"Как мы вам благодарны!" - и обеими руками пожала его руку. Будь у нее третья рука - пожала бы тремя.
   Они вышли из столовой вместе...
   ...Вы спрашиваете, что затем? .. Затем, то есть через год, они сушили пеленки у вышеупомянутого дымохода на вышеупомянутом чердаке. И эта каторжная ее жизнь продолжалась более полугода, пока он не получил диплом и, забрав жену с ребенком, не уехал преподавателем в Среднюю Азию.
   Диву даешься, чем иногда можно покорить такую незаурядную женщину. Романтическим фокусом, который выглядит подвигом, риском для жизни при отсутствии риска. Этаким Евгением, спешащим спасти свою Парашу. Уверяю вас - в отличие от героя "Медного всадника", Коржин все учел: и надежность лодки, и наличие брезента, под которым временами укрывался, отчего сторожу и казалось, что лодка пуста, и направление ветра, гнавшего лодку в нужную сторону, и то, что он умелый, выносливый пловец.
   Такова интересующая вас история женитьбы Коржина. В заключение скажу: не знаю, как для него, но для нее этот брак оказался не слишком счастливым. Более того, полным горечи. Она была женщиной, вызывающей поклонение, самой чарующей из всех, каких я встречал на своем веку. Я увидел ее спустя десять... потом спустя еще двенадцать лет - случайно, в Ленинградской филармонии, с сыном, - и, боже, в кого она превратилась!..
   ...Времена? Разумеется, времена были пережиты не легкие: война четырнадцатого, революция, гражданская война - все учитываю, но добавьте к тому безжалостную непоседливость супруга, бесконечные переезды с детьми из города в город...
   ...Самого Коржина? За день до встречи с Варенькой - да нет, Вареньки уже почти не осталось, с Варварой Васильевной - я столкнулся с ним нос к носу в книжной лавке. Совсем как де Голль с архиепископом.
   Правда, нам не надо было ухищрений, чтобы столько лет избегать встречи. Я трудился в Петербурге. Он получал медицинское образование в Московском университете. В четырнадцатом году, оставив в Москве жену с двумя детьми, он отбыл хирургом в действующую армию.
   Затем, после легкого ранения - кажется, в ногу, - он начал второе турне с семьей по городам и весям Средней Азии. Там, по крайней мере, тепло и дешевы фрукты.
   Благоверной легче одеть и прокормить семью.
   Так был закончен рассказ о женитьбе Коржина.
   На этом можно бы распрощаться с маститым профессором, не знающим о жизни своего прежнего близкого друга даже того, что успели на предыдущих страницах узнать мы. Например, что причиной его непоседливости, его многочисленных дореволюционных турне по городам и весям был волчий билет, так сказать, продленный сразу же по приезде в Среднюю Азию.
   Но может быть и так: профессор об этом знал, да запамятовал. Все же он - друг-недруг. Налицо непрощение. А непрощение - это неравнодушие, интерес к судьбе непрощенного. И хотя интерес этот со знаком минус, невозможно уйти, не спросив друга-недруга о том, о чем не у кого больше спросить, - о Коржине на войне в четырнадцатом году.
   Услышав вопрос, профессор рассмеялся и сказал:
   - Были у меня сведения. Их привез с фронта очевидец, наш однокурсник, окончивший потом вместе с Коржиным медицинский факультет и назначенный в тот же госпиталь. Но должен предупредить: это сведения несносного апологета Алексея. Впрочем, в его сведениях было и нечто похожее на истину, нечто коржинское. Назовем этот эпизод
   Их сиятельства
   и нетитулованный Коржин
   Видите, я уже включился в литературно-творческий процесс... Так вот, в госпитале, куда прибыл ваш герой, медсестрами - простите, тогда они звались сестрами милосердия - были как на подбор княгини да графини.
   Они обучились перевязочному делу, а некоторые - и более тонкому делу операционных сестер. Они покинули свои столичные квартиры-дворцы и, захватив с собой всего по одной горничной и по сундуку с туалетами, прибыли на фронт, чтобы оказывать помощь и сострадать солдатушкам-браво-ребятушкам. Вероятно, вы знаете из литературы, что была тогда в ходу песня:
   Солдатушки, бравы ребятушки,
   Где же ваши жены?
   Наши жены - ружья заряжены,
   Вот где наши жены.
   В следующем куплете - "Где же ваши сестры? Наши сестры - пики, сабли остры..." и так далее. Среди этих сиятельных сестер милосердия были самоотверженные, героические девушки и дамы. Однако даже на войне некоторые из них не могли изменить укоренившимся привычкам. На взгляд Алексея Коржина, операционные сестры слишком долго пили свой утренний кофий, слишком долго совершали утренний туалет и потому поздно являлись к раненым солдатушкам, и по той же причине к вечеру едва успевали сделать все необходимое.
   Посему на третий день по прибытии в госпиталь несиятельный, невзрачного вида хирург Коржин обратился к ним с такими вежливыми словами:
   "Высоко и глубоко уважаемые сестры милосердия!
   Вы работаете самозабвенно, не щадя своих нежных сил.
   Работаете, не зная отдыха, с позднего утра до позднего вечера..." Далее, увы, точно цитировать не могу, не припомню. Но он предложил, чтобы завтра же их сиятельства такая-то и такая-то были на своих местах в операционной, а такие-то в перевязочной - ровно к восьми часам утра.
   Милосердные сиятельства были высоко и глубоко возмущены. Послышались гордо-насмешливые реплики, что это похоже на приказание генерала или, пожалуй, даже фельдмаршала. И уж не следует ли им всерьез считать упомянутое "к восьми часам утра" - приказом?
   "Это следует считать необходимостью", - ответил нетитулованный Коржин и пожелал сестрам милосердия спокойной ночи.
   Наш однокурсник клялся, что назавтра их сиятельства явились ровно к восьми утра - все без исключения.
   Ну хорошо, допустим... поверим клятве.
   Далее он рассказал, как Коржин с первой минуты вовлек весь персонал в какой-то небывалый, вдохновенный ритм работы и поразил всех своим хирургическим мастерством.
   Что ж, в какой-то мере и этому можно поверить.
   Далее однокурсник нам поведал, что операции - а их было много закончились к часу дня, то есть почти к тому часу, когда их сиятельства обычно приступали к делу. И тогда та княгиня, что вчера еще уничтожила Коржина высокомерным взглядом, спросила его:
   "А теперь, Алексей Платонович, что делать?"
   На что Коржин ответил:
   "Теперь, если угодно, тан-це-вать!"
   И на это никто из сиятельств не обиделся, наоборот, все расцвели улыбками.
   Вот такому, согласитесь, трудно поверить. Впрочем, судите сами... Мне кажется, я изложил события, не оттеняя их личной окраской, дабы не мешать полной свободе вашего восприятия.
   Теперь мы - имеется в виду тот, кто записывал, и те, кто читает эту запись, - покидаем маститого профессора.
   Теперь мы можем разобраться, дана была или не дана нам полная свобода для восприятия фактов, слов, поступков и даже внешности Алексея Платоновича Коржика. Мы знаем, фотография и та редко дает нам точное подобие человека. Снят он чуть снизу - возвеличен, чуть сверху - принижен. Да и стремимся мы к несколько иной подлинности и точности, не фотографической...
   Эта книга - совместный с читателями труд, потому что читателю придется многое додумывать самому. И на этой ранней стадии работы хотелось бы вместе решить существенный вопрос: разбирать ли нам каждое воспоминание о Коржине, доискиваться, кто, как, по какой причине его укрупнил или умалил, и, таким образом, вылущить его истинного, живого? Либо дать без комментариев всю разноголосицу воспоминаний, во всех цветах и оттенках, чтобы каждый мог отбросить то, что считает сомнительным, поверить тому, чему верится, и перед каждым возник бы свой Коржин?
   И вот появляются перед глазами разные люди.
   На лицах одних обозначена готовность помогать автору. Помогать во всем. Помогать, не покладая рук.
   А вот и другие - ядовито-недоверчивые. Один из них, молодой, длиннобородый, басит:
   - Если предлагаете выбор - давайте вместе потопаем по следам вашего Коржина. Можете не волноваться, сами разберемся, что к чему.
   - Хорошо. Позвольте только подсказать: следы-то все же отыскивают, откапывают и открывают пишущие.
   Это могут быть поэты и географы, прозаики и генетики, сатирики и физики. Кто бы из них ни открыл след, его должно записать, чтобы он снова не закрылся и не забылся.
   Мы пойдем сейчас по давнему, нежданному-негаданному следу - кусочку жизни Коржина, увиденному глазами девочки.
   - Где она его увидела? Я имею в виду, где географически?
   - На берегу Алмаатинки.
   - Минуту, - вмешивается желающий помогать во всем. - Надо уточнить, чья девочка и сколько ей лет.
   - Восемь. Ее отец - учитель. Он создал в АлмаАте - тогда еще городе Верном - первый профсоюз работников просвещения.
   - Это подходяще. Рекомендуется назвать эпизод "Чистыми глазами ребенка".
   Не взглянув в сторону рекомендующего, первый ядовито добавляет:
   - После такого умилительного названия пусть девочка прочирикает: "Ах, какой дядя Коржин!" И - порядок.
   - Вот вам и вместе, - со вздохом вырывается у пишущего.
   Можно ли при такой несовместимости сделать чтонибудь путное совместно? Не похоронить ли свое предложение - для многих, конечно, до смешного наивное - и делать свое дело как знаешь? Но жизнь-то идет во взаимодействии и столкновении разных желаний. Даже в самоизоляции или вынужденном отъединении на нас действует собранная, дисциплинированная сила, что когдато была желанием, и разрозненная воля людей. Притом, что каждый человек - особый человек, у него не может быть совсем изолированного от других, своего жизненного направления, своего обособленного существования.
   Даже бытие отшельника при самом индивидуальном общении с богом - это бытие и направление всего отшельничества. Да и хочется своего, не схожего ни с кем, наиособого существования только болезненно склонным к самоутверждению юнцам. Тем, кто постарше умом, хочется совместности, потому что без совместности не было бы и самой жизни - ни жизни травы, ни жизни людей.
   Тут пишущий человек слышит призывающее к порядку покашливание и спохватывается, что отвлекся от явственно увиденных сопровождающих его читателей. Но не для них ли он отвлекся? Не для того ли, чтобы найти возможность совместности хотя бы в нашем маленьком, как зернышко по сравнению с хлебным полем, случае?
   К этому нас толкает жизнь. Учит и торопит понять ее, пока не поздно.
   Жизнь учит и книгу. Торопя, напоминает о единственном пути людей. Постараемся услышать это напоминание и чему-нибудь научить друг друга...
   Но вот мы уже у давнего нежданного следа.
   ЭПИЗОД ТРЕТИЙ
   Глазами девочки
   Посмотрите в ее живые, быстрые глаза. Послушайте, она рассказывает:
   - Наш дом - почти на самом берегу Алмаатинки, надо только спуститься с высокого откоса. Алмаатинка течет с хребта Алатау, несет и ворочает камни. А вот у таких, - худенькие детские руки тянутся к потолку и во весь размах разлетаются в стороны, показывая, - у громадных камней она пенится и тоже понемножку поворачивает, подталкивает их. Поэтому Алмаатинка всегда шумит и стучит камнями. Она совсем не широкая, а перейти ее очень трудно. Взрослые не разрешают даже попробовать, велят купаться в купальне. Выкопали неглубокую ямку, пустили в нее воду из Алмаатинки, отгородили вот тебе и купальня.
   Рядом с нашим домом - яблони с большими яблоками "апорт" и вокруг много разных деревьев. Близко от нашего - другой, тоже деревянный дом. Там живут Алексей Платонович, Варвара Васильевна, их дочка Аня - капризная, толстая, плохо бегает, не умеет залезть ни на какое дерево, а на три года старше меня - и живет ее брат Саня. Он - такой, как я. С ним интересно играть, залезать на высокие деревья и все вокруг разглядывать.
   Как только он меня позовет - Аня дуется и не дает, чтобы нам было интересно. Раз она ему сказала, что я хочу играть без него, с ней одной. Саня обиделся и убежал, я даже не успела крикнуть, что это неправда.
   Аня сидит на скамейке, радуется, что он убежал.
   Ну что мне с нею делать? Она такая тяжелая... Если с ней попробовать Алмаатинку перейти - вода ее не унесет, подтолкнет, как большой камень. А это ничего, это не страшно.
   Как только мы вошли в Алмаатинку - на один шаг, самое большое на два, Аня испугалась, заревела. На нее еще только брызнуло водой, не захлестнуло, а она уже повалилась - не к берегу, туда головой, к середине речки, и ее понесло от меня. Я хочу к ней - вода не пускает, не дает доплыть, швыряет меня на камень.
   И страшно, что мне не слышно, как Аня ревет, - может, она захлебнулась?.. Я ногой со всей силы оттолкнулась от камня, подплыла, начала ее тащить к берегу. А вода бурлит, Аня шарахается, мешает. Тогда я ее за косу - к себе, плечом под ее плечо, она тяжелая чересчур... "Помогай, кричу, плыви!" Она не помогает, вцепилась, держит меня за голову, закатила глаза, все время визжит и орет, что утонет.
   Сама не знаю, как я ее дотащила. Мы вылезли на берег совсем в другом месте, далеко от того, где мы в речку вошли. У меня почему-то сразу потемнело в глазах. Мы полежали на берегу, пока я опять не увидела небо, берег и Аню. Тогда я вдруг стала очень счастливая, что мы не утонули.
   Аня сказала, что я должна ее привести домой, иначе ее отругает мама.
   По-моему, ее мама никогда ее не ругает. Это меня дома ругают. Еще предупредят: "Сейчас тебе попадет по пятое число". Все хочу спросить папу, почему "по пятое", когда в календаре есть тридцатые числа и семь раз в году есть тридцать первое. Наверно, раньше что-то такое было только по пятым числам. Когда тебе попадает - не до этого. Так я и не спросила.
   Аня не отстает, хнычет и повторяет: "Я тебя умоляю".
   Всегда она сразу тянет свое "умоляю".
   Мы пошли. И когда подходили к их дому, встретили Алексея Платоновича. Мы ему рассказали, что с нами делала Алмаатинка и что чуть было не случилось.
   В том месте, где надо испугаться, Алексей Платонович совсем не испугался, а где обрадоваться - ничуть не обрадовался. Только спросил: "Поняли теперь?" - и быстро пошел в свою больницу.
   Я удивилась. Что же это? Его дочка могла утонуть, а ему все равно? Зато Варвара Васильевна, как только мы вбежали, бросилась к нам:
   "Боже мой, что с вами такое?"
   Мы рассказываем, а она осматривает, нет ли у нас ссадин и какой здоровый синяк мне наставил большой камень.
   Тогда я сразу подумала: значит, правильно Варвара Васильевна жаловалась моей маме. Я это почти нечаянно услышала. Открываю дверь в нашу столовую мама сидит, Варвара Васильевна лежит на диване с мокрой салфеткой на лбу, укрыта маминым пледом, и все равно мне нравится. Мне захотелось, когда вырасту, быть в точности такой.
   Варвара Васильевна меня не видит, она говорит маме:
   "Уверяю вас, Алексея Платоновича интересуют тольч ко болезни и операции. Детей он не замечает, да и меня..."
   Мама сидит ко мне спиной и тоже не замечает, что я открыла дверь и стою.
   Нехорошо подслушивать. Но я ведь не прячусь.
   А подслушивают - когда прячутся. Я открыто стою и буду слушать. Заметят и скажут уйти - уйду.
   Я стою не шелохнувшись, ни туда, ни сюда. Варвара Васильевна, таким голосом, как будто у нее полное горло слез, говорит:
   "Не сомневаюсь, пациентам он нашел бы, чем облегчить..." И она рассказала маме, что, когда пожаловалась Алексею Платоновичу на свои адские головные боли, он знаете что ей ответил? Он ответил, что ничем, увы, не может помочь, может только отрезать голову.
   "Значит, нет еще такого средства", - сказала моя мама.
   "Для любого больного у него средства находятся и время находится, но для меня - нет".
   Мама стала утешать, что не может этого быть, потому что Алексей Платонович ее любит.
   "Нет, не меня. Он любит своих больных в больнице".
   У-ух, тут я сама убежала. Не хочу, не может быть, чтоб Алексей Платонович Варвару Васильевну перестал любить.
   А вот что он детей не замечает - это я теперь убедилась, когда мы чуть не утонули.
   Потом было так. Моя мама заболела. Ей совсем плохо, и с каждым днем все хуже. Папа часто посылает меня за Алексеем Платоновичем. Когда он приходит - маме лучше, даже веселеют глаза.
   Папа сказал ему об этом, когда они вышли из маминой спальни и остановились в коридоре.
   "Это чисто моральный фактор, - отвечает Алексей Платонович. - Ей не лучше, а хуже".
   Это я подслушала. Когда про маму - я без всяких всего, прячусь и подслушиваю.
   Но, оказывается, Алексей Платонович, если захочет, и меня замечает. Я спряталась за толстой портьерой, а он заметил и начал папе объяснять по-латыни мамину болезнь. Папа не знал, что я за портьерой, ему было не до меня. Он по-русски спросил:
   "Но ведь это нельзя оперировать?"
   Алексей Платонович ему опять что-то по латыни.
   И больше я ничего не поняла.
   Маму повезли в больницу. Варвара Васильевна ей посылала с моим папой передачи, а мне, когда я просилась пойти с ним,говорила:
   "Не надо, деточка, скоро мама вернется домой".
   Я целыми днями была у них, обедала и ужинала. Перед сном заходил папа и забирал меня домой.
   Утром мы вместе завтракали. Потом он уходил к своим ученикам в училище, а я опять к Коржиным.
   Прошла уже неделя, началась вторая. Тогда папа пришел за мной не такой расстроенный. По дороге он сказал:
   "Счастье, что мама заболела при нем. Это - чудотворец. И как жаль, как печально, что он уезжает".
   У меня екнуло сердце.
   "Насовсем? И они все уедут?"
   "По-видимому, да".
   Назавтра я пришла к ним. Я на всех смотрела и смотрела. По-моему, Саня еще не знал, что скоро они уезжают, потому что говорил, как мы будем делать лыжню наискосок по склону. А до зимы - далеко. Я ни у него и ни у кого про отъезд не могла спросить. Захочу спросить - сразу вот-вот разревусь, и не спрашиваю.
   Пришел из больницы Алексей Платонович, передал мне привет от мамы, сказал, что через четыре дня она будет дома. Не у одной меня, у всех в столовой - совсем другое настроение. Мы сели обедать. Саня немножко толкнул своим стулом мой стул, и мы смеемся.
   Варвара Васильевна улыбается и говорит:
   "Алеша, обрати внимание, вот твои любимые малосольные огурцы".
   Алексей Платонович обрадовался как маленький:
   "О-о, это замечательно!"
   Он сразу вилкой нажал на кончик огурца, и огурец - прыг к нему в тарелку.
   Я удивилась, а кроме меня - никто. Как будто ничего удивительного, что с середины стола летит огурец и попадает в тарелку.
   Алексей Платонович уже отрезает верхушку огурца и показывает:
   "Понимаете, граждане, - он один говорит "граждане", все кругом говорят "господа", потому что это в Петрограде революция была, у нас еще не было. - Вы понимаете, что надо сделать? Надо, ни в коем случае не поранив вот этих верхних рядов мягоньких семечек вылущить из-под них одно и, боже упаси, его не повредить и не повредить кожуры".
   Он нацелился вилкой, чтобы один зубец прошел внутрь, остальные снаружи, за кожурой.
   Саня спросил:
   "Дать скальпель?"
   От страха за Саню Варвара Васильевна вскрикнула:
   "Откуда у тебя скальпель?"
   Алексей Платонович повернулся к Сане:
   "Да, откуда он у тебя? Ах ты такой-сякой!"
   "Такой-сякой" - это у него считается самое ругательное выражение.
   "Ты мне его дал", - ответил Саня.
   "Алеша?! - ужаснулась Варвара Васильевна. - Как ты мог?"
   Саня добавил:
   "Помнишь, ты сказал, что он тебе долго и верно служил, а теперь на отдыхе".
   "Вспомнил. Все правильно. Но я тебя, мальчишка, предупредил, что и сейчас с ним шутки плохи, что ты должен хранить его в коробке, не вынимая ни разу".
   "Он там и лежит. Принести?"
   "Не надо", - сказал Алексей Платонович и одним зубцом вилки вытащил из-под низу целенькое, мягонькое, как кисель, семечко.
   Я догадалась: вот оно что. Это он для операций. За обедом - и то для операций.
   Через четыре дня привезли маму. Она была слабая, легла... Но все-таки ей лучше, чем до больницы, не больно. Она всему радуется: и что меня видит, и что опять она дома, и что, когда у нее снимали швы, она разглядела, какой у нее на животе тоненький, чистый шов, потому что все прошло без малейшего нагноения.
   Скоро мама начала вставать, потом - ходить по комнате, потом выходить на недалекие прогулки. Когда ее навещал Алексей Платонович, она его благодарила за операцию, каких никто никогда здесь не делал. Она так благодарила, что опять мне хотелось реветь. А он хмурился. Наверно, его каждый день столько благодарят, что ему надоело слушать.
   Когда перед отъездом он пришел прощаться - потому что да, они уезжали, все вместе, все-все они уезжали! - папа был в училище, мы с мамой сидели на скамейке возле дома, и Алексей Платонович ни за что, как мы ни приглашали, не захотел зайти в дом, а сел на скамейку рядом с мамой.
   Он немножко посидел, поспрашивал, как она себя чувствует. Мама отвечала, что очень хорошо, нигде у нее и не думает болеть.
   Он помолчал. Потом говорит:
   "Простите меня. Я вас не вылечил. Не удалось сделать так, как предполагал. Время от времени вам будет больно".
   И он объяснил маме, что ей надо делать, что ей надо есть, чтобы меньше ее мучили боли.
   "Вас может спасти и то, что вы крепко держитесь за жизнь, а еще крепче вот за кого, - он нацелился в меня пальцем и чуть-чуть дотронулся. Надеюсь, мы еще встретимся, если не здесь, то там", - и посмотрел на землю, как будто увидел в ней что-то глубоко-глубоко.
   И он поцеловал маме руку.
   Когда мама была здорова, он никогда так не делал.
   Все знакомые целовали ей руку, а он пожимал. Оттого, что теперь он поцеловал, мне стало страшно, что мама умрет.
   Мне долго было страшно. Очень долго... А она дожила до старости, хотя боли ее мучили часто.
   Мы посидели тогда на скамейке... и больше я Алексея Платоновича не видела. Жизнь сложилась так, что не пришлось встретить ни его, ни Варвару Васильевну, ни Аню, ни Саню. Никого из них - ни разу.
   Слушая этот рассказ, трудно было оторваться от живых, на редкость выразительных детских глаз. Но вот рассказ окончен, над детскими глазами седоватая челка. На худеньких детских руках - кожа в морщинах.
   И перед нами - вся с головы до ног легонькая, прямая, полная энергии шестидесятилетняя женщина, археолог.
   В Средней Азии любители старины ее называют спасительницей мечетей или того больше - спасительницей красоты.
   За время рассказа она ни разу не присела, а сейчас прислонилась к полкам, битком набитым кусочками обломков узорной облицовки мечетей и медресе, кусочками великолепия, которое разрушается и его надо восстановить, а для этого найти состав клея, чтобы не на три дня, не до первых дождей, а на долгие годы он склеил глазурь древности с новой глазурью; и надо найти состав кладки и краски, чтобы незамутненная голубизна древних куполов была в местах обвала и пробоинах заполнена новой немутнеющей голубизной.
   - А когда удается найти такой состав, очень трудно добиться, чтобы его применили, - говорит седая спасительница. - Клеют - отваливается, и снова клеют не тем, чем надо.
   Она уже показала нам много разноцветных узорных обломков, уже заразила нас своим беспокойством.
   Видите, и здесь нельзя без совместности. Без нее - площади обвалов и выбоин расширяются, без нее - рушатся купола.
   Но вот мы уже прощаемся. И в прихожей, отворяя дверь, она говорит:
   - А все-таки я до сих пор не могу простить Алексею Платоновичу, что он тогда не испугался. Мы чуть не утонули, а он - ничуть не испугался!
   И снова у нее быстрые, озорные глаза той девочки.
   - Теперь давайте сразу двигать сюжет дальше, без всяких ваших личных размышлений, - рекомендуют готовые не покладая рук помогать автору.
   - Послушайте, - советует им кто-то из молодых, - отдохнули бы вы наконец, поберегли свои драгоценные силы.
   А пишущий человек сидит перед чистым листом бумаги, собирает свои усталые силы и почему-то все же с размышления начинает новый эпизод.
   ЭПИЗОД ЧЕТВЕРТЫЙ
   О правоверном узбеке
   и шайтане Хирурике
   Следы, следы... Иногда их находишь не там, где ищешь.
   Какая надежда была в Ташкенте на обещанное по телефону прославленным академиком:
   - С удовольствием поделюсь воспоминаниями об этом ярком человеке.
   А встретил академик дежурной учтивой улыбкой, раздвинув для этого губы на два миллиметра, не больше, чтобы не потревожить свое крупное холодноглазое лицо, как бы заживо бронзовеющее в лучах славы.
   - Я не только знавал Алексея Платоновича. Я его высоко ценил. Я его любил. Мы познакомились с ним, когда я был молод. Я начинал тогда изыскание совершенно новых методов подхода к разработке исторических...
   И - пошел рассказ на полтора часа не о Коржине.
   Пошел показ томов своих трудов и пространных статей о себе, из коих видно, как высоко оцениваются эти труды.
   Ни прервать, ни прорваться сквозь этот поток.
   А там - пришла машина, пора на совещание. И опять раздвигаются губы на два миллиметра и:
   - До свидания! Всемерно приветствую интерес к этому замечательному человеку, буду рад держать в руках книгу о нем.
   Ташкентские студенты рассказывали, как этот академик произносил речь у гроба другого академика. Началась речь с того, какой тесной дружбой и тесной работой он был связан с ныне усопшим. И как он делился с ныне усопшим своими идеями и своими открытиями.
   Он напомнил пришедшим на панихиду, в том числе вдове и детям усопшего, какой ценности были открытия и какая точность предвидения была в тех идеях, которыми он делился. Так пространно, так панихидно возвышающе он говорил о своих заслугах, что кто-то отчетливым, до многих долетевшим шепотом спросил:
   - Простите, а кого из них мы сегодня хороним?
   Вот что иногда находишь там, где ищешь след, казалось бы, такой надежный, солидный, академически добротный след...