Штааль задумался, припоминая награды, которые в это царствование выпали на долю Палена.
   «Да на какого дьявола мне нужна эта штука? — нерешительно спросил он себя… — Ну, не сделаю карьера, умру безвестным, как миллионы других, не все ль одно? Точно мне уж так хочется стать новым Паленом и править Россией! Еще и счастлив ли сам Пален? Может, гораздо лучше прожить свой век богатой приватной персоной…»
   Мысли эти сильно его взволновали. Ноги в лакированных сапогах стыли на морозе. Штааль поднялся и пошел к Михайловскому замку. Перед укреплением в конце аллеи стояло несколько человек. Один из них нетерпеливо оглянулся на Штааля. Здесь у подъемного моста, через который впускали посетителей, другой чиновник снова спросил пропуск и, проверив, оставил его у себя Штааль почувствовал себя стесненным, оставшись без зеленоватой бумажки: вдруг чиновник не знает, и там опять спросят.
   — Пять? — сказал чиновник, пересчитав стоявших. — Опустить!
   Дежурный с явным удовольствием стал опускать подъемный мост. Посетители с любопытством и страхом смотрели на невиданную штуку. Первый в очереди, почему-то на цыпочках, перешел через мост. За мостом открывалась перед замком большая площадь. С облегчением соскакивая с моста, посетители нерешительно оглядывались друг на друга. Штааль отстал от кучки, прошел вдоль красной громады, вернулся, заглянул через перистиль во внутренний двор, затем вошел в замок.
   Его сразу охватило тяжелое чувство. Пахнуло сыростью. Солнце исчезло. В овальной зале горели огни. В замке стоял густой туман и на небольшом расстоянии ничего не было видно. Штааль, осторожно ступая, медленно шел по залу — и неожиданно поймал себя на том, что старается зачем-то запомнить дорогу. Он вздрогнул и ускорил шаги. В тумане вырисовывались растерянные фигуры посетителей. Штааль шел туда, куда шли все. Он понемногу осваивался с туманом: в других покоях замка сырости было меньше, всюду горели огни. Штааль быстро переходил из одной комнаты в другую, нигде не останавливаясь и ничего не осматривая. Видел только, что все было чрезвычайно богато. Мрамор, порфир, золото, хрусталь, необыкновенная мебель, огромные зеркала, расписные потолки, колонны, вазы, балдахины — обычная нежилая обстановка дворцов — сливались в общее впечатление роскоши и скуки. Стены почти везде были затянуты великолепным бархатом самых ярких цветов, голубым, розовым, пурпурным, то с серебряным, то с золотым шитьем. Этот бархат особенно поразил Штааля. В тех европейских дворцах, которые ему приходилось видеть, стены обычно бывали голые. Штаалю не приходило в голову, что можно затягивать стены бархатом. Бархат местами темнел мокрыми пятнами. Посетители вполголоса обменивались впечатлениями и все куда-то торопились. Тоскливое чувство в душе Штааля нарастало. «Да в чем дело?» — нервно спрашивал он себя, ускоряя шаги.
   — Как жаль, что не пускают в покои государя императора, — сказал у дверей кто-то вполголоса. Сердце у Штааля почему-то забилось сильнее. «В самом деле, государь ведь живет в верхнем этаже», — подумал он. Он небрежным тоном спросил служителя, для кого предназначаются эти покои. Оказалось, что в нижнем этаже будет жить наследник престола, а также некоторые высшие лица свиты, как их сиятельства граф Кутайсов и князь Гагарин.
   Усталость Штааля все росла от бесконечной вереницы зал. Он чувствовал себя нехорошо: в ногах была слабость, в ушах шумело. В самом мрачном настроении он повернул назад и пошел по направлению к лестнице. Вдруг его по-французски окликнул знакомый старческий голос. Он удивленно оглянулся и увидел Ламора. Штааль подошел к нему и поздоровался.
   — Все живописью любуюсь, — сказал Ламор. — Немало дряни, но есть и превосходные картины… Особенно портреты… Лукавые люди ваши портретисты… Рисует че-ловек этакого вельможу: какой блеск, что за величие! А смотришь — чего-то вельможе не хватает. Чего бы? Да кольца в носу — перед тобой точно разодетый дикарь. Я преувеличиваю, конечно, но что-то есть дикое и страшное в некоторых из этих портретов. Может быть, ваши художники обличают высшее общество? У нас перед революцией все обличали двор: писатели обличали, художники обличали, музыканты обличали… Вестрис тот и танцевал не иначе как с обличением и с патриотической скорбью. В вашей гостеприимной стране вдобавок все просвещенные люди думают, что Россия отстала от Европы на целые столетия. Это происходит оттого, что Россию вы знаете, а Европу нет. Конечно, Россия отстала, но так лет на тридцать, не больше.
   — Да, у нас теперь есть прекрасные живописцы. Рублей за триста вы можете купить хорошего художника, ежели без жены, — деловито сказал Штааль. Он с напряжением поддерживал разговор.
   — Как? Ах, да… Нет, я не торгую художниками. Что ж, пойдем?.. В общем, я должен признать, что этот замок — один из самых прекрасных, своеобразных и поэтических дворцов, какие я когда-либо в жизни видел. Его тоже Растрелли строил?
   — Нет, что вы, Растрелли давно умер.
   — Да? Я потому, видите ли, спрашиваю, что всю Россию, кажется, выстроил Растрелли. По крайней мере, у всех моих знакомых русских, либо в Петербурге, либо в имении, Растрелли непременно строил дом. Этот архитектор, по моему приблизительному расчету, должен был жить лет триста и все, днем и ночью, строил русским дворцы. А мы в Европе и не слыхали о таком архитекторе… Но кто бы ни строил Михайловский замок, поздравляю. Весь ваш Петербург точно из «Тысячи и одной ночи», а Михайловский замок едва ли не лучше всего. У вашего императора есть то, что в искусстве лучше вкуса: у него есть размах.
   — Ну, размаха у покойной государыни было побольше, — сказал Штааль, оглянувшись.
   — Я не нахожу. Монархи, как поэты, рождаются: nascuntur, non fiunt[124]. Екатерина II родилась захудалой немецкой принцессой и такой же осталась на русском троне. Вы скажете: ее победы. Но с кем она воевала? С турками, с поляками, со шведами. Турок, поляков побеждала — невелика заслуга. А шведов уж не очень и побеждала. Поверьте, никто в Европе не знает по названию ни одержанных Екатериной побед, ни заключенных ею мирных трактатов. Ведь это очень важно: что такое слава, если ее нельзя обозначить двумя словами? Ну, какой мир заключила она с турками? Ку?.. Кутшу?..
   — Кучук-Кайнарджа, — подсказал с улыбкой Штааль.
   — Вот видите, разве это можно запомнить? То ли дело император Павел! Воевать — так против французской республики, во главе европейской коалиции. Итальянская кампания, ваш переход через Альпы — это запомнится.
   — Да, конечно, — сказал Штааль, вспыхнув от удовольствия.
   — И имя хорошее: Суворов. Отличное имя для полководца. Оно звучит как трубный звук. Очень важная вещь… Прекрасное имя у нашего первого консула, у генерала Бонапарта.
   — Какое? Ах да, Наполеон.
   — Да, прекрасное имя, звучное, необыкновенное и не смешное. Оно очень ему пригодится. Что, если б его звали Жан-Селестен-Мари? Вы за себя не тревожьтесь, молодой человек. У вас фамилия так себе, но жаловаться не на что… Да, мы говорили об Екатерине? Ведь она, кажется, не выстроила ничего особенно грандиозного? Это ее вельможи строили настоящие дворцы: Орлов, Потемкин, Строганов, еще мне называли каких-то князей и графов. Эти точно были люди со вкусом и с размахом. А Екатерина и строила, кажется, больше для того, чтобы от них не отставать…
   Они медленно шли по залам. Ламор часто останавливался и не умолкал ни на минуту, объясняя Штаалю достоинства и недостатки всего того, что им попадалось, Эта медленная ходьба с остановками и говорливость старика все больше утомляли Штааля. Богато одетая дама, с тройной длинной ниткой жемчуга на шее, шла им навстречу. Штааль проводил ее взглядом и увидел, что Ламор также смотрел ей вслед. Штааль усмехнулся.
   — Вы смотрите на даму, а я на жемчуг, — пояснил Ламор. — Какое изумительное свидетельство человеческой глупости… Вы знаете, что такое жемчуг? Я в молодости был на острове Цейлоне и видел ловлю Это очень интересное зрелище. Под палящими лучами солнца от берегов Манарского залива отходят десятки лодок. Слышится заунывное пение: это специалисты заклинают акул, которыми кишит в тех местах море. На лодках ловцы, так называемые дайверы, самые несчастные из людей. К ногам их привешивают тяжелый камень — для того, чтоб им было легче нырять. В левой руке у дайвера сигнальный шнурок. В правой — кол для защиты от неверующих акул, не поддавшихся чарам заклинания. Ловец зажимает рот, нос и, зацепив пояс за веревку, бросается в воду. Опустившись на большую глубину, он набирает в сеть раковины, затем дает сигнал. По сигналу дайвера вытаскивают, если на счастье его милует акула. Впрочем, виноват: сначала вытаскивают сеть с драгоценными раковинами (она на особом шнурке), а уж потом самого ловца. К концу рабочего дня у дайвера обычно кровь идет изо рта, из носа, из ушей… Живут ловцы очень недолго: не акула, так апоплексический удар. Затем раковины складываются на берегу и там гниют: пока они не сгнили и не высохли, из них нельзя вытащить жемчужины, не оставив на ней знака, который, видите ли, ее портит. От гниения раковин стоит на милю расстояния такое зловоние, что жители бегут от берегов, пока не пройдет муссон и не очистит воздух. Делается же все это для того, чтобы та толстая дама могла своим великолепием огорчить других дам. Правда, даме все это неизвестно, и, по птичьему своему уму, она ничего такого и не понимает. Но для кого же существуют виселицы, если не для торговцев жемчугом?
   — Да вы, сударь, говорите, как эгалитер, — сказал иронически Штааль. «Не велика мудрость толстую купчиху изобличать», — подумал он.
   — Нет, какой я эгалитер! Разве коллекционер человеческой глупости, и то нет: надоело и это.
   Солнечные лучи вспыхнули, прорезав туман, осветили голубой бархат стены, хрусталь люстры, золото тяжелых канделябров. Штааль невольно сошел с дорожки, проложенной по средине узкой длинной комнаты, и заглянул в окно. День был ослепительно светлый. Вдали на Царицын луг проходил кавалергардский полк. Он шел по новому порядку, «колено с коленом сомкнувшись», с дистанцией в одну лошадь между шеренгами. В первой шеренге в середине каждого эскадрона чуть колыхались штандарты. Люди, в великолепных мундирах, украшенных белыми крестами, на тяжелых гнедых лошадях с красными вальтрапами, двигались медленно, непостижимо розно. Солнце сверкало на пиках и кирасах.
   — Вот это прекрасно! — сказал Ламор, с любопытством вглядываясь вдаль утомленными прищуренными глазами. — Сколько красоты и поэзии во всем этом! Вот, мой юный друг, истинное назначение армий: парады. Подумайте, как безобразна война: как на ней все нелепо, бестолково, до ужаса грязно… Не надо больше войн, мой друг, повоевали, и будет. Я неизменно говорю это и другому моему приятелю, генералу Бонапарту. Жаль, что он плохо слушает, как и вы, впрочем… Хорошо идут, а? Удивительный, на редкость красивый полк. Пожалуй, другого такого нигде не сыщешь. В дни моей молодости хорошо ходил наш Royal-Gravates, синяя кроатская кавалерия на французской службе… Мудро, мудро устроена эта отдушина: какая дивная система для уловления молодых душ! Нет человека, который в семнадцать лет всем этим не грезил бы — и слава Богу! Если б вы не грезили этим, то грезили бы чем-нибудь похуже — похождениями Картуша, величием Робеспьера…
   Кавалергарды медленно уходили вдаль.
   — Не дай Господь, чтоб на это прошла мода, — продолжал Ламор. — Быть может, именно это спасет вас от колеса или гильотины… Впрочем…
   Он замолчал и оглянулся. В комнате никого не было.
   — Что, мой друг, плачут царские кони?
   — Как вы говорите? Я не понимаю…
   — Это не я, это Плиний… Плиний говорит, что лошади льют слезы, когда их хозяевам грозит опасность. А другой древний лгун, Светоний, утверждает, что незадолго до мартовских ид заплакали горькими слезами кони, на которых Цезарь перешел Рубикон.
   — Что вы хотите сказать?
   Ламор пожал плечами.
   — То, что говорит, кажется, весь Петербург. Мой друг, носятся упорные слухи о заговоре против императора Павла.
   — Я ничего не знаю! Может быть, вам что-либо…
   Голос Штааля дрогнул. Ламор посмотрел на него внимательно.
   — Это весьма удивительный заговор. Все о нем говорят — и ничего… Я иностранец, по-русски не понимаю ни слова, а слышал. А вот ваша страшная Тайная экспедиция…
   Он опять взглянул на побледневшее лицо Штааля и замолчал.
   — Вот что, мой милый друг, — заговорил снова. Ламор серьезным тоном. — Меня все это не касается, но я втрое старше вас и видел побольше вашего. Ничего я этого не знаю и не хочу знать… Впрочем, нет, очень хочу знать, но не знаю… — Он опять помолчал, вопросительно глядя на Штааля. — Я, конечно, ни о чем вас не спрашиваю, я так говорю, на случай чего: не лезьте вы в это дело, — вы, шальной юноша, господин Питтов агент, — вставил он с усмешкой. — Поверьте, ничего хорошего из этого не выйдет. А выйдет, так вас не очень поблагодарят… Других, может быть, поблагодарят, а вас едва ли… Не напоминаю вам, конечно, о присяге — это пустяки. Когда вас приводили к присяге, то, верно, не спрашивали, согласны ли вы присягать или нет, правда? Вы тотчас присягнете другому царю, и дело с концом… При всех переворотах первым делом те же люди присягают новой власти, и она всегда чрезвычайно этому рада — я никогда не мог понять почему… Однако причины вам лезть в эту петлю я не вижу решительно никакой, Правда, осведомленные люди утверждают, что ваш монарх сошел с ума. Но, во-первых, еще нужно доказать, что страна не может процветать при сумасшедшем монархе. По моим наблюдениям, народы и страны более или менее одинаково процветают при всяких правителях и правлениях. А во-вторых, не во всем верьте и осведомленным людям. Помните мудрое изречение: «Qui veut noyer son chien, l’accuse de la rage».[125] Я вот недавно беседовал с одним либеральным помещиком. Уж так он бранил все ваши порядки — и верно, поделом, — пуще всего бранил разрыв дипломатических сношений с Англией: безумие, кричит. А потом выяснилось, что вследствие разрыва дипломатических сношений с Англией у всех русских помещиков доходы уменьшились втрое: некому продавать хлеб, дерево, лен. Я и думаю: хороший помещик, либеральный помещик, но, может быть, разрыв с Англией и не такое уж безумие, а? С английской точки зрения, конечно, безумие; как с русской, я не знаю, а с мировой — это вещь полезная. Почему не стать на мировую точку зрения? Во всяком деле первая вещь — точка зрения… Будет очень хорошо, если наши монархи назло Англии возьмут и заключат союз.
   — Как это монархи? У вас ведь республика.
   — Ах да, я забыл… Ну да все равно… Первый консул знает, что делает, стремясь к соглашению с Россией. Надо бы ему помочь в интересах мира… Впрочем, все это — высшая политика, а вам я попросту говорю: по дружбе вам советую стать на такую точку зрения, чтоб не соваться в это дело. Опять же, если оно не выйдет, у вас могут быть серьезные неприятности. Например, колесо. Я это в молодости не раз видал на Гревской площади — помните, недалеко от Notre Dame есть большая площадь? В доброе старое время на казни съезжалось все лучшее общество. Я в жизни не видал сборищ приятнее… Но висеть на колесе, могу вас уверить, вовсе невесело. У вас, кажется, более принято четвертование? Что ж, Берк недавно доказал, что ко всем национальным обычаям следует относиться с полным уважением. Четвертование так четвертование. Вот вы и представьте себе, как вас разденут и начнут привязывать к лошадям и как вы тогда вспомните, что можно было пить вино, ухаживать за хорошенькими женщинами или хоть со мной, стариком, болтать, а? Не лезьте, право… Не говорю уже о мелочах, вроде Тайной экспедиции с кнутом и другими хорошими вещами. В Тайной экспедиции, наверное, сидят изобретательные люди. В этой области есть в любой стране такие Франклины, такие Лавуазье, что невольно гордишься даровитой человеческой породой… Серьезно вам говорю, милый друг, любя вас говорю, не лезьте вы в это дело, и друзьям советуйте не лезть.
   — Да о чем вы говорите, не понимаю, — сердито сказал Штааль. — Я не участвую ни в каком заговоре.
   — Ну и хорошо, если так, — произнес Ламор с видом полного одобрения и замолчал.
   — Вот поживете с мое, — начал он снова, — сами увидите: не стоило ни в какие истории лезть… Ведь сколько мне осталось жить? Год, два, предположим пять лет, хоть это почти невероятно. Я вспоминаю: что было пять лет назад? Да ведь точно вчера это было!.. Стоит ли стараться, а? Есть люди, — сказал он злобно, — есть люди, которые утешаются тем, что их переживет какое-то дело… Это самые глупые из всех: складывают ноли и радуются воображаемой сумме.
   «И то пора тебе, в самом деле, помирать, — подумал Штааль, вспоминая, что Ламор еще семь лет тому назад, при первом их знакомстве, говорил ему о своей тяжелой болезни и о близкой кончине. — Все врал, разумеется…» Ему хотелось напомнить об этом Ламору. Они шли минуты две молча. Штааль искал случая проститься. Им повстречался неторопливо гулявший по залу величавый каштелян
   замка в странном, очень длинном малиновом мундире с золотыми кистями.
   — Вы, что ж, во двор не идете? — спросил он Штааля, покровительственно кивнув головой.
   — Зачем во двор?
   — Сегодня там представляются его величеству и благодарят. Как погода очень хорошая, то во дворе. Или не интересно посмотреть?
   — Очень интересно, да разве можно присутствовать?
   — Отчего же? Не воспрещается, ежели вас сюда пустили… Публика всегда есть. Кого даже и приглашают. Высовываться вперед, конечно, не годится.
   Штааль не перевел Ламору слов каштеляна. «Еще тоже увяжется, Бог с ним, надоел. Много очень говорит и не в свое дело суется…» Он простился со стариком и направился во двор кратчайшей дорогой, указанной ему каштеляном.

VIII

   Император должен был приехать с вахтпарада, производившегося на Царицыном лугу. В восьмиугольном внутреннем дворе замка представлялись офицеры гвардейских полков, не принимавших участия в вахтпараде, а также другие лица, которым в этот день надлежало за что-либо благодарить государя. Была во дворе и посторонняя публика. Около одной из ниш, вблизи перистиля, стояли стулья, очевидно для приглашенных на церемонию почетных гостей. Штааль увидел здесь и дам. Среди них он узнал падчерицу Екатерины Лопухиной, Анну Петровну, недавно выданную замуж за князя Гагарина. Другие зрители, служащие Михайловского замка или случайно, как Штааль, затесавшиеся люди, робко жались друг к другу по углам, видимо не зная точно, имеют ли они право присутствовать на церемонии.
   Порядок до приезда государя соблюдался нестрого. Некоторые из представлявшихся еще гуляли под колоннами перистиля, выходили на лестницу замка или любезничали с приглашенными дамами. Большинство офицеров, однако, уже стояло группами, по полкам. Лица у многих были встревоженные, даже испуганные. Командиры полков тщательно с ног до головы осматривали каждого нового офицера: за упущение в форме можно было и виновному, и командиру угодить в ссылку или, по крайней мере, в чистую отставку. Штааль тоже с беспокойством себя осмотрел, хотя было маловероятно, чтобы государь обратил внимание на постороннюю публику. Штааль занял место в кучке служащих замка, подальше, ни к кому не подходя. Он издали смотрел на Анну Петровну, по-прежнему не находил ее красивой и по-прежнему удивлялся тому, как в не очень красивую женщину может быть влюблен государь. Говорили, что император влюблен в Гагарину больше прежнего, а к госпоже Шевалье будто бы остыл. Говорили, впрочем, и обратное. Штаалю понравилось, как скромно и просто держала себя Анна Петровна (ее все хвалили за простоту и за то, что она, как прежде Нелидова, часто заступалась за пострадавших и ходатайствовала о них перед государем). К ней многие подходили. В то время как ее увидел Штааль, с Гагариной разговаривали Зубовы, князь Платон, недавно по ходатайству Палена возвращенный в Петербург после долгой опалы, и его брат, граф Николай, огромного роста гусарский офицер с грубым, отталкивающим пьяным лицом. Платон Зубов, видимо, рассыпался в любезностях перед Анной Петровной. «Верно, считает себя неотразимым, красавчик», — с насмешкой подумал Штааль, хоть он теперь, после встречи в приемной военного губернатора, был доброжелательно настроен в отношении бывшего фаворита Екатерины. Анна Петровна, как показалось Штаалю, с робостью смотрела своими кроткими глазами на Зубовых, особенно на Николая.
   Несколько поодаль от представлявшихся групп офицеров Штааль увидел с удивлением графа Никиту Петровича Панина, недавно подвергшегося опале и уволенного от должности вице-канцлера. «Он-то за что же благодарит?» — озадаченно спросил себя Штааль. Рядом с Паниным стоял взволнованный мальчик в мундире пажа. Они двое и составляли в этот день группу благодарящих. По-видимому, соседство мальчика раздражало бывшего вице-канцлера. Панин старался казаться спокойным и даже слегка улыбался. Но легкая судорога изредка дергала его тонкое, умное и желчное лицо. Паж испуганно на него Поглядывал. Граф Панин вызывал всеобщее любопытство. Но он ни к кому не подходил и холодно-учтиво отвечал на поклоны. Впрочем, кланялись опальному сановнику далеко не все его знавшие.
   «А ведь ежели есть заговор, то здесь должно быть немало участников, — подумал Штааль со смешанным чувством страха и радости. Он переводил взгляд от одной полковой группы к другой, стараясь угадать заговорщиков. — Зубовы? Да, вероятно… Платон Александрович, конечно, ненавидит государя. И у Палена он тогда был, верно, неспроста… Кто же еще? Панин, что ли? А дальше?.. — Штааль вглядывался в офицеров, стараясь прочесть на их лицах, участвуют ли они в заговоре или нет. Лица ровно ничего об этом не говорили. — Ведь есть же, говорят, такие, что читают в душах, как в книге… Верно, врут это… Ну, вот бы у меня кто прочел в лице, участвую ли я или не участвую, особливо ежели я и сам этого не знаю?.. Глупое, правда, мое положение… Однако, коль на то пошло, за чем дело стало? Чего проще его тут же зарубить саблями, — какая здесь может быть охрана? — думал Штааль замирая. — Может, и вправду царя сегодня убьют? Верно, за ним следуют?.. Не предупредить ли его? Нет, это было бы подло… А почему же подло? Разве я дал им слово молчать? Разве они мне открыли всю правду? Напротив того, я присягал государю, собственно, мой долг и есть в том, чтобы все ему донести… Правда, я никогда не донесу, но на то моя добрая воля… И вправду пора положить край этой тирании», — нерешительно думал Штааль, все больше теряясь в своих мыслях.
   Он продолжал осматривать собравшихся, почему-то вдруг вспомнив сцену во дворе Якобинского клуба. Внезапно за группами офицеров по другую сторону двора под его взгляд попала томно порхавшая Екатерина Лопухина. «Ее только здесь не хватало… Как бы не увидела меня», — подумал Штааль и ретировался в сторону, так, что семеновские офицеры закрыли от него Лопухину. Но в ту же секунду она снова где-то выпорхнула. Лицо Екатерины Николаевны сияло. «Что же она не подойдет к Анне Петровне?.. Говорят, в семьях Лопухиных и Гагариных Екатерину Николаевну не переносят — считают ее за фамильный скандал и несчастье древнего рода… Потому Рюриковичи… У всех у них, у Рюриковичей, что ни говори, особое достоинство… Иные и милости Анны Петровны, слышно, не рады. С чего же Лопухина этакой именинницей ходит? Кто с ней? Ах, то-то: наследник, не кто иной». Великий князь Александр, принужденно улыбаясь и видимо думая о другом, рассеянно разговаривал с Екатериной Николаевной. «Говорят, она имеет на него виды. Тоже губа не дура… Какой, однако, красавец великий князь! Правду говорят, ангельское лицо: что за чистота в выражении! Вот бы кого в цари…» Александр Павлович поцеловал руку Лопухиной (она просияла еще больше), быстро отошел от нее и занял место впереди офицеров Семеновского полка. В ту же секунду офицеры, гулявшие у перистиля, бросились по местам. Панин с неприятной улыбкою оглянулся на вытянувшегося рядом пажа. Ужели государь едет? Не может быть, рано, да и дали бы знать, ежели б государь», — подумал Штааль и, оглянувшись, увидел, что из открывшейся настежь большой стеклянной двери замка вышел граф Пален. Он командовал парадом. Пален, отдавая честь, неторопливо прошел по двору, внимательно оглядывая зорким взором каждую группу. Увидев вице-канцлера, он удивленно поднял брови, затем, что-то вспомнив, усмехнулся и слегка развел руками.