Камберленд и Мейтленд. Верно.
   Потом она приподняла кипу рукописей:
   – Может, оставишь у меня для сохранности, милый?
   – Очень любезно с вашей стороны, – заговорил Чарльз, – но мне и вправду надо над ними еще поработать…
   Раздался звонок в дверь. "Мать твою", – чуть слышно пробормотала Хэрриет, а когда она вышла, чтобы впустить Сару Тилт, Чарльз поспешно запихнул бумаги обратно в сумку, подобрал портрет и отправился за ней в прихожую.
   – Как по-французски «паломник»? – неожиданно спросила она.
   – Кажется, pelerin?[64]
   – О, – воскликнула Хэрриет, распахивая дверь перед своей подругой. Ma pelerine triste![65]
   – Не понимаю, о чем ты. Я просто мимо проходила. – Сара попятилась в сторону от Хэрриет и ускользнула от нее в коридор. Но там она столкнулась с Чарльзом, который стоял в тени, и тихонько взвизгнула.
   – Правильно, давай визжи. – Хэрриет стояла, уперев руки в бока. – Это мужчина.
   Сара пробормотала, что пора бы заводить новые очки, и, топчась и пытаясь «уступить» друг другу дорогу, они с Чарльзом очутились в кабинете Хэрриет. Здесь, при солнечном свете, который просачивался сквозь старинные ставни, Саре удалось разглядеть портрет Чаттертона, который держал Чарльз.
   – О, – сказала она. – Кто это? – Она по-настоящему заинтересовалась картиной и уже собиралась взять ее в руки, чтобы рассмотреть повнимательнее.
   Внезапно появилась Хэрриет.
   – Я вас представила? Сара Тилт. Чарльз Вичвуд. – Она так оттарабанила имена, словно они никому в особенности не принадлежали. – Чарльзу пора уходить, дорогая. Он женат. – Затем она с кокетливой улыбкой взяла его под руку и стала выпроваживать к парадной двери.
   – Это Томас Чаттертон, – проговорил Чарльз, оборачиваясь через плечо. – Ему очень жаль, что он не смог поговорить с вами подольше.
   Хэрриет почти вытолкнула Чарльза за дверь, но на пороге успела шепнуть:
   – Ты уверен, что так поступают все? Понимаешь, о чем я?
   – Да, все копируют.
   Он собирался сказать что-то еще, но она оборвала его, помахав на прощанье в своей любезнейшей манере, а потом, когда он ушел, соскользнула на пол в коридоре.
   – Я уж думала, – сказала она, – он никогда не уберется.
   – А что это он говорил про Чаттертона?
   – Дорогая, он слабоумный. Он тебе еще и не такое наговорит. Казалось, она распласталась между стеной и полом, вытянув перед собой ноги и расставив носки врозь. – Ты не поможешь Матушке подняться, а? – Сара приблизилась к ней с выражением угрюмой решительности и, просунув одну руку под локоть Хэрриет, а второй обвив ее шею, попыталась поставить ее на ноги. Однако данная операция заняла больше времени, чем требовалось, потому что правая нога Хэрриет и часть ее руки зацепились за зонт, оставленный возле двери. – Он так и тычется в меня! – сказала она. – Ты только погляди! Наконец ей удалось придать своему телу вертикальное положение, и обе старухи, тяжело дыша, прислонились к стене. Потом Хэрриет наградила прощальным пинком зонтик и повела Сару в гостиную. Там она направилась прямиком к альковным бутылкам.
   – Я тоже, пожалуй, выпью, – громко сказала Сара. – По-моему, Чарльз очень мил, – продолжила она, когда ей наконец вручили джин с тоником. – И вовсе не слабоумен.
   – Это была просто фигура речи. – На самом деле Хэрриет, окончательно успокоившись насчет своего плагиата, снова думала о Чаттертоне и связанном с ним открытии: ей уже представлялось нелепым, что такое важное дело оказалось в руках Чарльза, и она с изрядным негодованием напомнила себе, что манускрипты, которые она видела, не являются ничьей собственностью. В любом случае, академики куда больше заинтересуются ею, чем каким-то безвестным молодым поэтом. Но как ей заполучить от Чарльза эти бумаги? Там я висела, – неожиданно сказала она, – словно на кресте, распятая между Клеопатрой и старушкой Хаббард…
   – Давая крен в одну сторону?
   – Там я сидела на моем чудесном диване эпохи регентства. – Она указала в сторону этого провинциального предмета мебели середины века.
   – Который в пятнах?
   – Ну, ты бы тоже пошла пятнами, если б просидела не двигаясь пару веков, вся утянутая в голубой шелк!
   – Иногда мне кажется, что это со мной и происходит.
   – Это когда он появился?
   – Кто – он?
   – Чарльз Вичвуд, разумеется. Так называемый поэт. – Потом она спросила, совершенно неожиданно: – А ты как поживаешь? – Сара приготовилась к основательной беседе.
   – Ну, в бедрах…
   – Твои бедра – это твой крест, разумеется. – Голос Хэрриет прозвучал не особенно сочувственно. – Может, это напряжение в области бикини?
   – У меня какие-то стреляющие боли.
   Хэрриет снова вмешалась:
   – Знаешь, я поняла, почему ирландцы все время говорят – "Матерь Божия", когда им плохо.
   – И почему же? – холодно спросила Сара.
   – Так они зовут собственную мать, чтоб никто не догадался. – Она вздохнула и взглянула в окно на неспокойное небо. – Наверное, это Паскаль и называл боязнью бесконечного пространства. Еще по одной? – Хэрриет подняла свою ложку и постучала ею по пустому стакану.
   – Почему бы нет? – Сара, видимо, смягчилась. – Однова живем, так ведь?
   – Ну, в твоем случае, понадеемся, что это так. – Она с удивительной быстротой сходила к алькову и возвратилась. – Посмотрим немножко ящик? – Не дожидаясь согласия Сары, она подошла к телевизору, включила его и уселась в свое плетеное кресло, стоявшее около экрана.
   На скамейке в парке сидели две женщины, пожилая и молодая.
   – Гляди-ка, – сказала Хэрриет, – совсем как мы с тобой, когда нам муторно! – Старая женщина судачила об отсутствующей подруге. – О, да она бурчит точь-в-точь как ты! Изможденная такая. – Вторая женщина, значительно моложе, стала что-то отвечать, и Хэрриет с любопытством присматривалась к этой сцене. – А вот так обычно я разговариваю, правда? Тебе не кажется, что она похожа на меня – с этакой пышной копной на голове? – Хэрриет потрогала собственные волосы и заворковала от возбуждения, когда обе женщины поднялись со скамейки. – Прямо не верится, до чего похоже. Видишь, старой-то ходить трудно? Это ты! – Молодая женщина смеялась. – Ну, это просто черт знает что такое. Ведь это я всегда так смеюсь. Так музыкально, правда? – Но вскоре, наскучив такой игрой, она взяла пульт дистанционного управления и переключилась на другую программу. Она быстро перескакивала с канала на канал, выхватывая отовсюду то чье-то лицо, то жест, то фразу, то взрыв; но складывавшаяся в результате картина казалась ей совершенно осмысленной, и некоторое время она с подлинным удовольствием смотрела на экран. Но Сара, уже устав от этого, начала изучать содержимое своей сумочки, одновременно что-то бормоча себе под нос.
   – Дорогая, ты ворчишь как старая бродяжка. Сама с собой разговариваешь. – Хэрриет уже выключила телевизор и теперь насмешливо наблюдала за своей старой подругой. – Кончится тем, что ты будешь слизывать блевотину со своего платья. – Она не выдержала и рассмеялась созданному образу.
   – Я вовсе не разговаривала сама с собой. Я разговаривала с тобой, проговорила Сара с достоинством. – Я пришла показать тебе вот это. – Она достала из сумочки маленькую брошюрку. – Твой любимый художник выставлен на продажу. – Это был каталог недавно приобретенных работ Сеймура. – Как раз то, что тебе нравится, дорогая. – И она захлопнула сумочку.
   – Значит, тебе известно, что мне нравится? – Хэрриет взяла у нее каталог и начала его листать.
   – Как мило. Масса цвета.
   – Ну, тебе виднее. – Сару уже не удивляла и даже не особенно забавляла вульгарность суждений Хэрриет об искусстве.
   – Не может быть – вот эту я уже видела. – Хэрриет склонилась над каталогом, настолько приблизив лицо к странице, что казалось, будто она обнюхивает ее или поедает. – Эту я знаю. – Сара, поднявшись и заглянув через плечо Хэрриет, увидела репродукцию той картины, где маленький мальчик выглядывал из развалин разрушенного здания. Казалось, что-то касается его плеча. – Как она называется?
   Сара отобрала у нее каталог и заглянула в конец.
   – "Бристольский Церковный Двор, – прочла она, – после Вспышки Молнии". Какое бессмысленное название. – Она была не очень высокого мнения о творчестве Сеймура.
   – Ну, по крайней мере, – начала Хэрриет, но потом остановилась. – По крайней мере, он знает, где хоронят трупы.
   Сара не пожелала разъяснить это замечание.
   – Почему бы тебе не сходить посмотреть на нее? Она все еще висит у Камберленда и Мейтленда.
   – Да? Камберленд и Мейтленд. Где же я о них слышала раньше? – Ну конечно, Хэрриет вспомнила: это Чарльз упоминал, что там работает его жена; и ей захотелось встретиться с этой женушкой. – Почему бы нам не сходить туда вместе, Сара дорогая? Ты же знаешь, как я ценю твое мнение. – Вивьен так ее зовут, – Вивьен могла бы повлиять на Чарльза, убедив его отдать рукописи настоящему писателю.
   – Хорошо. Ты выкрутила мне руку.
   Она убрала руку за спину и широко раскрыла рот, как будто собираясь закричать.
   – Мы пойдем вместе. – Хэрриет выскочила из своего кресла.
   – Ты знаешь, мне нужно вначале им позвонить.
   – Да, ты им звякни, а я пока нарисую себе личико. – Она собралась выйти из комнаты: – И не болтай слишком долго. Сама знаешь, как оно набегает.
   – Что – твое личико?
   Хэрриет вышла, споткнувшись о мистера Гаскелла, который издал короткий негодующий вопль, а спустя несколько минут вернулась в ярко-голубой шляпе с приколотым волнистым попугайчиком.
   – Вот я в целости и сохранности, – провозгласила она. – Упакована и маркирована.
   – Я их предупредила, что ты придешь.
   Хэрриет запрокинула свою шляпку набекрень – под соблазнительным углом, как она сама считала.
   – Тогда мы не должны их подвести, верно? Пошли. – Она ткнула в безделушку на своей шляпе. – Следуй за птичкой.

8

   – А это кто, столь дивный в лилово-сером? Не может быть, чтобы я знал его. – Камберленд услышал знакомый нервный кашель Мейтленда и обернувшись увидел только спину своего партнера, через миг исчезнувшую за дверью маленького кабинета. – Бедняжка. Ты видела его редеющие волосы? – спросил он у Клэр. – Через них можно спокойно читать Арт-Ньюс.
   – Но Зам выглядит вполне счастливым, сэр.
   – Блаженство неведения, без сомнения. С такой внешностью, как у мистера Мейтленда, глупо быть умником. Кстати, о глупости…
   Он оглянулся на галерею. Польская выставка уже сворачивалась, ей на смену пришла экспозиция ар-брю: на стенах уже висели рисунки, на которых виднелись лишь судорожно скачущие строки, состоявшие из многократно повторявшихся слов; кричащие картинки, изображавшие безглазых мужчин и женщин с телами, грубо размалеванными цветными карандашами; карты мира, обезображенные иероглифическими каракулями; темные лесные чащи, где среди деревьев едва различались крохотные людские фигурки; а по разным углам галереи были расставлены скульптуры из дерева или соломы с бутылочными пробками вместо глаз и веревками вместо волос.
   – Ну и ну, – сказала вдруг Клэр, – вот этот – вылитый Зам Головы! – И в самом деле, одна из фигур, сооруженная из картона, пустых жестянок, скомканных газет и осколков стекла, смутно напоминала мистера Мейтленда.
   – Ну разве не прелесть? Меня особенно умиляет банка из-под пива, символизирующая принадлежность мистера Мейтленда к мужескому полу. – Он стал искать аннотацию к этой скульптуре в каталоге. – "В Чикагском Переулке я Плакала и Плакала", работа Бабуси Джоэль. Ну, по-моему, этим уже всё сказано, правда? – Он дочитал пояснение до конца: – Бабуся Джоэль, известная как просто Бабуся, была плодовитой и разносторонней художницей, несмотря на свою психическую неуравновешенность. Ей мерещилось, будто она приговорена к смерти, но не знала, за что. У меня тоже иногда бывает такое чувство – а у тебя, Клэр? Ее содержали в лечебнице для душевнобольных, где она непрерывно создавала картины и скульптуры. Должно быть, там она и повстречала мистера Мейтленда. Она хотела объяснить весь материальный и духовный мир посредством подражания и любила повторять: "Слепые – отцы слепых". Она была тучной и имела натянутые манеры. А может, она и была мистером Мейтлендом? Иногда в приступе гнева или разочарования она уничтожала все свои работы. Ну, в Лондоне-то, – сказал он, передавая каталог Клэр, – это пусть за нее сделают критики.
   – Что это значит?
   – Это абсолютно ничего не значит. Ты слышала когда-нибудь такое выражение: "Доброе сердце больше, чем проходной балл, а нехитрая вера – чем телячий восторг"? – Он с игривой нежностью погладил крупную бородавку на своей щеке, и Клэр невольно отвела взгляд. – Вот и всё, что это значит. Там, где нет традиции, искусство просто становится примитивным. Художники, не имеющие хоть сколько-нибудь приемлемого языка, могут рисовать только так, как рисуют дети. А это так, – он услышал движение за своей спиной, так пусто. Или я не прав, Вивьенна?
   – Доброе утро. – Она выглядела изможденной и едва ответила на приветствие Камберленда, прежде чем направиться к себе в кабинет.
   – Видно, – пробормотал Камберленд, – кто-то спал сегодня ночью на горошине. Клэр, почему бы тебе… – Он кивнул в сторону Вивьен.
   Та пошла вслед за Вивьен в дальний конец галереи.
   – Ты ничего не сказала о новых картинах Головы.
   – Извини. Я их и не заметила.
   Клэр уселась на стол. Вивьен и начала болтать ногами.
   – Что случилось, красна девица?
   В это утро Чарльз жаловался на головную боль, а его движения показались Вивьен особенно нескладными; и теперь она ни о чем другом не могла думать.
   – Да ничего. Просто я устала.
   – Как там Эдвард? – Клэр всегда предпочитала упоминать не мужа, а сына Вивьен.
   – А, хорошо. Он часами сидит перед телевизором.
   С тех пор, как Чарльз заболел, Эдвард все больше и больше уходил в себя. Вивьен заставила себя улыбнуться Клэр.
   – А ты как сегодня?
   – Тоже хорошо. – Она сунула в рот мятный леденец «поло». – А вот мамуля в панике. Ей кажется, что она опять залетела.
   – А разве она точно не знает?
   – Да ничего она не знает. – «Мамуле» Клэр постоянно перемывали косточки в галерее: по рассказам дочери (помимо ее воли выходившим весьма зловещими), эта разведенная дама напоминала какую-то размалеванную куклу, носящуюся по Лондону. – Но кто отец, она отлично знает. Она говорит, что собирается вступить в ряды герл-скаутов и разбить палаточный лагерь у его порога.
   – Пока он на ней не женится?
   – Нет, пока он не даст ей денег на это самое. Ну, когда за плату избавляют от ребенка.
   – Отбор для усыновления?
   – Да нет. Не отбор, а аборт. Но она говорит, что, если дело и вправду труба, так она сама за это заплатит. Моя старушка настоящая размазня, когда доходит до такого. Но, знаешь ли, – добавила она лояльно, как будто желая уравновесить нарисованный образ женской слабости, – она лучшая наездница, какую я знаю.
   Но Вивьен не особенно интересовали ее спортивные достижения.
   – А она знает, чем грозит аборт в ее возрасте?
   – Да знает, конечно. Она уже его делала несколько раз. – Клэр откинула волосы назад. – На мамулю всегда был большой спрос – на коктейлях, на всяких там вечеринках. Думаю, и я на свет появилась из-за какой-нибудь вечеринки. – Она засмеялась, но, заметив, что на другом конце галереи с бесприютным видом мается Камберленд, соскользнула со стола. – Ну ладно, не могу же я тут весь день языком трепать. Не то еще Голова покажет свою тросточку.
   Вивьен приступила к своей работе. Благодаря рассказам Клэр о матери она немного отвлеклась от собственных забот и уже приготовилась найти покой в тех рутинных обязанностях, которые ей предстояло выполнять. И все же ей было трудно сосредоточиться, и время от времени она слышала собственные вздохи… Когда она подняла глаза, в комнате находился Мейтленд. Он вытаскивал из кармана носовой платок.
   – Я только хотел справиться, – сказал он, – я хотел справиться, с вами всё в порядке? – Он вытер лоб. – Вы выглядели расстроенной, и я не знал… – Он смотрел на нее, не вполне понимая, что собирается сказать дальше. Может, я чем-нибудь могу помочь, – прибавил он. Но тут он снова запнулся; он стал пятиться к выходу, комкая в руках платок. – Ну, я только не понимаю, – отступая назад, он наткнулся на творение Бабуси Джоэль.