– Вивьен допоздна работает.
   – Наверно, в мрачном заточенье. – Он провел старого приятеля в едва обставленную комнату. – Вот и моя святая святых, – сказал он оправдывающимся тоном. – Можно тебя соблазнить?
   – Прости?
   – Nunc est bibendum?[36]
   – Что?
   – Выпьем?
   Чарльз попросил водку-мартини, причем его самого поразил такой выбор. Хотя они пробыли в обществе друг друга всего несколько секунд, Флинт с облегчением выскользнул на кухню, а перед тем, как принести Чарльзу заказанную выпивку, он сверился с карточкой, куда заранее вписал перечень тем для разговора. Список гласил: "Работа, Поэзия, Прошлое". И когда он возвратился в комнату, неся два стакана на дорогом подносе из чеканной меди, первый из означенных пунктов уже вертелся у него на кончике языка.
   – Ну, Чарльз, расскажи мне, чем ты занимаешься. Или, может, за что принимаешься? Достоин ли труженик своего ярма?
   – Да знаешь, тут, собственно, не о чем говорить.
   Флинт мысленно перечеркнул строчку «Работа»: было ясно, что у Чарльза ее нет.
   – А что же люди поделывают, в частности? Mutatis mutandis,[37] разумеется.
   – Разумеется. – Повисла короткая пауза. – Если не считать того, что ты достиг успеха, – Чарльз произнес это как можно непринужденнее.
   – Не редкость в метрополии, увы. И – еorribile dictu[38] – феномен чаще всего временный. – Всякий раз, как взгляд Флинта грозил встретиться со взглядом Чарльза, он упорно отводил глаза.
   Чарльз из-за этого тоже ощутил неловкость.
   – Эндрю, ты еще пишешь стихи? – Когда-то они познакомились в поэтическом кружке, устраивавшем чтения в подвальчике одного из кембриджских колледжей; а как-то раз, во время долгой и хмельной вечеринки, выяснилось, что оба любят одних и тех же современных писателей-французов, и потому решили сделаться друзьями.
   – Eelas,[39] нет. Отошел. Муза выпустила меня из своих когтей, если мне будет позволено прибегнуть к олицетворению.
   – Отчего же? Ведь это свободная страна.
   – Ага, свободы воли захотелось. Ты что, Берка[40] читаешь? – Флинт расслышал раздражение в собственном голосе и поэтому, смягчив тон, добавил: – А это что у нас такое? – Он указывал на коричневый конверт, который Чарльз положил на стеклянный столик рядом со своим стулом. – Ты сочинил поэму? – В его голосе уже не слышалось прежнего воодушевления.
   – Да нет, это не поэма. – На самом деле, Чарльз захватил с собой страницу из Чаттертонова манускрипта, чтобы показать Флинту. – Я вот все думал, – проговорил он, вытаскивая лист, – может быть, ты сумеешь определить ее… – Он замолк, подбирая нужное слово.
   – Происхождение? – В университетские годы Флинт изучал рукописные материалы такого рода.
   – Насколько я помню, ты интересовался графо…
   – Палеографией? – Флинт взял из рук Чарльза лист бумаги и поднес его к свету, который шел от украшенной лепниной итальянской лампы, небрежно водруженной на плексигласовую подставку в углу комнаты. – Дэремская лилия, – сказал он.
   – Это вроде джерсейской лилии?
   – Нет. – Флинт был так увлечен, что даже не рассмеялся. – Это, собственно, водяной знак. Отчетливый и неистребимый. Но почему я говорю неистребимый? Едва ли так. Быть может, неискоренимый? – Все это время он внимательно изучал текст документа. – Это английский круглый почерк, сказал он наконец, – но заметны тут и явные следы вычурного школьного письма. Это явствует из восходящих линий. А вот здесь, in extenso, видна и секретарская рука. – Казалось, Чарльз был озадачен. – Знаешь ли, такое случалось сплошь да рядом, когда один человек прибегал сразу к нескольким стилям. Вспомни епископа Тьюксберийского. Но, пожалуй, лучше не вспоминай. Мне кажется, он был социнианцем.[41] – Казалось, Чарльз был озадачен еще больше. – Всё моя amabilis insania.[42] еe беспокойся, заразную стадию я уже миновал, О – взгляни же – какие великолепные минускулы! Должно быть, дело рук какого-нибудь антиквара.
   – Я знаю, – самодовольно сказал Чарльз. – У меня и датировка есть. Просто интересно, согласишься ты или нет.
   – Чувствуется изрядная спешка. – Впрочем, Флинт явно наслаждался своим уменьем разбирать старинный почерк. – Знаки препинания и заглавные упорядочены, но, с другой стороны, между жирными и тонкими чертями… Боже милостивый, вот так оговорка!..чертами нет существенной разницы. Ну что ж, рискну ли я датировать? – Его старый приятель ничего не сказал, и Флинту пришлось продолжить: – Да, рискну. Дорогой Чарльз, experto crede,[43] а не мне. Но я бы предположил – не позднее 1830-го…
   – Точно. – Чарльз кивнул, как если бы он уже провел дотошное исследование, и теперь только ждал, что Флинт подтвердит его выводы.
   – …а поскольку водяной знак с дэремской лилией вошел в обиход не раньше 1790-го…
   – Начало XIX века! Я так и знал! – Чарльз поднял стакан с водкой и залпом осушил его.
   Флинт вернул ему рукопись.
   – Расскажи теперь, в чем дело?
   Было время, когда Чарльз рассказал бы ему все без утайки, и они вместе порадовались бы такому исключительному открытию, – но теперь он сдержался. Он понял, что, по сути, совсем не знает своего друга.
   – Расскажу, – сказал он, – расскажу, когда смогу. – Но он сам устыдился своей скрытности и посмотрел в опустевший стакан.
   – Давай по второй. – Так или иначе, Флинт испытывал лишь умеренное любопытство и, почувствовав смущение Чарльза, благодарно удалился на кухню, унося пустые стаканы. Он сверился со своим списком тем и поставил галочку напротив строчки «Поэзия».
   – Могу я полагать, – спросил он, возвратившись в комнату, – что лавровый венок по-прежнему покоится на твоем челе?
   – Что?
   – Ты по-прежнему пишешь стихи?
   – Да. Разумеется. – Чарльза, по-видимому, задел такой вопрос. – Я думал, тебе попадалась моя последняя книжка.
   – Меа culpa[44]… – покраснел Флинт.
   – У меня же масса времени, – быстро добавил Чарльз. Он запрокинул голову набок – этот жест Флинт прекрасно помнил. – Я никуда не тороплюсь. Это движение головой вызвало внезапную боль, и Чарльз неуютно поежился на стуле. – У меня еще полно времени.
   – Терпение – конечно же, ценное качество для серьезного художника, хотя порой оно приобретает свойство…
   – Можно мне еще выпить? – Чарльз проглотил остатки водки, стремясь заглушить боль, и теперь снова с готовностью протягивал стакан.
   – Жажда замучила, верно? – Флинт был рад очередной раз ускользнуть на кухню; он перечеркнул «Поэзию» и, вернувшись с двумя наполненными стаканами, приступил к третьей намеченной теме – к «Прошлому».
   – Года идут непоправимо, верно? Их не остановить. Кто это сказал Теннисон? Нет, Гораций. Гораций Уолпол.[45] – Он поднял глаза – взглянуть, уловил ли Чарльз его шутку, но тот смотрел в стену прямо перед собой. Ведь кажется, только вчера мы… – Он остановился, так как заранее не подготовил подходящего примера; Чарльз неподвижно глядел на стену, и Флинт сделал очередной большой глоток.
   – … были молоды. Мы больше не юные вожди, знаю сам, но куда мы ведомы? Каковы прогнозы, доктор?
   – Да у меня все в порядке, – ответил Чарльз, взглянув на Флинта. – Все прекрасно. – Боль отступала, но Чарльз, который совершенно не привык пить водку, чувствовал себя несколько сумбурно. – Но поговорим о тебе, продолжал он. – Что ты делаешь последнее время?
   – Без комментариев. – Флинт долго тер глаза, а прекратив эту процедуру, обвел комнату туманным взглядом. – Ну, на самом деле у меня значительные трудности. Мне трудно… – Не то, чтобы ему просто не хотелось говорить о себе: по-видимому, он был на это неспособен.
   Чарльз этого не понял.
   – Но над чем ты сейчас работаешь? После романа?
   Флинт почесал лицо и принялся рассматривать свои ногти, не осталось ли под ними кожных чешуек.
   – Я пишу биографию Джорджа Мередита, – сказал он торопливо, английского поэта и романиста.
   Чарльз, почувствовав себя лучше, вытянулся на своем стуле.
   – Я знал, это в тебе сидит. – На миг он позволил себе роскошь притвориться, будто они снова студенты университета, и его собственная, Чарльзова, звезда, еще только восходит. – Ведь ты так усердно работал. Ты всегда был честолюбив. – Это удивило Флинта, который вовсе не ощущал, что обладает сколько-нибудь определенными качествами характера. – Я очень за тебя рад. – В этот миг Чарльз говорил совершенно искренне.
   – Да нет же! – воскликнул Флинт, внезапно разгоряченный водкой. – Я просто поденщик! – Он взглянул на Чарльза, ожидая, какова будет его реакция. – Я мошенник. Может, я продался? Может, я пустился на компромисс? – От такой мысли он, казалось, пришел в восторг.
   Чарльз осушил стакан и попытался очень серьезно посмотреть на Флинта, правда, его взгляду отчего-то было трудно сфокусироваться на нем.
   – Ты хочешь оправдаться передо мной? Я правильно понимаю?
   – Ничего подобного. Ничего я не хочу! – Флинт потерял нить мысли (если она была), забыв, что собирался сказать. – Я тобой восхищаюсь, Чарльз. Чарли. Ты остался верен поэзии. Ты ничуточки не изменился.
   Чарльзу было приятно слышать эти чувствительные излияния, но воодушевление Флинта пропало так же быстро, как и появилось, и он впал в задумчивость.
   – Но в конечном итоге, – пробормотал он, – это не имеет значения, так ведь?
   – Ты хочешь сказать – потому, что в конечном итоге мы умираем?
   Флинт угрюмо кивнул.
   – Ты знаешь, – продолжал он, снова оживившись, – ты знаешь, бывает, что я прохожу через вон ту дверь. – Он неопределенно махнул в сторону названного предмета. – Когда я прохожу через эту дверь, я иногда вот о чем думаю. Я думаю: ну хорошо, Эндрю Флинт, эсквайр, романист и биограф, разве кто-нибудь может обещать, что ты когда-нибудь вернешься? Разве кто-нибудь может обещать, что ты не умрешь? – Он сделал особый упор на последнее слово, а затем быстро поднялся, ринулся на кухню, где поставил галочку рядом со словом «Прошлое», и возвратился в комнату с бутылкой водки, уже наполовину приконченной. И налил по новой.
   Чарльз склонился над стаканом, пытаясь вспомнить, что он собирался сказать своему другу.
   – Ты слишком долго жил один, – сказал он. – Ты слишком напряженно работаешь. Тебе не следует так много работать. – Он немного помолчал. – Я женат уже одиннадцать лет. – Он сделал паузу, чтобы взвесить следующую мысль. – И очень доволен жизнью.
   – Да, знаю. – Флинт вытянул руку, чтобы сочувственно коснуться друга, и опрокинул свой стакан.
   – И ты не прав – все имеет значение. Огромное значение. Ты только подумай: они все существуют рядом с нами, смотрят на нас: Блейк, Шелли, Кольридж…
   – И Мередит.
   – И Мередит. И все они влияют на нас.
   Флинт внезапно помрачнел.
   – А знаешь, Эндрю? Хочешь кое-что узнать? Это тайна, но я с тобой поделюсь. Ты ведь настоящий друг. У них это всё – от Чаттертона. Ты не знал раньше? А я вот знаю.
   – Ничего удивительного. – Флинта, видимо, не очень заинтересовала услышанная новость, но внезапно он подался вперед:
   – Это потрясающе – какую уйму денег можно зашибить сочинительством. Знаешь, сколько я получил за свой роман? – Чарльз мотнул головой, и тут же боль возвратилась к нему. – А ты попробуй угадай.
   – Не хочу.
   – Ну давай же, рискни.
   – Я правда не хочу знать. – Чарльз не мог справиться с болью и чувствовал, что вот-вот наступит головокружение. Он взглянул вниз и заметил, что пуговка на его левой манжете болтается на тонкой ниточке. Он схватился за нее, но она упала на пол.
   – Тогда давай я покажу тебе свою умную машину, – говорил Флинт. – Она стоила целого состояния.
   – Да нет, правда…
   – Пойдем. Она тебе понравится. – Чарльз нетвердо поднялся, и Флинт провел его в небольшой кабинет. Там на его рабочем столе стоял компьютер. Четыре тысячи фунтов, – сказал Флинт с гордостью. Он включил машину и, пока комнату заполнял глухой гул, нажал на три или четыре клавиши подряд. В левом верхнем углу появилось слово «Библиотека», и по экрану, мерцая в янтарном свете, поползли ряды латинских фраз.
   – Мне уже пора, – говорил Чарльз. – Моя жена…
   – Ах да, верно. Разумеется. Счастливое семейство. – Вид компьютера, казалось, несколько протрезвил Флинта, и он проводил Чарльза до парадной двери квартиры. – Мы должны это в скором времени повторить. – Говоря это, он глядел в сторону. – Нам правда надо держать связь. – Потом он заметил на лице Чарльза странное выражение и с некоторой тревогой схватил его за руку: – Как ты себя чувствуешь?
   Чарльз стоял, тяжело прислонившись к двери, и ему померещилось, что он услышал такие слова: "Я твой покорный слуга". Но, увидев, что Флинт обеспокоенно смотрит на него, пробормотал:
   – Все в порядке. Как ты любил говорить в прежние времена? Должно быть, это семга. – Он ощутил, что дверь под ним ходит ходуном. – Помнишь про семгу?
   – Я вызову тебе кэб. И не забудь свою рукопись. – Флинт вышел с ним на улицу, и только когда он довел Чарльза до такси, тот вспомнил, что у него с собой очень мало денег. Но он позволил усадить себя в машину и захлопнуть дверцу. Он даже умудрился улыбнуться и помахать рукой, когда такси тронулось.
   Флинт поднялся к себе, чувствуя облегчение от того, что встреча наконец закончилась. Он аккуратно вымыл стаканы, выбросил бутылку водки теперь уже совсем пустую, – поставил на прежние места стулья, на которых они сидели, и снова отправился в свой кабинет. Он включил компьютер и некоторое время не мигая смотрел на яркий экран.
* * *
   – Остановитесь! – сказал Чарльз примерно в миле от своего дома. И пробормотал, как будто говоря самому себе: – Простите. На большее у меня не хватит.
   Когда водитель открыл окошко, он приготовился расплатиться.
   – Все в порядке. Ваш друг обо всем позаботился, – сказал тот и быстро уехал.
   А Чарльз прошел пешком остававшееся расстояние до дома. Было уже темно, и улицы застилал туман; его со всех сторон окутывали испарения, и, когда он взглянул вниз, ему на миг показалось, что его ноги утопают в снегу. Между тем, он топтал туман, и его легкие шаги не отдавались эхом.
   – Есть в мире боль, – сказал он вслух, – но всем принадлежит она. Рядом с ним шагал кто-то, кто услышал это и кивнул в знак согласия. Чарльз повернулся к этому невидимому спутнику. – Сон разворачивается, – сказал он. – Спящий пробуждается, а сон всё длится. – И он тут же осознал, что слова эти не его собственные, а чужие.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

   Се, стихъ новейшiй моего сложенья,
   Найлучшiй плодъ смиреннаго уменья.
   Къ Джону Лидгейту. Томасъ Чаттертонъ
   Вмигъ перенесся я во Оны Дни,
   Когда держалъ Пiита плоти пленъ.
   И зрелъ Деянья ветхой старины,
   И Свитокъ Судебъ оку былъ явленъ.
   И зрелъ, какъ Рокомъ мечено, Дитя
   Тянулось к Свету, будто бы шутя.
Гисторiя Уиллiама Канинга. Томасъ Чаттертонъ

6

   Таковы обстоятельства, имеющiя касательство токмо до моея совести, но я, Томасъ Чаттертонъ, по прозвищу Томъ-Гусиное-Перо, Томъ-Одинъ-Одинешенекъ, или Бедняга Томъ, привожу ихъ здесь заместо Завещанiй, Показанiй, Дарственныхъ и протчихъ тому подобныхъ крючкотворныхъ бумагь. Итакъ, принимайте нижеследующiй Разсказъ какъ онъ есть, хотя Лучшаго, могу поклясться, вамъ не поведалъ бы Никто иной: ибо кто присутствовалъ при моемъ Рожденiи, какъ не я самъ, хотя, можетъ статься, то былъ одинъ изъ редкихъ Случаевъ, когда Матушка моя породила лучшiй плодъ, нежели когда-либо выходилъ изъ моей Головушки. Родился я на Пайлъ-стритъ, въ месяце Апреле Господня Лета 1752-го, въ семъ зловонномъ Умете Бристоле, въ твердой и незыблемой Надежде, да унижаемъ, попираемъ и презираемъ буду отъ благочестивыхъ и многочтимыхъ уроженцевъ сего Града, кои, подобно Андроцефалогамъ, Умъ свой имеютъ тамъ, где Удъ помещаться долженъ. Отцу моему мертву бывшу, кругомъ меня объ ту пору находились Женщины, каковое дело вполне причиною могло явиться того (такъ объяснялъ я своей Матушке, отъ чего зашлась она Смехомъ, ажъ до Плача), что малым ребенкомъ поражали меня незапные гистерическiе Припадки: ибо отчего бы мне, великому Пародисту, и не передразнивать было слабый Поль? А если и не Женщины, то тоска, Сплиномъ рекомая, томила меня. Одна из первыхъ Сатиръ моихъ, писанная мною о седми годахъ отъ роду, сему предмету посвящалась.
   Отецъ мой былъ певчимъ въ церкви Св. Марiи Редклиффской, яже располагалась насупротивъ дома нашего на Пайлъ-стритъ въ толикой близости, что съ легкостiю могь я счесть все трещинки въ ея каменной Кладке; а поелику преставился онъ за три всего месяца до собственнаго моего Рожденiя, то нередко мне взбредало на умъ, что мне слыхивать приводилось его пенiе, въ утробе матерней сидючи: отсель и собственная моя любовь къ Музыке, къ темъ даже нестройнымъ Напевчикамъ, кои долетаютъ изъ Общественныхъ Садовъ и затуманиваютъ очи мои Слезами. Матушка моя была доброй женщиной и не уставала наставлять меня въ Добродетеляхъ и похвальныхъ Качествахъ Отца моего: "Твой Батюшка, – говаривала она, – толико любилъ сiю Церковь, какъ-еслибъ собственными Руками ее выстроилъ". После она вздыхала, а после смеялась, откладывая Нитку съ Иголкою, дабы заключить меня въ Объятiя. "Отчего мы такъ нахмурились? – спрашивала она, видя мой насупленный взглядъ, устремленный на нее. – Боже, какого ты послалъ мне малыша, что такъ печалится воспоминанiямъ своей бедной Матери!"
   Вечерами я сиживалъ съ нею у Очага, обвивъ Руками ея шею, а она разсказывала мне старинныя гисторiи. "Триста летъ тому назадъ, – сказывала она, – церковный Шпиль поразилъ ударъ Молнiи, и тотъ рухнулъ, упавъ на коровiй Выгонъ по соседству – тамъ, где теперь лавки Пирожника и Книгаря". Триста летъ назадъ! Слова сiи, словно Заклятiе, завораживали меня: въ ту пору, когда не было еще на свете ни меня самого, ни даже Отца моего, эта самая Церковь уже стояла вотъ здесь! Я былъ тогда совсемъ еще Ребенкомъ, однакожъ съ техъ Дней зачастилъ къ Св. Марiи Редклиффской. Всякiй разъ, входя подъ Портикъ ея, преклонялъ я главу; а быль я Мальчикомъ вздорнымъ, Выдумщикомъ одинокимъ, индо и казалось мне, будто я вступаю въ собственный моего Отца домъ (разумея сiе отнюдь не въ смысле Благочестiя), и моей Фантазiи все погребальные памятники представлялись его же Образами, закостеневшими въ Смерти, изъ лапъ коей желалъ я вырвать его. Итакъ, вы теперь видите, какъ соделался я страстнымъ почитателемъ Старины.
   Въ те далекiе Дни, помнится, надевалъ я свое коричневое суконное пальто, круглую шляпу и отправлялся бродить по Полямъ, льстяся набрести на сокрытые Могильники или надписи, высеченныя въ Камняхъ. Я растягивался на скошенной траве или прислонялся къ дереву и съ восхищенiемъ устремлялъ свой взоръ къ Церкви, возвышавшейся надъ окрестными полями и тропинками. "Тамъ, – говорилъ я себе, – тамъ то место, где Молнiя поразила шпиль – и тамъ то место, где прежде разыгрывали Представленiя. Тамъ, на западной стороне, древнiе чернецы благословили источникъ въ праздникъ Св. Марiи – и тамъ, можетъ статься, любилъ сиживать Отецъ мой вечерами, когда утомлялся онъ Пенiемъ". И всё это чудеснымъ образомъ сливалось въ моемъ воображенiи, такъ что я впадалъ въ некiй Экстазъ.
   О сiю пору поступилъ я въ Школу подъ началомъ наставницы, где стали меня обучать, какъ высчитать цену на Зерно и на протчiя подобныя надобности бристольскiя (ибо не ведають иной Любви, окромя какъ къ Выгоде, въ семъ Гноище, сей Выгребной Яме, семъ Кладбище для Купцовъ да Потаскухъ), а после того перешелъ я въ Колстонскую школу, что на Редклиффъ-стрить. Несть на свете ничего грязнее и упрямее Школяра, и изо всехъ моихъ силъ пытался я сдержать свой неумеренный Хохотъ, когда сотоварищи мои болтали о своихъ Братишкахъ и Сестренкахъ, о Родителяхъ и ручныхъ Мышкахъ, объ игре въ Мячъ и урокахъ Правописанiя. Меня прозвали они Томъ-Петушокъ, или Золотой Гребешокъ, за мои рыжiе власы; но сами они такъ и не узнали, подъ какими Кличками ходятъ у меня самого. Звали меня и Томъ-Одинъ-Одинешенекъ, за мою любовь къ уединенiю; но я не былъ одинокъ, ибо имелось у меня толико Товарищей, колико то было мне потребно, изъ моихъ Книгь. Отецъ мой некогда купилъ сотню пыльныхъ Томовъ, и ихъ снималъ я съ Полокъ (распугивая Мышей) съ толикимъ Благоговенiемъ, словно бы писала ихъ собственная его Рука: и я читалъ книги о геральдике, объ Аглицкихъ древностяхъ, съ метафизическими разсужденiями, математическими изысканiями, по музыке, астрономiи, медицине и иное тому подобное. Но ничто такъ меня не завораживало, какъ Гисторическiя сочиненiя, и воистину не научили бы меня толикому въ Колстонскомъ заведенiи, еликому обучался я дома: въ Школе книгъ было мало, а въ своей Каморке изучалъ я Спейтова Чосера и Камденову Британнику,[46] Персiевы Памятники[47] и Библiотеку Музъ миссъ Элизабетъ Куперъ; и пребывалъ я въ Мире и Покое, ибо мiръ Отца моего сталъ схожъ съ моимъ собственнымъ.
   Николи не оставлялъ я своего чтенiя, но пришла и такая пора, когда я переменилъ его, ино случилось сiе темъ зимнимъ утромъ, когда Матушка моя показала мне старинную рукопись на Францускомъ, съ изукрашенными заглавными буквами и прекрасно сохранившимися древними Вычурами. "Томъ, – сказала она, – Томми, погляди-ка на сiю заплесневелую Харатью, что лежала въ одномъ изъ Песенниковъ твоего отца. Цвета тутъ больно хороши для такой-то ветоши, какъ ты думаешь? Продадимъ ее – или пустимъ сiю бумагу на Дрова?"
   Я пришелъ въ изумленiе, ибо рукопись была совершенна въ своемъ роде. "Ты нашла сокровище, – сказалъ я матери, обнимая ее, – кое возпламенить можетъ премного больше, нежели токмо огонь въ зимнюю пору. Сiе поистине безподобно!" И я коснулся перстами яркихъ золотыхъ и зеленыхъ полосокъ, украшавшихъ Заглавныя буквы, коими блисталъ манускриптъ, яко Коверъ пестротканый или Лугъ цветочный.
   "Ахъ, – молвить она, подивившись моему Воодушевление. – Да такаго добра куда больше въ Церкви хранится. Твой бедный Батюшка часто мне объ томъ сказывалъ".
   "Дражайшая Сударыня моя и Вдовица, – рекъ я, отчего она разхохоталась паче воли своея, – дай же мне, молю, точнейшее Описанiе того места, иначе я погибну непременно".
   "Ну, полно, Том, ты черезчуръ еще юнъ для погибели. Надобно мне спасти тебя". И взялась она раздумывать, где бы могь батюшка мой найти ту Харатейную грамоту: "Никакъ, въ Ризнице? Ну нетъ, только не тамъ, ведь тамъ вечно сидитъ этотъ старикъ мистеръ Кроу съ вонючею своей Понюшкою… Въ Башне? И то нетъ, слишкомъ ужъ высоко для него… Или – да нетъ… Ну наконецъ-то, Томъ! Это было въ запертой каморке надъ севернымъ Крыльцомъ, где поговаривали еще о Летучихъ мышахъ и всякой такой всячине. Тамъ же и все ветхiе Сундуки да Шкапы".
   Я снова обнялъ ее. "Матушка, – сказалъ я, – ты одна стоишь тысячи Девственныхъ Весталокъ!" (Ибо я недавно лишь читалъ Гисторiю Рима Мюди.)