Как раз когда они усаживались, к корчме с грохотом подъехало несколько тяжело нагруженных фур. Из них выскочили люди и стали поспешно вытаскивать ковры, диваны, кресла, подушки. Корчмарь с просиявшим лицом выбежал на крыльцо. Кучер объяснил Иванчуку, что это в Киев едет богатый пан, верно, из Ивницы или из Лещина; высланные им вперед люди готовили к его приезду корчму. Действительно, не успели они отъехать версты три, как показался поезд самого барина. Дамы в испуге проснулись от звука труб. Кучер придержал лошадей и почтительно свернул к самому краю дороги, пропуская мимо коляски поезд, состоявший не менее чем из двадцати экипажей. Впереди неслись верховые с незажженными факелами. Затем проехали фуры с музыкой, с кухней, с аптекой, с гардеробом. Дальше скакали вооруженные люди, личная охрана барина, за ними трубачи, потом шутиха в разноцветном наряде, сидевшая верхом на осле, задом наперед, и что-то отчаянно кричавшая. Наконец показался и сам пан в коляске, запряженной шестеркой белых лошадей цугом, с форейтором и гусарами на запятках. Пожилой осанистый человек в атласном розовом халате полулежал на заваленном подушками тюфяке, повернув голову и приставив руку к уху. За ним бежали скороходы. Кучер снял картуз. Иванчук тоже приподнял было шляпу. Но барин даже не посмотрел на них, и Иванчук сделал вид, будто поправляет шляпу на голове. Шутиха показала ему нос.
   — Кто же это? — спросил Штааль, когда музыка заглохла вдали.
   — Должно, Ивницкий пан, альбо Лещинский, — ответил кучер.
   Штааль из запыленного фаэтона с завистью смотрел вслед помещику.
   — Как ездит, а? — сказал Иванчук, видимо любуясь богатством проехавшего барина. В отличие от Штааля, он относился к богатым людям без всякого злобного чувства. В глубине души Иванчук был совершенно уверен в том, что и сам он рано или поздно будет богат. В этом помещике он уже с гордостью видел соседа.
   — Grossartig! — восторженно говорила фройлейн Гертруда. — Wunderschön!..[82]
   — Эх ты, и не знаешь, кто едет, — укоризненно сказал Иванчук кучеру. — Верно, скоро этак все спустит. Плакали панские гроши, — добавил он, обращаясь к Штаалю, и по одному этому, с жадностью произнесенному, слову «гроши» Штааль с удовлетворением почувствовал пропасть, которая отделяла его от Иванчука.
   Фаэтон свернул налево под прямым углом, затем опять направо. Кучер хлестнул по лошадям. Показались невысокие крытые соломой строения. Собаки с отчаянным лаем понеслись за лошадьми, то приближаясь к ним, то отскакивая от кнута с яростным визгом. Какой-то бородатый человек, сорвав картуз побежал за экипажем, крича на собак и отгоняя их картузом. «Браму, браму открой!» — кричал он с ужасом. «Что такое брама?» — с недоумением спросил Штааль. Иванчук приосанился. Встречные люди почтительно снимали шапки. Дети, кланяясь, бежали за экипажем. Коляска въехала в широко открытые ворота парка, около которых, запыхавшись, стоял без шапки сторож, свернула направо, быстро обогнула огромную круговую клумбу, обсаженную низкими стрижеными кустами, и подошла к белому одноэтажному длинному дому. Кучер снял шапку и низко поклонился господам. Иванчук выскочил первый и помог сойти Настеньке. Несколько человек прислуги бросилось целовать руки приехавшим господам.

XIX

   Управляющий имением, старый литовец, высокий, худой, с необычным для деревенского жителя изможденным лицом лимонно-желтого цвета, встретил гостей на веранде и произнес цветистое приветствие, смысл которого они плохо уловили. Фройлейн Гертруда неудачно сказала вполголоса: «Glänzend…»[83] Иванчук немного насторожился, — нет ли тут со стороны продавца какого-либо подвоха. Но скоро успокоился, так как в приветствии не было ни слова о покупке имения. Штааль сладко зевал. «Какие, однако, уроды водятся в глуши», — думал он, ожидая, дадут ли им наконец возможность умыться как следует и переодеться. Управляющий говорил о предметах возвышенных, упомянул о матери земле, о друидах, коснулся также вопросов космогонических. Вид у него был очень торжественный. Говорил он медленно, довольно плавно, как вдруг, к общему изумлению, заикнулся так страшно и продолжительно, что все гости, кроме Иванчука, опустили глаза — в первую секунду им даже показалось, будто он шутит: так свободно он говорил до той минуты. Лицо управляющего передернулось. Он, видимо, скомкал конец своей приветственной речи, причем вторично заикнулся еще мучительнее и по-польски велел прислуге проводить гостей в предназначенные для них комнаты. Штааля отвели в большой кабинет, довольно просто убранный и украшенный портретами папы Пия VI, Яна Собесского и Месмера. Это сочетание немного озадачило Штааля. «Да, странные люди водятся в глуши», — подумал он снова, уже несколько мягче. Через полчаса их позвали обедать.
   Обед был не то чтобы очень тонкий, но чрезвычайно сытный и обильный. Подавали малороссийский борщ, рыбу, зразы, какое-то жаркое по-гусарски, сочни с сыром и сметаной. Дамы сидели по одну сторону стола, мужчины по другую — в Петербурге этот старинный обычай уже понемногу выводился. На почетных местах сидели Настенька и Иванчук. Фройлейн Гертруда и для управляющего была «факторка». Относительно же Штааля он находился, по-видимому, в некотором сомнении, не зная, кто это, собственно, такой и зачем сюда пожаловал. Штааль сам чувствовал, что он здесь лишний, и сердился на себя, что поехал. На своего хозяина гости теперь поглядывали не без опаски. Особенно Настенька боялась, как бы он снова не начал так тяжко давиться словами. Управляющий ел мало, но со старинным гостеприимством потчевал гостей. Говорил он вначале немного, больше отвечал на вопросы, рассказал, однако, кое-что об иванковском имении[84], об оранжереях, славившихся на всю Польшу (он, видимо, и эти места считал Польшей), о богатстве владельца, которого управляющий, не совсем понятно для гостей, титуловал паном маршалком: фамилии он не называл вовсе, точно на свете существовал только один пан маршалок. В кратких фразах управляющий совершенно не заикался, и гости успокоились. Успокоился, видимо, и он сам: чувствовалось, что большая часть душевной энергии этого человека уходит на борьбу с непослушными органами речи. Случайно разговор соскочил снова на возвышенные предметы. Тут, к большому удивлению Штааля, управляющий одушевился и вдруг стал рассказывать о самых неправдоподобных происшествиях, свидетелем которых или даже участником ему пришлось быть. Оказалось, что он собственными глазами три раза видел сатану, а один раз сам сделал чудо, исцелив месмерическим способом, при помощи некоего заклинания, издыхавшую, даже совсем почти издохшую, лошадь.
   Иванчук вначале все выше поднимал брови и тонко-насмешливо улыбался, свидетельствуя, что ему никакой космогонией зубов не заговоришь. Настенька старалась не показать, что она не знает, какая-такая космогония. Фройлейн Гертруда сочувственно кивала головой и изредка вставляла с жаром: «Wie interessant!»[85] Когда дело дошло до исцеленной месмерическим способом лошади, Иванчук догадался, что перед ним сочинитель, и успокоился, так как считал, что с такими господами всегда легче иметь дело. В эту минуту управляющий опять заикнулся самым ужасным образом, и тотчас оживление с него слетело. Иванчук воспользовался случаем и заговорил о покупке имения.
   — Что ж, ведь по одному плану нельзя судить, — сказал он недовольным тоном. В его интонации ясно чувствовалось, что продавцы ведь часто и надувают доверчивых покупателей. Иванчук выразил желание сейчас после обеда осмотреть имение. «Экой, однако, железный», — подумал Штааль, очень утомленный путешествием.
   — Досконале, пане ласкавый, — ответил сухо управляющий (до того говоривший по-русски) и тут же приказал заложить четверку цугом. По тому, как изумленно выслушал это приказание лакей, Штааль понял, что здесь после обеда разъезжать не в обычае. Отдав распоряжение, управляющий с неестественной улыбкой придвинул к Иванчуку блюдо сочней, подчеркивая, что для него дело и гостеприимство — вещи, друг от друга не зависящие.
   — Мы ведь к вам ненадолго, — пояснил Иванчук, почувствовавший, что его желание признано бестактным. — Ведь у вас говорят: «Гость что свежая рыба: три дни хорош, а потом портится».
   Он первый засмеялся, желая вернуть беседе непринужденный характер. Тотчас засмеялась и Настенька, все время следовавшая за ним.
   — Як то можно, пане ласкавый, — начал было хозяин. Но его перебила фройлейн Гертруда. Она вдруг горячо вмешалась в разговор и, хотя поддержала продавца, свидетельствуя с полным убеждением, что план составлен вполне честно, но поддержала и покупателя в том, что проверить план на месте нужно непременно, — и лучше всего им поехать сейчас после обеда, ибо она тоже очень спешит: ее ждет принадлежащий ей Gasthaus[86]. Фройлейн Гертруда с достоинством дала понять, что не «факторка», а единоличная владелица гастгауза, а «комиссионсгешефтами» занимается так, больше из желания оказать услугу, притом очень добросовестно и за умеренную плату. Из неожиданно горячего слова ее стало ясно, что фройлейн Гертруда тоже поедет с ними осматривать имение и что разговаривать о деле она имеет полное право, куда бы ее ни сажали за столом. Управляющий холодно, с демонстративным вниманием, слушал ее польско-русско-немецкую речь; как только она кончила, он, ничего не ответив, приказал подать кофе. Штааль едва удерживался от смеха; он предполагал, что немка разгорячилась из-за него, желая перед ним оградить свое достоинство владелицы гастгауза. Это было верно, но лишь отчасти: фройлейн Гертруда, кроме того, не хотела отпускать Иванчука ни на шаг, боясь, как бы он не вошел с продавцом в какое-либо соглашение за счет ее интересов.
   Штааль — не совсем кстати — сообщил, что он слышал в Петербурге, будто земля в этих местах скоро должна сильно подняться в цене.
   — Ну, это вздор, — сказал поспешно Иванчук, взглянув на Штааля. Но управляющий тотчас подтвердил слух и, хоть, видимо, не мог себе объяснить цели замечания непонятного гостя, стал с ним особенно любезным. После кофе он сам проводил Штааля в свой кабинет.
   Штааль с удовольствием устроился на мягком диване и взял с полки первую попавшуюся под руку книгу. Она оказалась старинным описанием земноводного круга на русском языке. Штааль прочел, зевая, о разных дивьих людях, о тех, что «до пупа человеки, а от пупа хобот змиев, крылаты, а зовомы василиски»; об Астромовых людях, «кои живут в Индейской земле, сами мохнаты, без обоих губ, а питаются от древа и коренья пахнучего, и от яблок лесных, а не едят, не пьют, только нюхают и, покамест у них те запахи есть, по та места и живут». «Бабий вздор! — подумал Штааль, решительно не веривший ни в василисков, ни в Астромовых людей, — он даже и в существование сатаны плохо верил. — Однако и в философических книгах часто на то упирают, что есть у всех народов вера в бытие загробное… Вот и в василисков же все народы верили…» Идея эта ему показалась очень смелой. Он подумал, что хорошо было бы ее сообщить в Париж какому-нибудь энциклопедисту, пусть тиснет где-нибудь от его имени. Но Штааль не знал ни одного энциклопедиста. «Может, их и не осталось вовсе? Темная эта все материя — кто из них прав? И не мое это дело… А ведь когда-то читал, волновался». Штааль перелистал книгу, перешел от дивьих людей к современным народам. Прочел, что французы «зело храбры, но неверны и в обетах своих не крепки, а пьют много»; что «люди королевства англенского немцы купеческие и богатые, воинских людей у них мало, а сами мудры и доктуроваты, а пьют много». Эту черту — «а пьют много» автор книги с видимым удовлетворением отмечал почти у всех народов. Несколько сильнее было сказано о поляках: «…а пьют зело много». Прочел Штааль также, что «король французский есть ныне самовластнейший на свете потентат». Штааль, вздрогнув, вспомнил fosse commune[87], в которую бросили труп французского короля, и закрыл книгу. «Все бренно, все проходит… И я скоро умру… Зачем я здесь, в каком-то чужом имении? Вот завтра уедем, и никогда больше всего этого не увижу… Жаль, парк, кажется, редкостный».
   Он вскочил с дивана, точно испугавшись, что больше никогда всего этого не увидит, и подошел к окну, выходившему на круглую ярко-зеленую клумбу с серой полоской кегельбана посредине. За ней шли отгороженные парники. Слева расстилался великолепный парк. «Деревья, деревья какие! — подумал Штааль. Сон у него прошел. — Стыдно спать в такую погоду, когда под боком этакая натура!» Он вышел из кабинета. Дом управляющего, очень просторный, был убран без роскоши, но удобно и приятно. Штааль прошелся по комнатам. Никого не было. В буфетной мальчик, стоя спиной к Штаалю у выбеленной стены, бил мух сложенным вдвое поясом. После каждого удара на стене появлялось пятнышко; другие мухи, однако, не улетали. Штааль окликнул мальчика и, подделываясь под польско-малороссийскую речь, спросил, уехали ли «панове». Узнав, что уехали, он лениво вышел на веранду, зачем-то поскреб недавно вычищенные сапоги о тупую скобку сбоку от лестницы и спустился в парк. Слева уходила вдаль прямая как стрела аллея, с проложенными следами колес. «Верно, к палацу идет», — сообразил он: за обедом выяснилось, что «палац» пана маршалка расположен в самом конце парка, над обрывом, опускающимся к деревне. Штааль быстро шел по аллее. Парк был огромный. В конце аллеи, на залитой светом поляне, действительно стоял дворец Обуховских. Штааль не подошел к дворцу, чтобы не навязываться (он забыл, что владельцы имения находились в Варшаве). «Княжна, верно, где-нибудь в угольной живет, во втором этаже, — предположил он (почему-то он мысленно называл Обуховских князьями, хоть они никакого титула не имели). — А недурно бы с нею познакомиться… Вдруг влюбится, на эдакой и жениться можно. Пригодились бы и парк, и палац. А ежели попросить государя, улучив добрую минуту, — ко мне перейдет и титул князей Обуховских. Буду называться князь Штааль-Обуховский. Можно даже и выкинуть Штааля — глупое имя… Князь Юлий Обуховский… Ерунда, конечно. Главное в ней самой. Право, недурно бы…»
   Он постоял немного в раздумье. Перед «палацом» расстилались великолепные цветники. Особенно удивил Штааля один из них, окруженный соснами величины необыкновенной. «Сосны вокруг цветника. Странно… Эх, хорошо живут люди!..» Он свернул вправо по тропинке. Вдали внизу блеснула заросшая водорослями узкая река Гуйва. Вдоль нее шла запущенная, густо засаженная деревьями самая прекрасная часть парка. Дорожка некруто спускалась к реке. Штааль сошел к огромному мшистому камню, далеко вдававшемуся в мутно-зеленую, блестевшую на солнце воду. Лягушки прыгали у него под ногами. Справа вдали белела дощатая купальня, к которой шел длинный мостик. Штааль выбрал место поблизости, в чаще парка, осторожно уселся, прислонившись спиной к огромному, ободранному снизу, поросшему мхом дереву, затем облокотился и прилег на бок, С подозрительностью городского жителя он смотрел на сыроватую землю, сплошь усеянную бесчисленными обломками прутьев, листьями всех цветов, зелеными, желтыми, красноватыми, то влажными, то сухими, свернувшимися в неровные трубочки. Неба не было видно, но солнце кое-где просвечивало сквозь чащу, оставляя на земле и на стволах деревьев снизу неровные ветвистые бледно-золотые пятна. Над ними слышалось щебетанье птиц. Штааль не знал, какие это птицы, и ничего не знал здесь по названью — ни птиц, ни деревьев, ни кустов. Ему было и смешно, и стыдно. Тощие кусты косо росли над оврагом, точно заглядывая вглубь верхушками. Штааль сорвал лист, поднес его к носу. «И не пахнет почти что…» Он потрогал шершавую поверхность листа, глянцевито-зеленую с одной стороны, бледноватую с другой, разодрал листок по нервам, взял в рот длинный прямой стебелек… Натура ему нравилась. Чрезвычайно нравился ему и парк, и все это имение. Его неустанно точило привычное чувство зависти к чужому богатству.
   Поблизости раздался странный радостный крик. Штааль выплюнул стебелек листа и приподнял голову. За бледно-золотым пятном, на поляне, вытянув длинную шею с прямым острым клювом, неподвижно стояла большая серая птица. «Верно, журавль, — лениво скашивая глаза, подумал Штааль, — а может, и не журавль». Птица с жадным любопытством смотрела на землю. Штаалю был виден сбоку тупой, злой, светлый глаз. Вдруг по земле что-то метнулось. В ту же секунду изогнулась длинная шея, острый клюв хищно ткнулся в землю, что-то взлетело вверх. «Это он, подлец, лягушкой играет», — подумал Штааль. Он приподнялся на локте, звонко ударил себя по колену и закричал. Птица замерла, встрепенулась, побежала в сторону, с резким криком отделилась от земли и исчезла. «Вот это и есть настоящая жизнь, — подумал Штааль. — Это и есть натура! Лягушка припала к земле, он поиграет и съест… А я его… А меня — ну и на меня найдутся… Вот и учись у натуры — у этого журавля. Надо жить, как он…»
   Штааль зевнул, устроился поудобнее и скоро задремал. Ему снились крылатые женщины с длинным хоботом. Он во сне уверял себя, что это вздор, ерунда, — ни один энциклопедист теперь не верит, и Ламор будет хохотать, когда ему это расскажет Баратаев. А он назло непременно расскажет. Дивьи люди тоже хохотали на вершине Парижского собора Божьей Матери, особенно один, горбоносый, с высунутым языком, очень страшный. Но крылатая женщина с хоботом была — только без крыльев и без хобота, а высокая, прекрасная, с дивьей грудью и шеей. И непонятно было, почему этот сумасшедший называет василиском госпожу Шевалье…
   «Разве искупаться? — подумал, проснувшись, Штааль. — А в самом деле? — Он оглянулся. Людей не было. — Да хоть бы и были, мне что, лишь бы одежу не стащили. Ну, здесь не стащат». Штааль спустился снова к камню, разделся, бросился в воду вниз головой, коснулся руками дна, вынырнул и, фыркая, выплыл на середину реки, подальше от цеплявшихся за ноги водорослей. «Мы еще поживем, поборемся, — вдруг с чрезвычайной бодростью подумал он. — Вот вернусь в Петербург и начну жизнь заново. И госпожа Шевалье будет моею». Он плыл с непривычной, радовавшей его энергией, точно уже начав новую, полную трудов жизнь. Дощатая ветхая, чуть заметно дрожавшая на солнце купальня приближалась. Штаалю показалось, что в ней кто-то есть. Штааль поплыл бесшумно. «Может статься, княжна Обуховская?» — подумал он. Сердце у него забилось сильнее. Хоть ему было и совестно, он осторожно подплыл к купальне вплотную. Слегка запахло гнилым деревом. Достать дно ногами Штааль еще не мог и, приняв вертикальное положение, взялся рукой за сваю, брезгливо уклонясь от слизкой зелени, покрывавшей у столбов воду. Купальня дрогнула. Он замер. Однако купавшаяся дама (Штааль почему-то был уверен, что это дама), по-видимому, ничего не заметила. Штааль переждал несколько секунд, оглянулся и осторожно приблизил глаза к узкой щели, прижавшись лбом к шершавым разогретым солнцем доскам. Ничего не было видно. С сильно бьющимся сердцем он так стоял в воде несколько минут, все время стараясь сохранить равновесие. Течение толкало его на доски. Он оцарапал лоб, колено. Справа от него полоскалась в воде невидимая княжна Обуховская. «Русалка!» — книжным словом восторженно подумал Штааль, с трудом переводя дыхание. Княжна рисовалась Штаалю в образе госпожи Шевалье, которую он так часто раздевал в мыслях. «Глупо, однако, этак здесь торчать, глупо и стыдно», — решил он наконец, оттолкнулся ногами от сваи так, что купальня довольно сильно дрогнула, и быстро поплыл назад к камню, уже не заботясь о том, чтобы плыть бесшумно. Отдуваясь и дрожа от холода, он взобрался на камень. Ногам было больно. Вытереться было нечем. «Глупая затея так купаться…» Штааль оделся, не вытираясь, и быстро пошел наверх по сырой, тенистой аллее, мимо парников, — тоже великолепных и тоже чужих.
   Минут через двадцать, обойдя парк кругом, он уже перед самым домом неожиданно встретил Настеньку, которая с мохнатым полотенцем через плечо, в белом платье, свежая и веселая, шла быстрой легкой походкой, видимо доставлявшей ей наслаждение. «Да это, верно, она купалась, — разочарованно подумал Штааль. — Хороша княжна Обуховская…» Они столкнулись у выхода из круглой клумбы, в которой был устроен кегельбан. Оба одновременно вспомнили о «Красном кабачке». Настенька робким умиленным взглядом взглянула на Штааля и покраснела.
   — А, вы тоже купались? — холодно спросил Штааль тем наглым тоном, который теперь вошел у него в бессознательную привычку при разговоре с Настенькой наедине. Она густо залилась краской, что-то невнятно пробормотала и поспешно поднялась на веранду.

XX

   По сдержанному, но сильному и явно радостному волнению Иванчука, по раскрасневшемуся лицу фройлейн Гертруды и Штааль, и Настенька сразу поняли, что дело сделано.
   — Подписал, — кратко сказал Иванчук, выходя из коляски, пыльный и потный. — Я подписал!
   Он великодушно взглянул на кланявшегося кучера и протянул ему серебряную монету. Фройлейн Гертруда одобрительно закивала головой и тоже, порывшись довольно долго в сумочке, дала кучеру на чай. Иванчук, видимо не удержавшись, поцеловал подошедшую Настеньку, чего до тех пор при посторонних не делал. Настенька покраснела и слегка оттолкнула его от себя. Но она была довольна и его поступком, и в особенности тем, что это произошло на глазах у Штааля, который, с ленивым видом, с принужденной улыбкой, стоял на лесенке веранды. Штааль иронически поздравил Иванчука с покупкой, явно отвергая официальную версию, будто клочок земли приобретался для другого лица. Он чувствовал немалую досаду оттого, что его приятель стал помещиком. Однако Иванчук в своем волнении решительно не заметил иронии Штааля и крепко, с благодарностью, пожал ему руку.
   — Превосходное имение! Прямо превосходное! — говорил Настеньке взволнованно и гордо Иванчук — он сам забыл о своей официальной версии и даже не называл больше имение клочком земли: гордость помещика в нем ненадолго вытеснила его обычную осторожность. Фройлейн Гертруда была тоже сильно возбуждена.
   — Wir haben alle Herrn Staatsrat herzlichst zu gratulieren, aber herzlichst, — повторяла она. — Herr Staatsrat, hatt’ich Recht oder nicht?[88]
   — Ja, ja[89], — говорил взволнованно Иванчук. Фройлейн Гертруда недурно заработала на сделке, и деньги от Иванчука получила, по своей вежливой, но настойчивой просьбе, при самом заключении условия (к продавцу она инстинктивно имела больше доверия). Скоро появился на веранде и управляющий. Он был чрезвычайно любезен и просил дорогих гостей остаться у него подольше. Гости, однако, решили ехать на следующее утро. Хозяин тотчас распорядился отправить им в Бровки повара с провизией, чтобы они к полудню могли там пообедать. Такая любезность опять встревожила Иванчука, — уж не переплатил ли он или, может, где-либо скрыт обман? Но беспокойство его продолжалось одно мгновенье; он отлично знал, что купил имение за гроши.
   Слуги накрывали на веранде стол для ужина. С усилившимся к вечеру ароматом цветов смешивался доносившийся из кухни вкусный запах жаркого. Все, кроме Штааля, были веселы. За ужином хозяин сказал приветственное слово — на этот раз без друид. Он любил говорить речи, как иные нервные люди любят сильные ощущения. Иванчук, очень растроганный, провозгласил тост «за всех дворян — землевладельцев края и за нашего доброго хозяина». Штааль, от которого тоже ждали тоста, предложил, с усмешкой глядя на Настеньку, выпить за ее здоровье. Этот тост был принят с энтузиазмом; фройлейн Гертруда даже вскочила и расцеловалась со смущенной Настенькой. Немка прекрасно понимала, что первый тост Bube должен был провозгласить за Frau Direktor, но теперь смотрела на него выжидательно. Выпили и за фройлейн Гертруду, хоть значительно холоднее. Однако она прослезилась, чокнувшись с Штаалем. Фройлейн Гертруда в течение всего ужина глядела на Bube с чрезвычайной нежностью.