Они дошли до 15-й галереи, и Эдвард обернулся к отцу, который опять замешкался:
   – Пошли, пап. Это уже наша.
   Чарльз сделал глубокий вдох и быстро прошел мимо сына; даже не взглянув на другие полотна, он направился прямиком к картине, висевшей на дальней стене. Эдвард пошел за ним и увидел человека, лежащего на кровати со свесившейся до самого пола рукой.
   – Вот он. – Чарльз наклонился и прошептал: – Теперь ты мне веришь? Он указал на подпись под холстом: "Чаттертон. Кисти Генри Уоллиса. 1856 г.".
   Но сам Чарльз пока не хотел глядеть на изображенное тело. Вместо этого он выглянул из чердачного оконца на Брук-стрит – на дымящиеся крыши Лондона; он рассмотрел стоявшее на подоконнике растеньице, тонкие прозрачные листья которого слегка сворачивались на холодном воздухе; он заметил потухшую свечку на столе, и его взгляд поднялся выше, вдоль струйки ее угасающего дыма; он медленно повернул голову к деревянному сундуку с откинутой крышкой, а затем принялся считать клочки бумаги, разбросанные по дощатому полу. И лишь после этого он наконец взглянул на Томаса Чаттертона.
   Но кто это стоял у изножья кровати, отбрасывая тень на тело поэта? А там лежал Чарльз, крепко стиснув левую руку на груди, а правую бессильно свесив на пол. Он почувствовал на лице дуновенье ветерка из открытого окна и открыл глаза. Он поднял взгляд и увидел, что над ним стоит Вивьен, и лицо ее в тени возле чердачного окна. Она плакала.
   – Это не наше лицо, – говорил Эдвард. – У нас другое лицо!
   – Да нет. – Чарльз слегка покачивался и поэтому, ища опоры, положил руку сыну на плечо. Ему было трудно дышать, и некоторое время он не мог говорить. – Да нет. Это Джордж Мередит. Он позировал художнику. Он притворялся Чаттертоном.
   – Значит, он еще не умер! – торжествовал Эдвард. – Чаттертон не умер! Я был прав!
   – Нет, – мягко сказал Чарльз. – Он еще не умер.
* * *
   Роман французский этот не по нраву? Отчего?
   Ты неестественным его находишь…
   Ужели? Милый мой, все это жизнь:
   А жизнь, как говорят, достойна Музы.
Современная любовь. Сонет 25. Джордж Мередит

   – Как это может быть неестественным? – Мередит достал носовой платок из кармана своих лиловых брюк и накрыл им лицо. Теперь его голос слегка приглушала ткань. – Теперь ты видишь общие для человеческого рода черты, свободные от индивидуального выражения. Так как же маска может быть неестественной?
   – Но мне как модель нужен ты. Именно ты. Твое лицо. – Уоллис зажмурился, когда в комнату хлынул зимний солнечный свет и эмалированные китайские вазы на каминной полке внезапно полыхнули огнем.
   – Мое лицо, но не я сам. Мне ведь нужно быть Томасом Чаттертоном, а не Джорджем Мередитом.
   – Но это будешь именно ты. В конце концов, я могу писать только то, что вижу. – Ища поддержки, Уоллис взглянул на Мэри Эллен Мередит, но та в эту минуту казалась рассеянной: она изучала собственную ладонь, сжимая и разжимая кисть правой руки.
   Мередит рассмеялся и поднялся с дивана, на котором лежал раскинувшись.
   – И что же ты видишь? Реальное? Идеальное? Как ты узнаешь, в чем разница? – Они оба спорили так весь день, и, к большому неудовольствию Мэри Эллен, ее муж не желал прекращать этих споров. – Когда Мольер создал Тартюфа, французский народ неожиданно обнаружил этого персонажа возле каждого семейного очага. Когда Шекспир выдумал Ромео и Джульетту, весь мир научился любить. Так где же здесь реальность?
   – Значит, так ты смотришь и на собственную поэзию, если я правильно понимаю? – Говоря это, Уоллис не мог удержаться от того, чтобы снова не взглянуть на Мэри: на ее волосы, щеку и плечо так ложился свет, что она напомнила ему один из образов Джотто, чью живопись он совсем недавно изучал в Истории Турнье.
   – Вовсе нет. Я не мечу так высоко. Все, на что я могу притязать, – это лишь замкнутая комнатка, тесное пространство для наблюдений, где я даю волю своему перу. Разумеется, существует некая реальность…
   – Ага! Теперь ты запел по-другому!
   – …Но – собирался я добавить – отнюдь не такая, которую можно изобразить. Не существует таких слов, которые могли бы определить неопределенный предмет. Горизонт. – Мередит снова растянулся на диване и, казалось, принялся всматриваться в свою жену. Она ответила ему кратким взглядом.
   – Мой муж гораздо более высокого мнения о своей поэзии, нежели желает показать нам, мистер Уоллис. Он весьма горд.
   – Да, Уоллис, почему бы тебе это и не изобразить? Гордыня, Гибнущая в Чердачной Каморке. В самый раз для Королевской Академии. Или поместил бы это туда, к прочим правдивым выдумкам. – Мередит указывал на книжный шкаф черного дерева, уже украшенный группами персонажей Чосера, Боккаччо и Шекспира.
   "Нет, – подумал Уоллис, – она творение не Джотто, а скорее Отто Рунге[71]".
   – Мне пора, – сказал он мягко. – Я должен начать работу, пока не стемнеет.
   Мэри поднялась со стула, и ее платье ярко-синего цвета взметнулось вокруг нее волной, будто она была некой богиней, выходившей из Средиземного моря.
   – Джордж, ты должен проводить мистера Уоллиса до остановки. Иначе он заблудится в этом тумане.
   – В каком еще тумане, дорогая?
   Она позвонила в колокольчик, чтобы слуга принес Уоллису его Ольстер,[72] а пока они ждали, Мередит подпрыгивал на ковре позади них; он делал невидимым мечом выпады в спину своего друга.
   – Нет, я уж не дам ему остановки, – сказал он. – Вот, получай, и еще, и еще.
* * *
   Они оба вышли из дома на Фрит-стрит, и пока они медленным шагом шли к остановке кэба, Уоллис заметил, что Мередит утратил ту искусственность манер, которую он сохранял в присутствии жены. Он стал рассказывать о каких-то картинах художников Назорейской школы,[73] которые видел накануне в Сент-Джеймской галерее, и Уоллиса поразило его воодушевление.
   – Я люблю детали, – сказал Мередит, когда они повернули на Сохо-Сквер. – Терпеть не могу пышные эффекты, разве что они проистекают из мелочей. Стэнфилды и Маклизы[74] – это сущий театр, сущий Диккенс на холсте. – Лучи закатного солнца в последний раз касались теплой коры деревьев, стоявших на площади, а на серый камень окрестных домов лился мягкий свет. В воздухе висел смутный туман, но, казалось, он лишь расширял свет – как будто его молочные прожилки разрастались вовне и превращались в дым. В одном из домов сверкали две высокие оконные рамы, и Мередит указал на них другу: – Это и есть то, что ты называешь электротипированием?
   Уоллис где-то витал мыслями, и он лишь с некоторым усилием уловил последнюю ремарку друга.
   – Дает вполне кейповский эффект,[75] правда? – Некоторое время они шли молча, а потом Уоллис прибавил: – Видишь, как в сумерках все цвета меркнут, переходя друг в друга. – Он указал на клочок оберточной бумаги, который ветер носил между деревьями: – При таком освещении только синий и белый сохраняют свою яркость.
   – Да, милый Генри, все меркнет. – Замогильный тон Мередита рассмешил их обоих, но затем он добавил тем же траурным голосом: – И, думаю, это правда, что мы видим природу глазами художника.
   – Ну, только если ты довольствуешься копированием. Но погляди-ка, Уоллис взял Мередита под руку, и они пересекли площадь, – замечаешь, как свет, просачиваясь сквозь листья, становится голубым? Никому еще не удавалось запечатлеть этот эффект на холсте. Опиши его в стихотворении, Джордж, и он – твой.
   – Я уже перестал понимать, что такое мое или чужое.
   У стоянки на Оксфорд-стрит ждал один-единственный кэб, и дыхание лошади явственно окутывало клубами пара сгорбленную фигуру извозчика.
   – В Челси! – крикнул Мередит, захлопнув дверцу за своим другом.
   Кэбмен, посасывавший глиняную трубку, лишь на миг обернулся, а потом взмахнул кнутом. Мередит взглянул на Уоллиса через приоткрытое окошко.
   – Разумеется, все это – наваждение, – сказал он. – Искусство – всего лишь еще одна игра. – Но Уоллис снова думал о Мэри Эллен Мередит; он посмотрел на ее мужа, не слыша, что тот говорит, а потом лошадь умчала его прочь.
   Когда Мередит остался в одиночестве, с его лица сбежали краски, и он отошел от остановки кэба с озадаченным видом. Ему пока что не хотелось возвращаться домой, и он отправился побродить по Оксфорд-стрит. В сгущавшейся темноте лица прохожих казались более четкими, а их одежда и телодвижения, казалось, рассказывали ему историю жизни этих людей, словно умоляя понять их. Город превратился в один просторный театр – однако не театр его воображения, а театр Астли[76] или Ипподром – безвкусный, кричащий, удушающий, реальный. Он наткнулся на оброненный газовый рожок, приготовленный для того, чтобы в него вставили ламповый фитиль, и двое мальчишек заверещали от восторга. «Узнаёт тебя мамаша?» – выкрикнул вслед ему один из них, а второй подхватил припев: «Что с твоей ногой-бедняжкой?» Мередит рассмеялся вместе с ними, а затем, неожиданно развеселившись, вытащил из кармана несколько мелких монеток и швырнул их мальчуганам. Они принялись елозить по мостовой, нашаривая мелочь, а он легкой походкой вернулся на Фрит-стрит. Однако на углу он замедлил шаг и принялся нарочито насвистывать, приближаясь к своему дому.
   Едва заслышав шаги мужа, Мэри подошла к камину в форме греческой вазы, а когда он вошел в комнату, осталась стоять к нему спиной.
   – Что это ты делаешь? – спросил он. Но спросил очень мягко.
   – Ничего. – Потом она добавила: – Я думала.
   – И о чем же ты думала, драгоценная моя?
   – Не знаю. Не могу вспомнить. – Она по-прежнему стояла к нему спиной, и в этот миг он понял, что в действительности очень плохо знает ее. За окном по улице проскакали две лошади, и она с улыбкой повернулась к нему. Я думала об этом, – сказала она. – Я думала о звуке.
* * *
   Этот миг и припомнился Мередиту две недели спустя, когда он получил письмо от Генри Уоллиса. За завтраком он прочел его Мэри:
   – "Мой дорогой Мередит, надеюсь, ты все еще жаждешь позировать мне". (Стилист он никудышний, дорогая, но можно я продолжу?) "Я зазываю тебя столь скоро после нашей conversazione,[77] потому что удача весьма мне улыбнулась. Помнишь Питера Трэнтера, который как-то раз присутствовал на нашей пирушке в Голубых Шестах? Это он тогда утопил в Темзе свой жилет, если припоминаешь…" – Тут Мередит прервался, чтобы посмотреть, доставило ли его жене удовольствие это отступление, но та лишь приподняла брови. Такова мужская жизнь, моя дорогая, – проговорил он, но отнюдь не извиняющимся тоном. Затем он вернулся к письму: – "И вот случилось так, что несколько вечеров тому я имел с ним беседу, и совершенно случайно он сообщил мне, что его закадычный друг, некий Остин Дэниел, этот Дэниел художник-декоратор у Астли, возможно, тебе небезызвестен. Это он использовал микеланджеловские фигуры для пантомимы Зачарованного Дворца, а владелец сказал, что они слишком малы. Но я уклоняюсь в сторону (да, дорогой Уоллис, уклоняешься). Так или иначе, вдруг выясняется, что этот самый Дэниел нанимает теперь ту самую комнату, где скончался Чаттертон. Я попросил Трэнтора немедленно зайти к нему, дабы спросить, могу ли я использовать это помещение pro re,[78] на что Дэниел охотно согласился. Мой дорогой Мередит, не сомневаюсь, ты поймешь, сколь это важно, и, кабы я был уверен, что ты по-прежнему готов мне позировать, – я убежден, что смогу создать произведение, которое окажется достойным тех идеалов, о коих мы с тобою говорили. Настоятельно прошу тебя, отошли мне сегодня же свой ответ. Мое почтение миссис Мередит, которую, смею надеяться, можно будет уговорить вместе с нами посетить роковое жилище Чаттертона. Твой покорнейше, Генри Уоллис".
   Мередит отложил письмо в сторону.
   – У него подпись с росчерком.
   – А что это за идеалы, о которых он упоминает? – Мэри уже собиралась встать из-за стола, но помедлила, ожидая ответа.
   – Ему хочется быть современным. Ему хочется изобразить какой-то новый мир. Видишь ли, у бедняги Уоллиса куча фантазий.
   – Хотелось бы, – невозмутимо ответила Мэри, – чтоб и у тебя хоть какие-нибудь имелись.
* * *
   Мередит взбирался по лестнице дома на Брук-стрит в Холборне, следуя за горничной, которая открыла ему дверь.
   – Смотрите под ноги, сэр, – прокричала она (хотя он шел за ней по пятам). – Где-то здесь зазор между досками. Можете здорово грохнуться. Мередит засмеялся, и она подпрыгнула. – Ах, сэр, – выговорила она, – я и не знала, что вы так близко. – Она с хихиканьем побежала вперед, и вот уже проворно забарабанила в дверь на крошечной лестничной площадке – самой верхней в доме. – К вам тут один господин! – прокричала она, а потом, с новым хихиканьем, пронеслась мимо Мередита и побежала вниз по ступенькам, на ходу подвязывая тесемки своего чепца.
   Он выждал некоторое время, а потом, не услышав изнутри никаких звуков, осторожно отворил дверь; но быстро отпрянул назад, увидев на кровати тело Уоллиса с волочащейся по полу рукой. Тогда тело заговорило:
   – Не пугайся, Джордж. Я репетирую твою роль.
   – Ах, приношу свои извинения. Я же не знал, что это театр. Полагаю, частный.
   – Чем лучше я в тебя перевоплощусь, милый Джордж, тем лучше я тебя напишу. – Уоллис приподнялся и сел на край кровати. – А миссис Мередит не пришла с тобой? – Он задал этот вопрос небрежным тоном – так, словно ответ не имеет для него совершенно никакой важности.
   – Нет, она не смогла прийти. Явился ее дражайший папочка и настоял на том, чтобы прокатить ее по парку, словно некий великовозрастный Фаэтон. На самом деле, с тех пор, как муж прочел ей письмо Уоллиса, Мэри больше не упоминала о позировании, и он счел, что ей это неинтересно.
   Уоллис быстро встал.
   – А теперь скажи, как тебе нравится моя каморка? – Он вытянул руку, словно представляя его этой комнатенке, которая, надо сказать, была столь тесна, что Мередит на миг почувствовал себя чужаком, вторгшимся в кукольный домик.
   – Ты пришел как раз вовремя. Я успел закончить первые наброски.
   – Так вот где умер несчастный поэт. – Мередит обернулся кругом, и его сапоги заскрипели по ветхим деревянным доскам пола. – Как там сказано у Шелли? Еще не отлетел от розы бледной смертный трепет?[79] Наверно, вздор. Он ощупал кровать и оперся на нее коленями, чтобы выглянуть из окна, на крышу Фернивалз-Инн, за которой виднелся почерневший купол Св. Павла. Твой друг спит на очень жесткой постели.
   Уоллис разбрасывал по полу мелкие клочки бумаги.
   – Остин Дэниел живет ниже. Это комната его служанки.
   – А, той девушки?
   – Ее зовут Свинка. Не спрашивай, почему. – Мередит и не собирался спрашивать; он с любопытством наблюдал за Уоллисом, продолжавшим кидать себе под ноги обрывки бумаги. Уоллис поймал его взгляд. – Кэткотт, повествуя о смерти Чаттертона, – сказал он, – сообщает, что рядом с телом нашли клочки разорванной рукописи. Я рад, что тебя забавляют мои скудные попытки добиться правды жизни.
   – Зови это правдоподобием.
   – Зови это как хочешь. Это одно и то же.
   – Ну, в любом случае, это та самая комната. – Мередит оперся локтем о подоконник; его бледное лицо и рыжие волосы вырисовались силуэтом на фоне зимнего неба. – От поэта к Свинке. Но эта комната – вовсе не хлев. – Он оглянулся на стул и столик, аккуратно поставленные у изножья кровати тщательно протертые и отполированные, хотя, судя по их старинному виду, ими вполне мог пользоваться еще сам Чаттертон. Кровать относилась к той же эпохе: маловероятно, чтобы Свинка знала, что спит на смертном ложе, но, быть может, ей снятся дурные сны? На подоконнике возле Мередита стояло небольшое растение, и, приглядевшись к его тонкому и гибкому стеблю, вившемуся по оконному стеклу, он догадался, что это, наверное, ее единственное имущество.
   Уоллис вытащил из-под кровати видавший виды деревянный ларь.
   – Это не Свинкин сундук, – сказал он. – Но она дала нам любезное разрешение его использовать. – Он откинул крышку: внутри было пусто. Тогда он набил сундук рукописями, а потом придвинул его вплотную к выбеленной стене. Отойдя в противоположный угол, он стал рассматривать подготовленную сцену. – Чего-то недостает, – пробормотал он себе под нос.
   – Меня?
   Уоллис не расслышал вопроса. Он размашисто приблизился к Мередиту, склонился над ним и распахнул окно. В каморку ворвался холодный ноябрьский воздух. Затем он передвинул деревянный стульчик на несколько дюймов в сторону и набросил на него свое пальто. Он подошел к сундуку и перевернул его, поместив под некоторым углом к стене. Потом он снова отступил в угол каморки.
   Мередит с интересом наблюдал за всеми действиями друга.
   – Ну как, Генри, все становится правдоподобнее?
   – Вот когда ты будешь лежать мертвым на постели, только тогда все станет правдоподобным. – Теперь он в первый раз оглядел Мередита. – Ты не мог бы снять пальто и сапоги?
   – Тогда я стану настоящим Чаттертоном и непременно умру. Ты не чувствуешь, как дует из окна?
   Уоллис, усевшись на табуретку, положил себе на колено деревянную доску.
   – Ну так закрой, закрой его, – сказал он рассеянно. – Теперь я знаю, как все было. Я сумею вспомнить.
   Он взял большой лист рисовальной бумаги и поместил его на доску, приколов сверху парой деревянных гвоздиков:
   – Брось мне свои сапоги и пальто, Джордж. Их не должно быть видно. Мередит исполнил его просьбу: – А теперь ляг на кровать, – голос Уоллиса звучал повелительно, но он уже погрузился в работу: – Теперь повернись ко мне головой. Вот так. – Он повернул собственную голову так, что теперь его взгляд упирался в пол: – Нет, у тебя такой вид, как будто ты собираешься уснуть. Позволь себе роскошь умереть. Ну давай же.
   Мередит устроился на кровати поудобнее. И сразу же почувствовал, что ему что-то вонзилось в спину.
   – Ты когда-нибудь читал, – спросил он, – сказку о принцессе на горошине? – Он приподнялся и обнаружил маленькую красную пуговку, лежавшую под ним на простыне. Он спрятал ее в брючный карман и снова лег. – Смерть я еще могу вынести, – сказал он в пустоту. – Чего я вынести не могу – так это изображения смерти.
   – Свесь правую руку на пол. Вот так. – Уоллис сам опустил руку, так что его пальцы коснулись деревянных досок. – И сожми пальцы в кулак. Сожми их так, как будто держишь что-то. Мне нужно видеть моторные движения твоей руки.
   Мередит последовал его указаниям, но его молчание продлилось недолго.
   – Мне кажется, Генри, будто я стараюсь схватить пустоту. Уж не эмблема ли это всей жизни поэта? Быть может, это некий символ?
   Но Уоллис уже рисовал задуманную сцену; он пользовался черным мелом, закрепив его в специальном держателе, и сохранял молчание до тех пор, пока не закончил набросок изгиба Мередитовой руки.
   – Детали я допишу в мастерской. Сейчас мне нужно только общее впечатление.
   – Понимаю. Значит, величайший реализм – это еще и величайшая фальсификация? – Уоллис снова ничего не ответил, продолжая быстро делать набросок. – Можно мне… – начал было Мередит, но Уоллис, подняв руку с мелом, остановил его.
   – Пожалуйста, полежи несколько минут спокойно, Джордж. Мне нужно схватить это выражение. – Две или три минуты он работал молча. – Теперь можешь говорить.
   – Теперь мне нечего сказать. – Но Мередит не мог долго молчать. Генри, я не рассказывал тебе, что прошлой ночью мне приснился Чаттертон? Я проходил мимо него по какой-то старой лестнице. Что это означает?
   – Полагаю, лестница – это эмблема. Как ты там говорил? Лестница – это эмблема времени.
   – Но почему я показывал ему куклу? – Мередит посмотрел на потолок, впервые заметив, какой он ветхий, какой почерневший от сажи и копоти, и как одно из темных пятен приняло очертания человеческого лица. Испытав внезапное угнетение, он подумал, что, быть может, это пятно и было последним, что Чаттертон увидел на земле, – как узник, который смотрит на стены своей темницы перед тем, как его уводят…
   Он закрыл глаза и попытался представить себе ту последнюю тьму. Но не смог. Он был Джорджем Мередитом. Он знал только то, что знал Джордж Мередит. Для него еще не было спасения.
   – Лежи-ка спокойно. Мне нужен этот свет на твоей руке. – Пока Уоллис работал, его язык слегка высовывался изо рта. Затем внезапным размашистым движением он что-то написал в правом нижнем углу, отложил мел и прислонился к стене. – Я так рад, что мы сюда пришли, – сказал он. – Это та самая комната. Это та самая кровать. Это лондонское освещение. Реальность, Джордж, существует только в зримых вещах. – Он огляделся вокруг и явно остался доволен всем, что увидел.
   – Теперь мне можно пошевелиться? – Мередит сел на кровати и потер правое плечо. – Полагаю, ты закончил?
   – На сей момент – да.
   – Момент! Мне он показался веком. – Уоллис покраснел, и Мередит поспешил прибавить: – Не подумай только, что я возражаю. Мне очень нравится. Такой восхитительный способ провести утро. А потом, через несколько дней, я приду к тебе в мастерскую, ты меня нарядишь и сделаешь маленькую картину маслом. Правильно я говорю? – Уоллис кивнул. – И это будет тоже восхитительно. Потом ты перенесешь эту маленькую картину на большой холст. Пройдет несколько недель, или даже месяцев, и картина будет готова. Снова восхитительно. – Уоллис с любопытством рассматривал свет, падавший Мередиту на лицо, и вот он взял чистый лист рисовальной бумаги и принялся за новый эскиз. Но пока Мередит продолжал, он улыбался. – Это будет очень мило, только не нужно рассуждать о реальности. Ты создашь костюмированную драму, трагическую сцену, достойную Друри-Лейна.[80] Эти твои зримые вещи – сценические подпорки, сущая бутафория.
   – Замри! – Уоллис взмахнул своим мелом. – Замри в таком положении! Закрой глаза и ни о чем не думай. Освободи свой ум, пока я тебя буду рисовать.
   – Нет ничего легче.
   Уоллис молча работал, а Мередит, казалось, погрузился в сон, и тишину нарушало лишь сердитое жужжанье мухи, тщетно пытавшейся вылететь через закрытое окно. Но неожиданно раздался стук в дверь, и художник, раздосадованный таким вторжением, громко крикнул:
   – Кто там? – Через некоторое время они оба услышали какие-то приглушенные звуки, словно кто-то доверительно беседовал с самой дверью. Кто там? – снова выкликнул Уоллис.
   Дверь тихонько приоткрылась, и из-за нее показался кончик чьего-то носа. Мередит сел и громко расхохотался.
   – Свинка, милая Свинка, входи же!
   Та осторожно вошла.
   – Извините меня, сэры. Я не знала, одемшись ли вы, и поэтому сказала ей обождать. – Она мотнула головой куда-то в сторону лестницы.
   – Свинка, милая Свинка, ты случайно не родственница Фрэнсису Бэкону?
   – Я из Троттеров, сэр. Троттеры из Хаммерсмита, вот кто мы есть. – Она слегка расправила чепец и взглянула на Мередита, словно ожидая, что тот с ней не согласится. – И я рада сказать, все мы, Троттеры, в прислугах. Потом она вспомнила, зачем явилась к Уоллису. – Там внизу какая-то дама любезнейше желает подняться к вам, если вы благоволите, сэр. Изволите, чтоб я ее отвела прямо сюда, или оставить ее там, где она сейчас?