Собирались, спешили, оцепенело прощались. Отбывали и отбывали ленинградцы, вывозились ценности, вывозились шедевры по последним дорогам, через последние мосты.
   И вот остался целым один, самый последний железнодорожный мост - через Волхов.
   4
   Август на подступах к Ленинграду - это стойкость человеческой силы, ежедневный, ежеминутный подвиг, защита каждого клочка земли - собой. Август - это несметная, напирающая, бронированная, отточенная, выверенная, как хронометр, техническая сила фашистов.
   И сжатие города железным кольцом, как человеческого горла.
   На седьмой день после негаданного появления Сани еле живая от усталости Нина отыскивала в ящиках инспекторского стола копии выданных наспех удостоверений, что такая-то действительно является женой такогото фронтовика. Не ведая, что ничего не останется - ни этого стола, ни этих копий, - она старалась все привести в порядок.
   Посреди этого занятия ее вызвали к комиссару.
   Когда она вошла, комиссар, сказав кому-то по телефону:
   - Это правильно. Не возражаю, - передал ей трубку.
   Такой засекреченный, хитрый был разговор, что она не догадалась, к чему он приведет. Незнакомый человек сообщил, что воинская часть, куда входит подразделение ее мужа, поручила тому, кто с ней говорит, собрать сегодня жен начсостава для срочной информации. Посему жене командира Коржина надлежит в девятнадцать ноль-ноль явиться на Васильевский остров по такому-то адресу.
   В указанный час Нина звонила в указанную квартиру.
   Отворив дверь и ни о чем вошедшую не спросив, женщина с тонким лицом, напряженным и бледным, провела ее в старинную столовую. За большим столом сидел, как выяснилось, муж отворившей, с тремя кубиками на гимнастерке, по-нынешнему - старший лейтенант, и женщины самого разного вида. Нормально сидели те, чьи стулья были ближе к военному, а те, чьи дальше, - как-то сгрудившись и подавшись к нему.
   Стараясь, чтобы не общим гулом, они спрашивали:
   "А мой?" - и называли фамилию, имя, отчество.
   Некоторым он отвечал: "В полном здравии". Или:
   "Благополучен". Или: "Молодцом". Но некоторым:
   "К сожалению, не видел. Его взвод (или батальон) несколько в стороне".
   Нине показалось: он отвечает так не потому, что в стороне, а потому, что человек ранен.
   - А Коржин?
   - Александр Алексеевич? Ну-у, в полном порядке!
   Он попросил сесть поудобнее, чтобы все были ему видны, и сосчитал, включая свою жену:
   - Четырнадцать. Все в сборе.
   С этого сбора и пролег путь четырнадцати женщин с детьми или стариками родителями в далекие от Ленинграда города, городки и деревни.
   Разве может не убедить, когда говорят: "Дорогие женщины! Если вы хотите помочь вашим мужьям выжить, уезжайте из Ленинграда немедля. Иначе мужья будут в постоянной тревоге за вас, за детей, за родителей. У них будет раздвоенное внимание. Тревога за вас не даст им уберечься там, где они могли бы уберечь себя".
   Разве может не оглушить, не подчинить, когда вам тут же вручают аттестат на получение воинского жалования мужа в военкомате того города, куда вы следуете.
   А город (Нине - Ташкент) уже указан и в документах на прописку и на прочие блага. И все продумано, взвешено, подписано с приложением печати.
   И через два дня, не по своей, по Саниной воле, не сомневаясь, что это его идея, Нина с родителями и шестнадцатью килограммами - чего угодно, но не более шестнадцати - сидит в товарном вагоне по тем временам небывало длинного, говорят, стовагонного состава.
   В последнюю секунду, когда уже задвигается дверь, ныряет в вагон взмыленный Левушка - успел все-таки со своего завода добежать, прижаться к маме, обнять отца, коснуться Нины и под грозное: "Назад, товарищ, задерживаете!" - выскочить.
   Длинный состав сдвинулся с натугой, потом рванулся и пошел. С полчаса нормально, на предельной своей скорости. Затем с тревожными остановками там, где были разворочены соседние рельсы, смяты платформы и вагоны. Затем с поворотами в сторону - до кружного пути.
   Но и на этом, кружном, - остановка за остановкой.
   Все чаще выходят начальник поезда со штабом из пяти пассажиров разведать, спокойно ли на следующей станции, спешить к ней или переждать.
   К Волховскому мосту поезд подходит на вторые сутки, ночью. Ни один фонарь не горит. Полное, строгое затемнение. Паровоз ощупью взбирается на мост - осторожно, так осторожно, чтобы не откликнулось железо на железо, чтобы поменьше лязга, потише стук колес.
   На мосту уже голова поезда - первый, второй, третий вагон. И пронзительно прорезает темноту свет ракеты, гул над крышами состава, лучи прожекторов во все небо, и взрывается вблизи на берегу земля, сотрясая поезд и людей.
   Остановка. Поезд замер. Секундное совещание штаба:
   - Стянуть с моста задним паровозом назад?
   - Нет, что есть мочи - вперед!
   Рывком, со скрежетом и лязгом, вбираются на мост вагоны. Взрывается прибрежная земля. Шарят по небу прожекторы. Женщины на двухэтажных настилах утыкают детей в себя, в живот, наваливаются плечами - прячут, прячут от бомб! В реве и грохоте кажется: каждая - сюда, на детей!
   Двери вагонов приоткрыты на худший случай - хоть в воду, но выскочить. В дверях стоит высокий, не старый на вид отец Нины, солдат войны четырнадцатого года.
   Он предупреждает, когда не бояться: бабахнет в сторону.
   А переждав грохот, не сообщает, что новый делает заходы, но громко, бодро говорит:
   - Прожекторы ловят. Взяли на мушку!
   Фашистский бомбардировщик в перекрестке лучей.
   Бьют зенитки. Еще бьют. Дымным хвостом летит железная туша в воду.
   В небе новые и новые. Бомбы падают ближе, падают рядом. Поезд идет что есть мочи - и как нестерпимо медленно. Люди сидят порознь, сидят в обнимку, не чувствуя, что делают в помощь поезду наклоны, толчки вперед, как гребцы в лодке.
   Но вот... вот голова состава достигла берега. Колеса по наклону покатились быстрей. На берегу уже половина состава... Три четверти, весь!..
   Нет. Один вагон еще не коснулся земли, когда грохнул за ним посередине последний Волховский мост.
   И Ленинград - отрезало.
   О пути этого последнего предблокадного состава можно написать отдельную волнующую книгу. На настилах от стенки вагона до стенки, верхних и нижних, была теснота. Чтобы повернуться одному, надо повернуться всем.
   В этой тесноте болели многими болезнями, в том числе кровавой дизентерией, и ночью дежурили у больных при свете огарков. На остановках они были чаще в чистом поле, чем на станциях, - заразных выносили в санитарный вагон, тоже на деревянный настил, чем-то белым наспех покрытый.
   В этом составе было много тяжелого, много плохого и много, да, много хорошего. Там были разные люди и общее поведение. Не сразу возникшее, без внушений внушенное, оно превратило тяжкую необходимость существовать в тесноте, брезгливо терпимую, в совместную человеческую тесную жизнь с ее совместными бедствиями.
   Но эта книга не о бедствиях войны. Она о целой жизни, о нескольких жизнях человека в разные времена и в какой-то мере о людях, с ним связанных. Поэтому придется покинуть состав дальнего, долгого следования, вернуться к Алексею Платоновпчу Коржину и встретить Нину с родителями в Ташкенте.
   5
   За то время, что мы не виделись с Алексеем Платоновичем, он не только приступил к работе в Институте неотложной помощи - помните, вместе с помощником, вытащенным из канавы мальчишкой, - но и перебрался в отведенный ему домик из одной комнаты и террасы, тут же, на жилом участке Института.
   О том, что Нина с родителями едет в Ташкент, известил Саня во втором своем письме. И позже, с дороги, известила Нина. Но когда прибудет эшелон, она сообщить не могла. Это не было известно никому. Начальник ташкентского вокзала наконец сам позвонил профессору Коржину и сказал, что ленинградский эшелон прибывает завтра, восемнадцатого сентября, в девять утра.
   Назавтра, в семь утра, в Институт неотложной помощи доставили изувеченного бандитами человека с ножевым ударом в легкое. Требовалась срочная, сложная операция. А по мнению институтских коллег - уже ничего не требовалось. Естественно, доверить эту операцию нельзя было никому из них, и встретить Нину Алексей Платонович не мог.
   Что делать? Усто сообщить невозможно, там нет телефона. Номера вагона Нина не указала, нет номеров на вагонах таких эшелонов. Единственная примета, сообщенная Ниной, что будет она в зеленом и будет высоко махать на перроне ярко-зеленой косынкой.
   Алексей Платонович вызвал того самого мальчишку, своего помощника и телохранителя Серегу, и институтского сторожа.
   Явился глазастый, смекалистый Серега, вытянулся и приложил руку к белой шапочке медика, которую носил на манер военной пилотки. Пришел сторож-узбек, рассудительный и спокойный.
   Стоя в дверях, не переступая порога предоперационной, они выслушали просьбу Алексея Платоновича встретить ленинградский эшелон. Узнали о зеленом опознавательном знаке Нины и что ее с родителями надо доставить на Первомайскую улицу, 19, во флигель Екатерины Кузьминичны. И надо объяснить Нине, как добраться до Института неотложной помощи - хорошо бы сегодня вечером, если будет в силах.
   Все это четко повторил Серега, и они отправились на вокзал.
   А там, по словам сторожа-узбека, было так: - Стоим. Ждем. Смотрим на столб, где часы. На часы - девять. Поезд нет. На часы - десять. Поезд не идет.
   Идет красная шапка - начальник. Хочу спросить, а Серега кричит: "Поезд!" Немножко потом тоже вижу - идет поезд. Подходит... Ай-яй, на платформа четверть поезд не помещается. Вагон за вагон далеко-далеко!
   С каждый вагон спускают совсем плохой лестница. Как по такой доска не боится, сходит женщина и держит свой ребенок, сходит старушка? .. Совсем не понимаю. Смотрю: на платформа сто человек, тыща человек. Где поезд кончается - совсем не вижу. Серега немножко на столб залез. Потом - другой места нет - на меня прыгнул, крикнул: "Стой у этот столб!" - и побежал туда, далеко. Если у маленькой змея будут ноги, она скользко так побежит... Получилась правда: зеленая тряпка дал узнать, кто Нина, где Нина. И - встретили. Думал так - приедут, скажу: "Подождите". Зайду к знакомый, попрошу ишак с арба - вещи повезти на квартира. Смотрю, какие привезли вещи, - с базар тащу - больше тяжело.
   Думаю, ишак обидится, закричит: "Зачем для такой пустяк меня гоняешь?" Не пошел за ишак. Сами несли на Первомайская улица.
   Нина и ее родители впервые увидели типичный ташкентский двор, похожий на переулок с отдельными флигельками по одну и другую сторону и глиняными террасками, увитыми зеленью и мелкими розами. В этом дворе жили четыре сестры Кузьминичны. Три - с мужьями.
   Старшая, Екатерина Кузьминична, - одинокая медицинская сестра. Она "только из уважения к такому профессору" оставила себе маленькую каморку и предоставила большую комнату, в одиннадцать метров, с обстановкой, с матрацами и подушками, - целой семье из трех человек.
   Не входя в комнату, приезжие посидели на терраске и съели половину дыни, купленной хозяйкой по просьбе Алексея Платоновича. Седая Нинина мама, кажется, впервые с начала войны улыбнулась, глядя на завесу из роз и сквозь розовые переплеты - на высокое чистое небо.
   - Ну что ж, попробуем жить, - сказала она и открыла чемодан. - Нина, здесь и твое для бани?
   Баня поразила их удобством, отделкой, но больше всего - узбекским способом мытья без мыла, при помощи шерстяного носка.
   Наши ленинградцы не могли знать, как этот способ им пригодится, когда исчезнет мыло, станет самым дефицитным в Ташкенте товаром, когда на вес золота, крохотными кусочками, начнут его продавать на базарах, и больше всего, как ничему на свете, Нина будет завидовать мыльной пене в корыте Екатерины Кузьминичны.
   Они вернулись из бани освеженными насквозь, смьш гору тяжести. Внесли в комнату чемодан, рюкзачок и кошелку. Разложили вещи в шкафу, после чего шкаф остался просторно-пустым, и начали жить.
   Вечером Нина без труда нашла Институт неотложной помощи. Повернув к жилому участку, она увидела у одлого из домов мужчин и женщин в медицинских халатах, а на дорожке между ними и крыльцом - странную пару...
   Бог ты мой! Это исхудалый Алексей Платонович торжественно и гордо ведет под руку на призрак похожую, коротко остриженную Варвару Васильевну. Она еле-еле передвигает ноги. Дрожащий шаг, еще шаг - и остановка. Снова два шага - и остановка.
   Что произошло? Месяц назад она телеграфировала, что окрепла, начала хозяйничать. Значит, врут все.
   Врут - ненавидя, врут - любя...
   Нина смотрит на огромные запавшие глаза, удивленные тем, что ноги передвигаются. Она - как воскресшая, еще не уверенная, что воскресла. Зато как в этом уверен тот, кто ее ведет! И как изумлены этим зрелищем те, что пришли... - Нина услышала... - пришли посмотреть, как Коржин поведет на первую прогулку свою покойную жену. Ведь была же в полном смысле слова покойная.
   Нина стоит, и мороз пробегает по коже, и она срывается с места, бежит по дорожке и обхватывает за Саню, за себя этих двоих. Они стоят втроем, голова к голове.
   Так стоят, что люди тихо расходятся.
   Но через какие-то секунды Алексей Платонович гремит:
   - Что за дождь пролился на мой халат с безоблачного неба? Мы пройдем еще десять шагов, если наша Нина не возражает.
   Ну, значит, жив курилка! Нина никак не ожидала, что после всего-всего Алексей Платонович мог так целиком выжить, так целиком остаться тем же.
   Они поднялись на ступеньку крыльца и вошли в дверь с надписью "Не входить!".
   В комнате стояла казенного вида мебель: белый медицинский шкафчик, набитый книгами, и письменный стол без уважаемых, обожаемых, высокочтимых часов, - это у окна на террасу. У задней стены - две койки, между ними еще один белый стол, заставленный чем-то и поверх закрытый многослойной марлей.
   Варвара Васильевна сама дошла до незастланной койки и, хотя заметно устала, не захотела лечь, села и спросила, как доехали, потом все о Сане, только о Сане.
   Нина рассказала о ночном нежданном его появлении, ничего не добавив к тому, что мы уже знаем, кроме слов, что он выглядит крепким и мужественным.
   На вопрос:
   - Он в самом пекле?
   Нина ответила:
   - Нет-нет, не на переднем крае, он подальше. - Ответила и подумала, что все врут и она соврала. Потому что ну как же не соврать?!
   Мама поверила. Она так болела, что не могла знать о положении Ленинграда и насколько неуместно было слово "подальше". Но отец сидел опустив глаза, затем быстро встал и, представьте, сам вскипятил на электроплитке воду и сам заварил чай. Вероятно, крепкий чай входил в средства излечения.
   После того как Варвара Васильевна вошла в калитку высохшей, как дервиш, и потеряла сознание, к ней очень скоро вернулись силы. Она снова стала напоминать себя и начала что-то делать по дому, помогать Ане.
   Алексей Платонович не возражал: пожалуйста, в саду и дома можно, а в магазины и на базар - нельзя.
   Но Аня - это Аня, с ее вечным: как она устала, как разрывается одна на всех. И мама пошла вместо нее на базар. Частники уже заламывали такую цену, что пришлось стать в длинную, тесную очередь за государственным, как это называлось, мясом.
   Из этой тесной очереди она вышла, унося с собой килограмм мяса и на себе сыпнотифозную вошь. Так она заразилась тифом. У нее впервые в жизни повысилась температура, и сразу - до сорока.
   Алексей Платонович поместил ее в инфекционную больницу под наблюдение лучшего эпидемиолога, а сам поспешил перебраться в отдельный домик при Институте неотложной помощи.
   На девятый день болезни Варенька уже не выходила из забытья.
   - Вы же понимаете, дорогой, уважаемый коллега, что это катастрофический случай, что организм совершенно не приспособлен вынести такую температуру, и тут никто не в силах помочь.
   Алексей Платонович забрал умирающую Варвару Васильевну из больницы, привез в свой домик и вывесил объявление:
   НЕ ВХОДИТЬ!
   - Мне очень помогла наш врач Клара Ефимовна. Пока я был занят в Институте, она по многу раз посылала ко мне с информацией моего мальчишку Серегу.
   - Но как вам удалось, чем вылечили?
   - Средствами, которые считаются недопустимыми, - ядами, убивающими и инфекцию и больную. Весь вопрос в том, кого скорее. Конечно, это риск. Но ничего, кроме риска, не оставалось.
   Рассказывал об этом Алексей Платоновпч, провожая Нину домой:
   - Во-первых, потому что поздно, а жуликов в Ташкенте оказалось столько, что с наступлением темноты одной прошу не ходить. Во-вторых, потому что надо же взглянуть, как себя чувствуют после такой чуть ли не месячной дороги ваша первая мама Агнесса Львовна и ваш первый папа Константин Семенович.
   Пока они дошли до Первомайской, 19, Нина успела узнать о том, что лучший эпидемиолог вчера попросил Алексея Платоновича поделиться с ним и некоторыми врачами больницы теми методами и средствами, благодаря которым удалось вырвать больную из лап уже, можно считать, клинической смерти. Алексей Платонович поделился. Сначала это вызвало полное недоумение, даже шок. Затем средство и дозировка были записаны.
   Можно надеяться, что в критических случаях это пригодится. Но дозировку диктует организм и состояние человека. Ее следует то увеличивать, то уменьшать...
   Он был озабочен тем, чем озабочены мы все: количеством врачей, неспособных понять, что диктует сейчас внутреннее состояние больного человека. Увы, не распознают не только внутреннего, умудряются не заметить даже того, что просвечивает наружу.
   Да, Коржин был озабочен не только своими операциями. Его методы и средства применялись, применяются и живут, хотя теперь неизвестно, кто их подсказал. Но это Коржика мало трогает. Правда, было как-то в Ташкенте, обиделся:
   - Ах он такой-сякой! Опубликовал диссертацию, не указав даже в сносочке, на чьих данных ее построил. Но молодец, полезная работа. Стибрил очень неплохо!
   Глава третья
   1
   В Ленинграде зима, снежные сугробы. Под ними - быть может, и под этим покоятся не дошедшие до работы или не дошедшие с работы до дома ленинградцы.
   Но те, кто еще может идти - на распухших ногах, но может, - идут, доходят до своих цехов, до своих лабораторий и работают - не из последних сил, последних уже нет, не на втором дыханье, а неизвестно из каких сил и на каком дыханье.
   Так шел Левушка на свой завод и работал. Так шел родственник его, главный инженер молочного завода, где давно молоком не пахло, и он придумал делать молоко из каких-то обнаруженных в разбитом складе остатков сои, и это соевое молоко спасало не увезенных из Ленинграда детей.
   Город великих творцов, великой красоты начали бомбить в сентябре. Затем к бомбежкам добавились лютые обстрелы. И теперь по городу в сугробах, по узким тропинкам, под обстрелом фашистских орудий, по той стороне улиц, какая при обстреле менее опасна, шли и плелись, доходили и не доходили к месту работы ленинградцы.
   Как-то утром, не то в конце февраля, не то в начале марта, главный инженер благополучно дошел до своего молочного завода и днем шел с лаборанткой из лаборатории в цех по заводскому двору. Высоченный главный инженер шагал слабым, но крупным шагом, и маленькая, более крепкая, молодая лаборантка шла сзади, еле за ним поспевая. До цеха они не дошли: осколок снаряда навылет пробил ему плечо и угодил в голову лаборантке.
   Ее убило сразу, наповал. Главный инженер умер немного позже.
   Да, в Ленинграде еще страшная зима сорок первого - сорок второго. А в Ташкенте - уже весна. На голых ветках, прежде чем распустились листья, нежно-розово зацвел урюк. Улицы обласканы весенним солнцем. Обласканы люди, особенно те, кто ничего с собой не успел взять и продрог за сырые, длинные зимние два месяца.
   Город полон высветленной энергии - ученой, рабочей, поэтической. Создаются свои лекарства, свой сульфидин, свои военные приборы или хитрые детали к приборам вместо импортных. Создаются киносборники для фронта, стихи, полные боли, устремленные к победе. Уже написано и вот-вот появится в ташкентском альманахе:
   Мы знаем, что ныне лежит на весах И что совершается ныне.
   Час мужества пробил на наших часах.
   И мужество нас не покинет.
   Так начинается известное "Мужество" Анны Ахматовой. Ее избирают в Ташкенте председателем Ленинградского землячества. Оно организовалось с главной целью - помочь Ленинграду посылками: фруктовыми, витаминными, луковыми ("Товарищи, побольше, побольше луковых!").
   Но Ташкент, этот Новый Вавилон, все растягивается, все вбирает в себя новых жителей. Он разнолик, разноязычен, разнодеятелен. Он полон энергии и крупнейших жуликов - одесских, ростовских и прочих, и прочих.
   В городе не хватает папирос - пожалуйста: вот вам мальчишки-продавцы с красивыми самодельными папиросами на красивых лоточках.
   - Вам рубль за штуку дорого? Так вы понюхайте своим носом, какие это папиросы! Это не ваш Табакторг.
   Это наш, частный син-ди-кат! Наш директор - не директор Табакторга. Он платит нам десять коп с каждой папиросы.
   - Сколько же ты зарабатываешь?
   - Хэ! Больше ваших народных артистов.
   Покупают курильщики одну папиросу, поеживаются от вины перед семьей и покупают еще...
   Но директор такого синдиката - это жулик с незаурядным, масштабным организационным талантом. Есть иные - аристократы-грабители. Вы идете вечером по улице. Вы - это хорошо одетая женщина или добротно одетый субтильный мужчина. Вы идете и слышите сзади добродетельно-мягкий, предупредительный голос, почти на ушко: "Извиняюсь, мадам" или: "Извиняюсь, мусью", - и тотчас справа и слева вас галантно поднимают под локотки двое - ну просто лондонских денди, а третий, невидимый, потому что он за спиной, нежно и ловко снимает ваши туфли с обеих ног разом, твердо при том предупреждая: "Чтобы было тихо".
   Все строго распределено. Есть вот такие галантные обувщики, есть только ювелиры и специалисты только по снятию верхней одежды или по изъятию только бумажников и дамских сумочек. Известны случаи, когда снималось пальто, а сумочка с деньгами оставлялась, кольцо с бриллиантиком и то оставлялось на пальце.
   Ибо у жуликов закон есть закон. Увы, его нет у матерых кровавых бандитов, а их в нашем Новом Вавилоне тоже накопилось вполне достаточно.
   И еще - базары. Поиски понаехавшей ученой интеллигенцией чего-нибудь доступного в этих горах и грудах изобилия. Жалостливые хозяйки при встрече на базаре пытаются вразумить своих постояльцев, то есть, как они считают, уже свою интеллигенцию:
   - Ну что вы за народ? Студентов учите, музыку сочиняете, книги пишете вот какие толстые. А что вы для жизни понимаете? Ничего. Кто вам не хотел продать орехи, этот? Я его знаю, идем.
   - Салям, Хамракул. Говорят, ты хороший человек, не скупой. Почему не даешь десять орехов за две пятерки?
   - Куда положу? Мелкий деньги мешок не помещаются.
   - Некрасиво, Хамракул. У тебя хочет купить жена большого ученого, сама ученая.
   - Почему у большой ученый нет одна бумажка - сто, нет одна бумажка десять, а есть пять и пять!
   - Слушай, Хамракул, я тебе скажу адрес того эвакуированного, кто продает золотые часы с золотым браслетом. А ты продай ей десять орехов за две пятерки. Она от голода падает.
   - Почему не говорил, какой большой человек муж?
   Почему не говорил: падаю, нет курсак, совсем курсак-живот пропал? Хамракул не скупой. Ты - пиши адрес. Ты - давай два пятерка, бери десять орех. На, бери добавка - два орех!
   - Вот видите, вам надо приставить еще голову. Одной ученой головой вы не можете понять, что на базаре надо поторговаться, поговорить, уговорить.
   Базар - главная половина жизни, половина Ташкента.
   Нет, все-таки - не главная и не половина. Все-таки определял жизнь сотен тысяч эвакуированных иной Ташкент - тот, что обеспечивал жильем, столовыми, что обеспечит постепенно и более достаточным питанием. Тот Ташкент, что в эти весенние дни готовится встретить ленинградцев, вывезенных Дорогою жизни.
   Готовилась встретить этих людей, истощенных голодом, холодом, сверхсильной работой, и Неотложная помощь. Готовился весь Институт - от директора до санитара, до Сереги-без-никаких-женских-сережек.
   Подошел поезд. Начали выходить - закутанные, серые лики. Тех, кто пошатывался на неверных ногах, подхватывали и снимали на перрон встречающие. То из одного, то из другого вагона слышалось:
   - Носилки сюда! Мужчину сюда... Двоих, пожалуйста!
   Спешили врачи и санитары с носилками, вскакивали в вагон мужчины, выносили, выводили ленинградцев.
   Они проехали ледяную, открытую ветрам ладожскую Дорогу жизни на грузовиках, прижатые друг к другу, вжатые друг в друга, походя на один сросшийся, смерзлый ком. Затем продолжали путь в товарных вагонах с "буржуйками", греясь у этих докрасна раскаленных железных ящичков на ножках и холодея в углах вагона, - в двух шагах от "буржуйки" уже холодея.
   На станциях их встречали жители города. Их подкармливали, давали дорожные пайки. Само слово "ленинградцы" обрело небывалое, высокое значение.
   И встречали их с небывало высоким состраданием.
   Каждый ленинградец знал: надо есть понемногу, нельзя сразу. Но некоторые не удерживались, съедали все, и это было концом. Они не доехали.
   Некоторые были в той стадии истощения, когда уже не выйти даже за едой. Невесомое тело и голова уже скованы холодными тисками или, наоборот, раскованы блаженной предсмертной расслабленностью, пеленой последнего тумана. Кому, кроме этих людей, выдалось ощутить такое, не воспетое великими стихами, мгновение: открываешь глаза, а может быть, их открывает удивительный запах... Перед тобой озабоченное женское лицо, рука с ложкой бульона. И бульон - -куриный бульон! - вливается в рот.