— Скорее всего, меня просто не примут: «Барыня велели узнать, что вам угодно?»
   — Tiens[50], об этом я не сделал рефлексии… Впрочем, это не беда. Ты становишься нахален: «Скажи, что имею важнейшее персональное дело». Девять шансов из ста… я хочу сказать, девять шансов из десяти: тебя примут.
   — Ну а ежели у меня нет сейчас свободных ста рублей? — краснея, сказал Штааль.
   — Ах вот что, — разочарованно протянул Насков. — Тогда другое дело. К сожалению моему, я беру назад все ценное и мудрое, что было мною сказано. Тогда проклинай свою столь плачевную судьбу. Человек, не имеющий ста рублей, не достоин звания человека. Dixi.
   — Предположим, я мог бы взять взаймы.
   — Не будем предполагать, сын мой. Достать взаймы сто рублей в этой развратной себялюбивой столице! Не льстись несбыточным сном… Разве что жалованья подождешь? Поголодай, правда: нет беды в том, чтоб поголодать для любимой женщины. C’est une noble attitude[51] (слово «attitude» тоже у него не вышло). Кстати, прости, я выпил весь твой портер. Не заказываю для тебя другой бутылки: ты, натурально, обиделся бы, и ты был бы прав… Теперь видишь, как это просто? Вперед всегда слушай дяденьку… Ты еще остаешься? Тогда прощай, я бегу. Еще надо быть во дворце. Я обещал одному человеку (он назвал громкую фамилию). Скоро придешь сюда опять?
   — Едва ли… Впрочем, может, завтра приду.
   — Приходи, отыграешься. Ты сделал успехи, сын мой, я тебе говорю. Прощай, расцеловываю тебя, однако лишь мысленно.
   Он застегнул плащ на одну пуговицу и своей бодрой лошадиной походкой вышел из биллиардной.
   «Куда же мне пойти? Скука какая! — подумал тоскливо Штааль. Наклонившись к столику — так, чтобы никто не видел, — он заглянул в кошелек. — Три, шесть, семь рублей… Потом опять буду в ресторации обедать в долг… Господи, когда же придет конец этой нищете!»
   Дела его не улучшались от того, что он постоянно размышлял и говорил о преимуществах богатых людей перед бедными. Зорич умер и ничего ему не оставил. Штааль, стыдясь, ловил себя на том, что вспоминал о своем воспитателе не иначе как со злобой.
   Он встал, сердито протянул руку поверх головы скромного посетителя, который робко искоса на него смотрел с дивана, и снял с гвоздя шинель. Освободившийся биллиард уже снова был занят; лакей с обреченным видом нес назад только что убранные шары. Штааль повернулся, надевая шинель, и опять ему у третьего биллиарда попался на глаза тот же желто-седой затылок.
   «Что денег я тогда извел в Париже! — подумал он. — Ведь и Семен Гаврилович немало прислал, и Безбородко дал на ту дурацкую командировку. Обоих более нет в живых. Прошла и моя молодость, — верно, и я скоро околею… Питт тоже тогда предлагал денег, я сблагородничал, отказался. Теперь пригодились бы… Глупый я был мальчишка!»
   Он вздохнул и направился к двери. Проход мимо третьего биллиарда был занят игравшим с борта чиновником. Штааль остановился, пренебрежительно глядя на новую знаменитость. Удар вышел очень искусный.
   — Ну и молодец! — воскликнул восторженно один из зрителей. — Такого шара сам Яков не сделает.
   — Bien joué[52], — пробормотал кто-то у стены.
   Штааль оглянулся — и вздрогнул.
   «Да нет, быть не может!.. Ужели Пьер Ламор?..»
   Старик показывал лакею на стакан, стоявший перед ним на столике.
   — Полтинничек с вас, барин. Полтинник, — особенно внятно и вразумительно говорил лакей.
   — Vous ferez porter ça sur ma note. Je suis au numéro louze.[53]
   Лакей улыбался глупой улыбкой непонимающего человека.
   «Разумеется, Ламор… Господи!..»
   Штааль быстро подошел к старику.
   — Вы меня не узнаете? — по-французски спросил он дрогнувшим голосом.
   Старик смотрел на него удивленно. Вдруг улыбка пробежала в его глазах.
   — Quel heureux hasard![54] — сказал он, протягивая приветливо руку.
   — Вы? В Петербурге? Какими судьбами?
   — Да, я здесь живу, у Демута.
   — В Петербурге?
   Ламор рассмеялся:
   — Как видите… В самом деле, какая странная встреча! Так вы военный? Как же вы поживаете?
   — Да ничего…
   Они смотрели друг на друга, не зная, что сказать.
   — Вы мало изменились…
   — Будто? А вас я едва узнал… Ведь лет шесть прошло? Вы тогда были совсем мальчиком. Очень это много в вашем возрасте, шесть лет… Вот не думал встретить здесь старого приятеля. Я зашел из столовой сюда в биллиардную, не хотелось подниматься в свою комнату. Да вы что ж, спешите? Посидите со мною…
   — С удовольствием.
   — Ну и прекрасно, я рад! Хотите, сядем в том углу, там никого нет… И вина велите подать.
   — Принеси бутылку бордо, Кирилл, вон туда, — приказал Штааль лакею, стоявшему около них с недоверчивым видом.
   — В три рубли или в четыре прикажете?
   — В три.
   Они сели за стол в темном углу комнаты.
   — Я когда-то очень любил биллиард, — сказал Ламор.
   «Предложить ему сыграть партию? Нет, неловко такому старику», — подумал Штааль.
   — А мосье Борегар?.. Ведь его казнили? — вдруг вскрикнул он.
   Проходивший мимо гость на них оглянулся. Ламор пожал плечами.
   — Comme tout le monde, mon jeune ami, comme tout le monde[55], — сказал он.

X

   За кулисами Каменного театра было полутемно, холодно и неуютно. Кое-где уже горели лампы. В огромных пустых пространствах позади сцены бродило несколько посетителей репетиций. Штааль, впервые попавший за кулисы, осторожно ступал по доскам пола, боясь провалиться в люк или ущемить ногу в пересекавших пол узких щелях. Он растерянно смотрел на канаты, уходившие куда-то вверх, на огромные зубчатые колеса, на торчавшие повсюду деревянные рамы. Все здесь было непонятно и таинственно, но нисколько не поэтично: Штааль иначе себе представлял кулисы. Пахло пылью и крысами.
   За стеной кто-то пел одну и ту же музыкальную фразу. Штааль прислушался: «Ни принцесса, ни дюшесса, ни княгиня, ни графиня», — пел хриплый баритон и вдруг — без всякой злобы в выражении — разразился отчаянной бранью. Из боковых помещений постоянно пробегали по направлению к сцене необычайно торопившиеся, часто полуодетые, люди с крайне озабоченными лицами. Другие неслись вверх и вниз по узким боковым лестницам. Штааль понимал, что где-то по сторонам идет напряженная подготовительная работа. Вдруг около того места, где он стоял, огромная рама со скрипом пришла в движение и поплыла по щели прямо на него. Штааль растерянно отступил. Декорация прижала его к лесенке. Он поднялся по ступенькам и попал на сцену. Там зажигали фонари. Кто-то вколачивал молотком гвозди. Темный пустой зрительный зал теперь казался маленьким по сравнению с огромными пространствами позади сцены. Это особенно удивило Штааля. Прежде ему представлялось, что зрительный зал и составляет почти весь театр.
   «Да что же никого из них нет?» — с досадой подумал Штааль. Компания, к которой он принадлежал в последнее время, должна была собраться за кулисами в четыре часа. Ему там и назначили свидание, указав, как пройти. Но еще никого не было. Он все боялся, что его спросят, зачем он здесь. «Или они где-нибудь собрались в другом месте?» Морщась от резких ударов молотка, Штааль направился назад.
   — Ваше благородие, к нам пожаловали? — окликнул его кто-то. Штааль быстро оглянулся и не без труда, больше по голосу, узнал знакомого старичка-актера.
   — А, здравствуйте, — радостно сказал Штааль. — Вы что ж это так нарядились?
   — Наша роль: Бахус, древний бог Бахус, — сказал робко актер.
   — У вас что нынче играется?
   — «Радость душеньки», лирическая комедия, после-дуемая балетом, в одном действии, сочинение господина Богдановича, — скороговоркой ответил актер. — Изволите по поддуге видеть, — добавил он, показывая рукой на странное раскрашенное полотно, висевшее на раме. — Волшебные чертоги Амуровы-с.
   Штааль взглянул на декорацию: вблизи она совершенно не походила на чертоги.
   — А это что? — спросил он, показывая на сложное сооружение у потолка.
   — Это Нептунова машина, — пояснил актер.
   Штааль сделал вид, будто понял.
   — Наверху машинное отделение. Если угодно, покажу-с?..
   — Нет, не стоит, — устало сказал Штааль. — Да, так что же… — Он запнулся, не зная, о чем спросить актера, и боясь, как бы тот его не покинул. — Говорят, прекрасная комедия?
   — Весьма прекрасная, — тотчас согласился актер.
   — Ну а так у вас все идет, как следует?
   — Ничего-с… Все как следует-с… Говорят, Яков Емельянович опять у нас будут играть. Не изволили слыхать?
   — Кто это Яков Емельянович?
   — Шушерин, как же, Яков Емельянович Шушерин, — удивленно пояснил актер. — Они из Москвы, слышно, к нам переводятся.
   — Да?.. Скажите, французы тут же играют?
   — Как же-с, здесь все: и они, и мы.
   — А госпожа Шевалье?
   — Как же-с, оне каждый день здесь бывают… Попозже только, часам к пяти. Их уборная по коридору первая…
   — Ах, вот что… Да вообще где у вас тут комнаты артисток?.. И артистов.
   — Везде-с. Общих теперича две-с. Одна мужская — нынче в ней хор зефиров. А женская наверху, там сейчас нимфы одеваются.
   — Да… Вы хотели показать мне машинное отделение. Это должно быть интересно.
   — Слушаю-с.
   В эту минуту на сцене послышались голоса, и у лесенки показалось несколько театральных завсегдатаев. Среди них Штааль увидел Наскова, де Бальмена, Иванчука.
   — А, Бахус, — воскликнул Насков. — Бахус Моцартус… Mes enfants[56], представляю вам бога Бахуса.
 
Напились неосторожно,
Пьяным мыслить невозможно,
Что же делать? Как же быть? —
 
   запел он хриплым голосом.
   — Фальшь, фальшь, — воскликнул, затыкая уши, Иванчук и как-то особенно бойко перескочил через низко висевшую веревку, хотя через нее можно было просто перешагнуть.
   — Никак нет, верно поют-с, — сказал, улыбаясь, Бахус.
   Иванчук очень холодно поздоровался с Штаалем.
   — Вчера не были, сударь, — сказал актер. — Новостей нет ли-с? Верно, все штафеты читать изволите, и те что по телеграфам?
   — Новостей? — переспросил польщенный Иванчук. — Какие же новости? Скоро воевать будем.
   — С турками-с?
   — С турками-с, — передразнил Иванчук. — Уж не с гишпанцами ли? С Англией, а не с турками-с. Сдается мне, Бонапарт начинает нами вертеть!
   — Дерзновенного духа человек, — вздохнул актер.
   — Ну, насчет войны еще гадания розны, — пренебрежительно сказал Штааль, не глядя на Иванчука.
   — В самом деле, вряд ли мы заключим аллианс с Бонапартом, — вставил де Бальмен.
   — А почему бы и нет?
   — С республиканским правительством? Это при суждениях государя императора?
 
Я люблю вино не ложно,
Трезвым быть мне невозможно.
Что же делать? Как же быть? —
 
   пел Насков, бывший сильно навеселе.
   — Я, впрочем, не утверждаю положительно, — сказал, спохватившись, Иванчук и заговорил вполголоса с де Бальменом об артистках театра, сообщая о них самые интимные сведения.
   — Откуда ты знаешь? Откуда ты знаешь? — все больше краснея, беспрестанно спрашивал де Бальмен. Иванчук только пожимал плечами. Штааль усиленно зевал. Ему очень хотелось послушать.
   — Да быть не может!
   — Верно тебе говорю.
   Де Бальмен вдруг толкнул его в бок, показывая глазами в сторону. К ним неторопливо подходил седой как лунь красивый старик с очень умным и привлекательным лицом, в коричневом суконном кафтане, с шитым шелковым жилетом, манжетами и брыжами. Голова у него слегка тряслась. Это был знаменитый актер Дмитревский.
   — Здравствуй, здравствуй, дуся моя, — ласково говорил он каждому. — Что, инспектора не видал? Где инспектор?
   — Они у краскотеров, Иван Афанасьевич, — сказал почтительно Бахус. — А Алексей Семеныч в своей уборной.
   — Пьян? — деловито спросил Дмитревский.
   — Не иначе как, Иван Афанасьевич.
   Дмитревский вздохнул.
   — Жаль, талант какой, — сказал он. — Так я к нему пройду. Скажи инспектору, чтоб засел, дуся моя, — добавил он, исчезая за декорациями.
   — Экой маркиз! — сказал с жаром де Бальмен, очень довольный тем, что увидел вблизи Дмитревского.
   — Помаркизистее настоящих маркизов, — подтвердил Штааль.
   — Кто это пьян? Яковлев? — спросил Бахуса Иванчук.
   — Они-с.
   — Как ты умный человек, Бахус, — сказал с таинственным видом Насков, — то разреши мне сию задачу: ежели б в реке разом тонули турок и иудей, то которого нужно спасать первым?
   Он засмеялся, окинув всех веселым взглядом, и затянул:
 
У меня гортань устала.
Лучше, братцы, отдохнуть,
Отдохнуть, да пососнуть,
Так, так душенька сказала…
 
   — Да, вот он, ваш инспектор, — сказал Иванчук. Бахус подтянулся и быстро исчез. По лестнице из машинного отделения спускался, похлопывая себя хлыстиком, осанистый мужчина, с жирным, осевшим складками, лицом. Он поздоровался с главными гостями так, как здороваются на сцене актеры, встречаясь с давно пропавшими без вести друзьями: склонял голову набок, на расстоянии, не выпуская хлыстика, хватал руки знакомых повыше локтей и при этом говорил изумленно радостным тоном: «Ба, кого я вижу!» или: «Сколько лет, сколько зим!» Это он говорил даже тем гостям, которых видел накануне. Впрочем, с людьми малозначительными, как Штааль, инспектор труппы поздоровался гораздо сдержанней, а Наскова даже вовсе не узнал. Особенно любезно он встретил Иванчука.
   «Экая противная фигура, — подумал Штааль. — Так и хочется в морду дать… И никто, кроме актеров, не говорит „ба“!»
   Иванчук фамильярно охватил за талию инспектора и отвел его к сцене.
   — Вы, батюшка, как, Настенькой довольны? — спросил он вполголоса.
   — Степановой? — переспросил инспектор. — Старательная девица. Она нынче в хоре нимф.
   — Да, я знаю. Правда, отличнейший талант?
   — Ничего, ничего.
   — Только ход ей давайте… А зефиры к ней не пристают?
   — Попробовали бы приставать! С зефирами разговор короткий. Будьте совершенно спокойны.
   — Ну спасибо, — сказал Иванчук, горячо пожимая ему руку. — Граф Петр Алексеевич очень доволен вашей труппой.
   — Стараюсь, как могу. Просто жалость, что у нас на русские спектакли так смотрят… Ей-Богу, играем не хуже французов.
   — Она где сейчас, Настенька? В большой фигурантской? Так я туда пройду?
   — Другим не разрешил бы, а вам… Только к нимфам, пожалуйста, не заходите. Не от меня учинено запрещенье. Велите служительнице вызвать.
   Иванчук кивнул головой, поднялся, немного волнуясь, по лестнице к фигурантской и приказал вызвать Анастасию Степанову. Через минуту в дверях общей уборной появилась с испуганным видом Настенька в костюме нимфы. За ней показались сквозь полуоткрытую дверь две женские головы и скрылись. Послышался смех.
   — Ах, это вы? — сказала Настенька, улыбаясь и прислушиваясь к тому, что говорилось в уборной.
   — Ты, а не вы, — поправил Иванчук, восторженно на нее глядя. — Я привез тебе конфет.
   — Ну, зачем вы это? Благодарствуйте…
   Иванчук вынул из кармана маленькую плоскую коробочку.
   — Нарочно взял маленькую, незачем, чтоб болтали. Самые лучшие конфеты, по полтора рубли фунт.
   Иванчук знал, что так говорить не следует, но не мог удержаться: с Настенькой ему хотелось разговаривать иначе, чем со всеми.
   — Благодарствуйте, зачем вы, право, тратитесь? Это лишнее.
   — Без благодарения: для тебя нет лишнего, Настенька.
   Она засмеялась.
   — Ты и не знаешь, какой я тебе готовлю сюрприз. Нет, нет, не скажу. А вот только что я говорил с инспектором. Он так полагает, что у тебя немалый талант. Увидишь, я тебе устрою карьер. Только слушайся меня во всем.
   — Да я и так слушаюсь.
   Иванчук оглянулся и быстро поцеловал Настеньку в губы.
   — Ты знаешь, Штааль здесь, в театре. Ведь ни-ни, правда? — спросил он, краснея (что с ним бывало редко). — А, ни-ни?
   Она вспыхнула:
   — Мне все одно… Только вы идите, очень инспектор строгий.
   — Так я после репетовки за тобой зайду.
   — И то заходите, спасибо.
   — Заходи, а не заходите.
   Иванчук радостно простился с Настенькой и вернулся к сцене. Там движение усилилось. Слуги поспешно тащили рамы и сдвигали декорации. Волшебные чертоги Амура уже были почти готовы. Поддуги очень плохо изображали звездное небо. Работа кипела. Напряжение передалось и зрителям, которые взошли на сцену и уселись на стульях по ее краям в ожидании начала репетиции. В конце темного зрительного зала блеснул слабый свет. Дверь открылась, из коридора вошла дама в сопровождении лакея и поспешно направилась к сцене. Когда она поравнялась с паркетом, Штааль и Иванчук одновременно узнали Лопухину. Штааль поклонился, Иванчук мимо суфлера бойко сбежал со сцены в зал и остановился с Екатериной Николаевной.
   — Пренсесс, — сказал он, целуя ей руку. — Вы, в храме Мельпомены?
   — Да, да, правда, Мельпомены… Я не помешаю?
   — Ради Бога! Вы, можете ли вы помешать? — воскликнул Иванчук, подражая Палену. — Садитесь где вам будет угодно, пренсесс, где вам только будет угодно! — говорил он, точно был в театре хозяином.
   — Здесь что сейчас?
   — Сейчас начнется репетовка. «Радость душеньки», вы как раз, пренсесс…
   — Ах, это русская труппа, — протянула, щурясь на сцену, Лопухина. — А я к дивной Шевалье…
   Она вдруг вскрикнула, узнав Штааля, и радостно закивала головой.
   — Это тот ваш товарищ, я его знаю. Он такой милый. Позовите его…
   Де Бальмен, стоявший рядом с Штаалем, толкнул его локтем. Штааль встал словно нехотя и медленно спустился в зал, искоса взглянув на озадаченного Иванчука.
   — Вы, конечно, меня не узнаете? — с томной улыбкой сказала Лопухина. В голосе ее послышались теплые грудные ноты. — Ну да, конечно, не узнаете…
   — Помилуйте, — ответил Штааль, досадуя, что не придумал более блестящего ответа.
   — Не помилую, — сказала Екатерина Николаевна с ударением на слове н е. — Я вас н е помилую, молодой человек.
   Иванчук отошел очень недовольный. Лопухина быстро приблизила лицо к Штаалю.
   — Я сегодня безобразна, правда? Правда, у меня ужасный вид?
   — Что вы, помилуйте, — опять сказал Штааль и покраснел.
   — Нет, я знаю. У меня голова болит, это оттого…
   — Зачем же вы пришли в театр, если у вас голова болит? — спросил Штааль грубоватым тоном.
   Лопухина слабо засмеялась:
   — Parfait, parfait…[57] Нет, он очарователен. Ему надо ушко надрать. «Зачем вы пришли в театр?..» Я должна видеть прелестную Шевалье, вот зачем, молодой человек. Ах, она такая прелестная. Проводите меня к ней, да, да?
   — С удовольствием, — поспешно сказал Штааль. — С моим удовольствием. Ежели только она уже прибыла… Ее уборная там, мы можем пройти коридором.
   — Да, да, коридором. Дайте мне руку… Останься здесь, Степан… Ах, она такая прелестная, Шевалье. Ведь, правда, вы не видали женщины лучше? Сознайтесь…
   Она терпеть не могла госпожу Шевалье и постоянно ее превозносила по каким-то сложным соображениям.
   — Сознаюсь.
   — Ах, она обольсти… Вот только фигура у ней нехороша… И плечи… Неужто вы никого не видали лучше? Боже, какой вы молодой! И как вас легко провести! Ведь, правда, вы в нее влюблены?
   Она опять слабо засмеялась.
   — А помните, вы когда-то говорили, что в меня влюблены до безумия? Да, да, до безумия… Так ведите же меня к ней, изменник. Да, да, изменник! Стыдитесь, молодой человек.

XI

   — А, это, должно быть, та заезжая великанша, что недавно показывалась на театре, — пояснил Штааль Лопухиной.
   В коридоре недалеко от них у стены на табурете сидела огромная женщина, с упорным, тупым и неподвижным выражением на лице. Ее рыжая голова была видна издали подходившим, хоть великаншу с трех сторон обступали зефиры, обменивавшиеся деловитыми замечаниями о разных частях ее тела (она по-русски не понимала). Без всякого подобия улыбки, сложив руки на коленях, она смотрела на двух мальчиков, пришедшихся по линии ее взгляда, как смотрела бы на стену, если б их не было. Зефиры замолчали и расступились, увидев подходивших. Когда Лопухина и Штааль попали под взгляд великанши, она вдруг тяжело вздохнула, подумала немного и встала. Зефиры радостно зафыркали. Лопухина оглянулась на них. Привычным движением великанша раскинула руки по стене и вдруг улыбнулась жалкой улыбкой. Это и было все ее выступление, для которого она ездила из одного края света в другой.
   — Какая странная жизнь должна быть у этой женщины, — сказал Штааль негромко своей спутнице. Лопухина восторженно закивала головой, точно он сделал необычайно тонкое замечание. Штааль увидел, что она смотрит не на великаншу, а на зефиров.
   — Что это за юноши? — отходя, спросила Лопухина равнодушным тоном.
   — Это, кажется, воспитанники театрального училища.
   — Parfait, parfait… Какое чудовище эта женщина! Ах, ужели есть мужчины, которые могли бы ее полюбить? Как вы думаете?
   — Своей красоты, не хуже многих других, — буркнул Штааль, тут же подумав, что ведет себя и неучтиво, и глупо: Лопухина с ее громадными связями могла быть чрезвычайно ему полезна. — Это, верно, здесь, — сказал он, остановившись перед закрытой дверью последней комнаты коридора.
   Лопухина постучала и вошла, не дожидаясь ответа. В небольшой, хорошо убранной комнате перед зеркалом горели свечи. Госпожа Шевалье, в шелковом пеньюаре, сердито встала с места, но тотчас, увидев Лопухину, сменила недовольное выражение лица на радостную улыбку. В углу комнаты с дивана поднялся грузный Кутайсов. На равнодушном лице его не было никакого выражения. Однако Штааль почувствовал себя неловко. Расцеловавшись нежно с Лопухиной, госпожа Шевалье подала руку Штаалю, с которым уже была знакома; однако не предложила ему сесть.
   — Княгиня приказала мне проводить ее к вам, — смущенно сказал Штааль.
   Кутайсов равнодушно наклонил голову в знак согласия, точно это ему вошедший гость объяснял причину своего появления. Штааль вспыхнул. Он невнятно пробормотал, что княгиня, верно, одна найдет дорогу назад, — и, неожиданно для самого себя, направился к двери. Никто его не удерживал. Штааль вышел с яростью, чувствуя, что визит не только не подвинул вперед его дела, но, скорее, мог повредить ему в глазах красавицы: «Глупо вошел, еще глупее вышел…» С порога он смерил взглядом Кутайсова с ног до головы, но это не могло его утешить, так как Кутайсов и не смотрел на него в эту минуту. Хлопнуть дверью было тоже неудобно. Штааль быстро шел, не замечая, куда идет, и говорил отрывисто разные злобные слова.
   Справа за стеной тот же хриплый баритон пел: «Ни принцесса, ни дюшесса, ни княгиня, ни графиня…» Навстречу Штаалю шел, переваливаясь, с хлыстиком в руке, осанистый инспектор труппы. Он недовольно посмотрел на Штааля и холодно кивнул головой, как если б тот ему поклонился. «Еще бы стал я первый кланяться», — почти с бешенством подумал Штааль.
   У окна стоял стул с продырявленным сиденьем. Со сцены, находившейся совсем близко, слышалось пение. Штааль сел и угрюмо уставился на улицу. Еще было светло. Начинались весенние дни. Грязное месиво, оставшееся после растаявшего снега, уже немного подсыхало. Стояла теплая погода без дождя и солнца, которую любил Штааль.
   «Да, правду говорил Ламор: нечего мне лезть к этим людям, — угрюмо думал он. — Странно я повстречался с Ламором. В Неаполе тогда были единовременно и не знали. А здесь, в Петербурге, вдруг встретились у Демута. Очень странно! Я думал, он давно умер. Живуч старик и стал еще болтливее. Но, пожалуй, он прав».
   Они тогда довольно долго оставались в биллиардной. Когда все предметы разговора были исчерпаны, Штааль вдруг, сам не зная для чего, рассказал Ламору о своей любви к госпоже Шевалье. Старик выслушал его с интересом.
   — Молодой друг мой, — сказал он, — глупый, благоразумный человек, вероятно, счел бы себя обязанным с ужасом вас предостеречь. Очень может быть, что за любовь к фаворитке императора вас бросят в каземат или сошлют в каторжные работы, — такие случаи бывали в истории. Но в русской Бастилии (ведь ее, слава Богу, еще не взяли) или по дороге в Сибирь, позвякивая кандалами, вы вдруг вспомните какую-нибудь улыбку, или взгляд, или сказанное вам нежное слово — и сердце ваше замрет от такого умиления, от такого мучительного восторга, по сравнению с которыми, конечно, ничего не стоит вся слава и роскошь мира. Эти минуты и составляют высшую радость в любви, а не то, что, помнится, Марк Аврелий или другой древний импотент называл презрительно «convulsicula».[58] Платоническая любовь, которую наивные люди именуют «чистой», — самое утонченное наслаждение, выдуманное великими сибаритами. Я отнюдь не враг «convulsicula», — но высший восторг дают все же те мгновенья. Правда, восторг пройдет, а Сибирь и Бастилия останутся. Поэтому, с чисто логической точки зрения, глупый человек, пожалуй, будет не совсем не прав. Однако особенность глупых людей именно в том и заключается, что они суют логику туда, где ей решительно нечего делать. Область полномочий здравого смысла в жизни до смешного мала… Впрочем, по прежним моим наблюдениям, у вас не слишком бурный темперамент. Вы, кажется, человек мнимострастный: есть такие — уж вы меня извините. Благоразумнее было бы, конечно, не лезть в соперники сильным мира. Но отчего же и не попытать счастья? Есть серьезные прецеденты. Возьмите нашего первого консула. Уж какое могущественное лицо, да вдобавок гений, да вдобавок красивый человек, — но с огорчением должен сообщить вам то, о чем давно говорит весь Париж: Le grand homme est cocu.[59] Счастливый соперник первого консула — конный егерь, мосье Шарль: просто конный егерь, просто мосье Шарль, ничего больше. Это, кстати сказать, по-моему, проявление высшей справедливости. Судьба мудро поступила, наградив пяткой Ахиллеса. На месте наших республиканцев я нашел бы себе утешение: мосье Шарль отомстил человеку судьбы за 18-ое брюмера: le tyran est cocu.[60]