- Ты надолго?
   - Не знаю. Там, кажется, натворили дел. Не жди меня, ложись. Левушка, вы приходите непременно...
   дней через пять. До свидания, общий поклон! - Движение руки, как у испанского гранда, и - след простыл.
   - Такое часто бывает?
   - Такое - очень редко, Агнесса Львовна. Сегодня ему все-таки дали посидеть с нами. За ним приходят и вечером, и ночью. Часто из госпиталей приезжают. Хотя он должен только консультировать там в определенные дни.
   - Так нельзя, - говорит Константин Семенович. - Это уже чересчур.
   - Но что делать? Когда я сказала, что так нельзя, он ответил: "Нет, иначе нельзя". Недавно для него достали гюрзу, нужную ему для опытов. Он столько лет о ней мечтал - и, представьте, отказался. До такой степени он перегружен. Вы посмотрели бы, какое страдальческое у него было лицо. Как нежно он гладил эту ядовитую змею и утешал ее: "Ничего, голубушка, если будем живы, мы после войны непременно встретимся!"
   Мало было у Алексея Платоновича дел - так нет, Нина еще добавила.
   Он не раз с огорчением говорил о неправильном наложении гипсовых повязок при огнестрельных переломах, о множестве калек, которые могли калеками не быть. О множестве окаменело-неподвижных суставов, которые могли быть нормально подвижными.
   Разве можно пропустить это мимо ушей? Ведь каждый день на фронтах раненые, каждый день там, в госпиталях, накладываются тысячи повязок - и сотни не так, как надо! Какое же право имеет человек не попробовать это изменить, если у него есть хоть малейшая возможность?
   Нина написала заявку на фильм о необходимости правильного лечения огнестрельных переломов, кратко изложила содержание будущего сценария и отнесла свою заявку на студию научных фильмов.
   За эту тему, что называется, ухватились. Буквально тут же, как в сказке, заключили с Ниной договор. Сказали, что в ближайшие дни выяснят лучшую кандидатуру научного консультанта сценария и фильма, который надо снять как можно скорей.
   Автору будущего сценария было известно, что обычно консультантом приглашают видного специалиста в данной области.
   И она, как подарку судьбы, обрадовалась сообщению, что рекомендован в консультанты не специалист-ортопед, а занимающийся общей разносторонней хирургией профессор Коржин.
   К этому сообщению начальник сценарного отдела добавил:
   - Но меня предупредили, что он очень занят и может не согласиться. Нина Константиновна, вы носите ту же фамилию, - быть может, вы родственница и вам удастся уговорить?
   Ей не пришлось уговаривать. Он консультировал с горячим желанием. На все понадобилось три встречи. Но каждая отбирала у него часа полтора, а то и два. Зато как все было ясно и видно! Он вытягивал свою руку или просил Нину вытянуть свою.
   - Если с переломом локтевого сустава ее так загипсовать на месяц, после снятия гипса рука останется неподвижной палкой. Если остро согнуть локоть и загипсовать, как часто это делают, - он не разогнется, пальцы омертвеют, ибо зажаты были сосуды и нарушено кровообращение. Но если не вытянуть палкой и не слишком согнуть локоть, а вот так, наиболее удобно, ненапряженно, - вы ощущаете разницу?
   - Еще бы!
   - Это правильная иммобилизация.
   Уже было понятно: именно в таком положении надо накладывать гипсовую повязку. Но Алексей Платонович еще рисовал своим двухцветным красным и синим карандашом правильное положение каждого сустава, который в фильме будет показан, и неправильное положение рисовал.
   У Нины долго хранились листочки с ясными рисунками Коржина. Но потом их украл какой-то ее родственник, молодой ортопед. Признался, что украл, а вернуть так и не вернул.
   Сценарий приняли без поправок. Ни своим глазам, ни ушам Нина не могла поверить - без единой поправки!
   Она получила свой гонорар, а научный консультант получил свой. По этому приятному случаю даже выпили по рюмочке вина на террасе Коржиных и закусили колбасой и сыром из получаемого уже профессорского литерного пайка.
   Но... намеченный к незамедлительной постановке фильм, всего-то в двух частях, так долго пребывал в так называемом подготовительном периоде, что не успели его снять до конца войны. И живет еще много калек из тех, что могли калеками не быть.
   Глава четвертая
   1
   От Сани не было писем почти четыре месяца. И вот первый, давно посланный, смятый треугольничек - бумажка в косую линейку:
   "...Теперь мой адрес часто меняется. Но от Ленинграда я вблизи. Все время в прекрасных местах, на свежем воздухе, жив и здоров. Немцев удалось потеснить".
   И снова долгие перерывы - и вдруг счастливые недели ежедневных писем. За войну накопились сотни треугольничков, конвертов и открыток.
   Вот некоторые строки из них, где, как говорит Мина, нет ничего личного:
   "...Если долго не получаете моих писем - не беспокойтесь. Не всегда есть возможность аккуратно писать.
   Живу благополучно. Здоров. Самая непосильная тяжесть - сознание гитлеровски зверств, но эту тяжесть несете и вы".
   "...Мы пробивались с боем из окружения. Мой друг, тот, что вручал тебе документы на выезд в Ташкент, пал смертью храбрых. С одним взводом он так потеснил немцев, что они свой обоз бросили. Теперь живем как у Христа за пазухой. Агнесса Львовна пишет: война - как страшный сон. Не надо обижать сны".
   "...Живу романтично: один в маленьком дзотике, как в отдельной квартире со всеми удобствами. Есть у меня то, о чем ты всегда мечтала, - телефон у кровати. "Окна"
   выходят на восток, юг и запад, солнце - мой постоянный гость. Пол застлан сосновыми ветками. Сосновый запах усиливается от смолы, капающей с потолка, отчего, кстати сказать, я стал совсем липким".
   "...Ты пишешь, что послала мне сухофрукты. Спасибо... Но до меня они дойти не могут. Посылать их надо Левушке. По сравнению с ним я чрезмерно сыт".
   "...Сразу получил от тебя и от мамы много-много писем! Нахожусь в таком месте, что подолгу не могу отправлять и получать. Гитлеровцы перешли к обороне.
   Они начинают догадываться, что обещанное им к зиме расселение во дворцах Ленинграда не состоится и встречать Новый год придется в землянках. Вчера выпал снег и сейчас идет. Фрицы взялись за сооружение печек и посылают нам куда меньше гостинцев".
   После большого перерыва:
   "...Твои опасения напрасны. Гитлеровцы во всех случаях лезут туда, где полегче. А я всегда оказываюсь в самом трудном для них месте.
   Теперь насчет моего ранения: никак нет, ранен я не был, что даже как-то неприлично. Но однажды, когда я был на передовых позициях, меня обжег осколок от мины. Дело в том, что мина, разрываясь, развивает высокую температуру, и один из осколков прожег мне брюки, две пары теплого белья, кожу на ноге и кончики пальцев руки (пальцы пострадали по неопытности: я сразу схватился за осколок). Разве можно пустяковый ожог считать ранением? А в госпитале я оказался не из-за ранения. Я попросту объелся голландским шоколадом, который фрицы растеряли, драпая от нас. Наши врачи с перепугу от канонады поставили мне диагноз: дизентерия. И отправили в госпиталь, где, как ни старались, этой болезни у меня не нашли. Но, видимо, они еще не вышли из перепуга и хотели меня эвакуировать. Я возмутился и сбежал в свою часть, к своим славным бойцам. А там - сразу поправился, опустошив две банки мясных консервов и запив чем следовало.
   Прости за болтливое письмо - это от радости, что получил твое".
   "...Лес за окном позеленел. Ветер сбил снег. Помнишь, ты провожала меня, - тогда я ехал поездом, затем машиной сквозь этот лес. Теперь я снова в этом лесу.
   Я совершенно здоров, сыт и в тепле. О том, что начался крах Гитлера, ты знаешь из газет. Его солдат и офицеров уничтожает наша армия, а генералов - он сам, подтверждая этим всему миру, что он сумасшедший, чтобы никто этого не забыл. Исход войны предрешен. Постарайся, мой Л.. жить веселее".
   "...Сегодня по-настоящему весенний день. Прилетели скворцы.
   Рад, что у папы кроме любимой работы появился любимый огород.
   Наш участок фронта - самый спокойный. Живу в безопасности, иногда даже играю в шахматы. Фашистские самолеты появляются редко и на большой высоте, иначе их сразу сбивают. Наша встреча не за горами (если не считать Урала). Весеннее наступление немцев обернулось отступлением. Они будут делать попытки задержаться "у берегов отчизны далыюй".
   Ты все спрашиваешь, как я живу, а я хочу знать, как ты живешь?"
   "...Давно не писал. А сейчас я дальше от передовой.
   У нас началась осень: холодные ночи, туманы, дожди.
   Живу в палатке, совсем как на лагерном сборе до войны. Война сейчас горит на Кавказе, у нас же - покрыта пеплом. Отсюда вывод: мы с тобой почти на одинаковом расстоянии от боев".
   "...Ты пишешь, что последние сводки не радуют. Радостного не много, но есть: цель южного наступления - Баку - немцами так и не достигнута. Как ты знаешь, они застряли в предгорьях Кавказа. На фронте я вдруг оказался на одном из самых спокойных мест, т. е. в партере, почти в качестве зрителя. Недаром говорят: театр военных действий. Но мы ниже партера, мы зарылись в землю как кроты. На сцене происходят события, артисты, забыв всякое чувство меры, заигрались. Причем играют мало, а антрактов нет и выйти в буфет нельзя. Но сейчас я с удовольствием наблюдаю, как они начинают показывать пятки. Действие неуклонно идет к развязке.
   Готовлюсь сорваться в очередь за пальто".
   "...В этом месяце в прошлом году, вскоре после прибытия на Ленинградский фронт, я ночью взошел на холм и увидел реку огня с запада до самого Ленинграда: это горели наши деревни, дачные поселки и дворцы. Сейчас местонахождение фашистов можно определить "по зареву от их горящих складов и техники. Немцы выдыхаются, а мы крепнем".
   "...Радуют известия о наступлении на Сталинградском фронте и события в Африке и Италии. Скорей бы весна и форсированный Ла-Манш. Время мое проходит очень быстро, не жизнь, а кинокартина с приключениями.
   Ты спрашиваешь, как добраться до меня? Очень просто: прийти на вокзал, когда после войны я приеду за тобой в Ташкент. А пока - ко мне не добраться при всем желании почти никому. Если долго не будет писем, не волнуйся. Путь их труден и сложен. Но как я жду твоих..."
   "...Получил от тебя поздравительное письмо как раз, когда поднял "бокал". Выпил за нашу встречу. Хочу верить, как и ты, что Новый, сорок третий, будет годом конца войны, кончины гитлеризма.
   Я по-прежнему нахожусь в совершенно мирных и культурных условиях. Положение наше стабилизировалось. Поэтому так долго и неаккуратно идут письма.
   Зима установилась теплая. Больше 15° мороза не было.
   Победы на других фронтах радостны. Спасибо Левушке за подробный их анализ и прогноз на будущее, со!ласно шахматной теории. От себя добавлю: похоже все-таки, что Гитлер не сдастся заблаговременно, а будет играть, пока не получит мат. Поздравляю Левушку с выпуском прибора".
   "...На днях был ерундовый двадцатиминутный обстрел, и в нем погиб один мой знакомый инженер. Он был со мной почти с начала войны, вышел невредимым из самых жестоких боев - и вот исчез после небольшого обстрела. Именно "исчез". Был крупный, остроумный, добродушный, многие к нему тянулись - и нет его, и ничего не изменилось. Сердце ожесточается".
   "...Из маминого письма понимаю, что папа работает совсем уж не щадя себя. Это очень огорчает. Понимаю, что в Ташкенте жить нелегко, а тебе особенно. Но победы последних месяцев вселяют радость и надежду, что терпеть осталось недолго.
   Я все на том же месте. Не беспокойся: раньше в боях мне приходилось менять место и должность каждый час.
   Теперь я выполняю только свои обязанности".
   "...Вчера вечером я имел счастье на полном ходу, сидя в кабине грузовика, налететь на подводу. Она, т. е. подвода, как известно, передвигается без огней, а наши фары светили всего на два метра вперед. Подвода везла спички. Ее перевернуло и отбросило. Я подошел к возчику, так как он очень охал и ахал. На мои участливые вопросы он ответил вопросом: "Целы ли спички?" - и сразу начал собирать коробки. Лошадка не охала. Она упала и, подумав, встала. В общем, возчик и лошадка благополучно уехали. А машина оказалась слабее - разбился радиатор. Пришлось оставить шофера у покалеченной машины и продолжать путь пешком.
   Эти маленькие приключения разнообразят жизнь, она у меня удивительно механична. Ощущаю себя выключенной из чувств и мыслей крупицей военной машины.
   Дошел до того, что, видя трупы, смотрю на них, как на деревья, камни, ландшафт".
   "...У нас установилась чудесная погода: легкий морозец, легкий снежок. Походить бы с тобой, как - помнишь? - в славное институтское время. Но мы еще походим. В воздухе реет победа. Наступающий 44-й ее принесет. Начинается долгожданное оживление. Я буду вне опасности, но очень-очень занят. Если некоторое время не смогу писать - не вздумай волноваться. Все будет хорошо".
   "...Знаешь, самое страшное за эти годы - не фронговое. Я заброшен в Ленинград на сутки. Иду по улице Восстания после обстрела дальнобойными. В фасаде дома дыра в полтора этажа. Снарядом вырвало живот и грудь кариатиды, но античная голова гордо держится.
   А из закрытой парадной по ступенькам ручейком стекает кровь".
   Он добавил:
   "Одно из двух: или больше не будет войны, или ничего не будет - дырки не останется на том месте, где вертится волчком Земля".
   После этого - перерыв до двадцать третьего января сорок четвертого года.
   "...Ты уже знаешь из газет о том, что совершилось.
   Немцы вместо победы скапутились на нашем участке фронта. Я реже был участником, чем зрителем. Правда, зрелище было далеко не безопасное, как в цирке, если укротитель зверей сказал бы: "Л сейчас я их убью" - и убрал бы решетку. Но в нашем случае звери не успели даже шевельнуться. И все это под музыку гробовой дроби оркестра войны. В самый "интересный" момент я решил обменяться мнениями с военным другом с более отдаленного КП. Он отвечал мне кратко, удивленным голосом, а сам, после многих моих вопросов, задал только один вопрос:
   - Ты жив?!
   Меня очень смутило его лестное предположение, что я могу позвонить по телефону с того света.
   Несколько дней у нас уже спокойно и тихо, как полагается в глубоком тылу".
   Из письма от 30 января:
   "...Я был свидетелем салюта в честь полного освобождения Ленинграда от блокады. Подумай только: я смотрел с крыши ленинградского дома. Фейерверки цветных ракет летели с огромной высоты на невский лед, разноцветно его освещали. Казалось, само небо усыпает наш лед цветами. Было светло, как днем. Залпы батарей доходили перекатами. Итак, война превратилась в праздник Победы".
   Последующие письма были поисками способа наискорейшей встречи. Выяснилось, что приехать в Ташкент Сане не удастся, ему легче выхлопотать вызов Нине.
   Она вернулась в Ленинград третьего сентября сорок четвертого года.
   Саня ее даже не встретил. Встретило его письмо, несколько ромашек и еда на столе, и плитка сбереженного ненашего шоколада.
   К тому времени Александр Коржин был отозван из армии на свою студию для экстренной съемки в Кронштадте военно-учебного фильма. Вот строки из оставленного на столе письма:
   "...Эти чертовы съемки, по-моему, запоздалые! Ты тащила с вокзала вещи одна. Вошла одна в пустую квартиру с выбитыми стеклами. Но ты вошла. И послезавтра я войду, что уже сверхневероятно после столь долгого пребывания в слоеном пироге с немцами спереди и сзади.
   Нам невероятно повезло. И вот - не мог встретить, не вижу тебя, говорю с тобой на бумаге..."
   Многоопытные люди из тех, кто думать умеет, говорят, что в переходе от жизни к смерти бывает маленькая пауза, маленькая задержка-гочечка для осознания своего конца. Конечно, если заблаговременно не потеряно сознание. Эта пауза-точечка бывает то просветленной, то озлобленной; то примиренной, покорной, то в ней собран протест сжатой, взрывчатой последней силы.
   Такая точечка бывает и в переходе от смерти к жизни.
   Вернее, от долгого ощущения неминуемой смерти - к ощущению и осознанию, что ты выжил и будешь жить.
   У младшего Коржина осознание этого перехода затянулось и молчаливо разрослось.
   Внешне оно проявлялось в том, что умытый на ночь Саня подходил к шкафу, доставал бутылку водки с надетым поверх пробки большим тонким стаканом, наполнял этот стакан до краев и выпивал, ничем не закусывая, и только после этого ложился спать.
   Нина молчала, но, должно быть, смотрела на мужа так, что он с трудом, нарушая какое-то заветное, мужское молчание, объяснял ей небольшими порциями:
   "Это пройдет. Это как дурная привычка к люминалу".
   "Когда мы долго стояли в Старом Петергофе, начинался день - нас было пятьсот пятьдесят. Кончался день - нас было тридцать три. Ночью подходили катера с подкреплением. Утром нас было пятьсот. К вечеру - двадцать семь. Или... семь. Чтобы заснуть, мы пили водку".
   "Понимаешь, если тебя забрызгивал мозг твоих друзей, - трудно примириться с тем, что ты почему-то жив".
   2
   У Коржина-старшего не раз бывали переходы от настигающей смерти к жизни. Были - начиная с гражданской войны, когда дважды вели его из госпиталя на расстрел. Были, если помните, такие переходы и позже. Ну, например, при встрече "догхтора Хирурика" с ферганскими бандитами.
   И, конечно, всякий раз не могло не быть паузы-точечки для осознания перехода из ощущаемого уже холодка и тьмы того света - на этот светлый свет. Но у А. П. Коржина точечки - кругленькой, изолированной от действия и поступка - не получалось. Она тотчас обретала движение, вытягивалась и втягивалась в его дело, в русло его дня или часа.
   А сейчас, в осенний день сорок четвертого года, когда сидит он в мягком вагоне везущего его в Минск поезда, с вызовом-приглашением правительства "...своими знаниями, опытом, талантом содействовать восстановлению медицинского образования и лечебного дела в Белоруссии", у А. П. Коржина есть дорожное время для этой паузы, для осознания перехода от смерти к жизни - своего, всей страны... А Варенькиного? Разве не чудо, что она сидит в мягком купе, у окна, всего-навсего через столик от него?
   За окном уже плывет белорусская земля под косым дождем.
   - Боже мой, ничего не уцелело! Опять ямы, опять проволока колючая, опять пепелища. Ты мог представить такое?
   - Нет. Такой степени зверства - не мог.
   - И дождь, как завеса, чтобы мы не увидели, что там, вдали...
   Варвара Васильевна не отрывается от окна. Алексей Платонович отрывается. Перед ним на столике две тетради. Одна - с начатой в дороге и почти законченной статьей "Ритм и пластика операций", где доказывается, что ритм и пластика движений хирурга не безразличны оперируемому органу, ритму кровообращения и психике больного. Во второй тетради - предлагаемый Алексеем Платоновичем план восстановления работы клиник и больниц. Но, увидев из окна, во что превращена Белоруссия, он обзывает себя болваном и зачеркивает большую часть своего плана.
   А за окном все проплывают незаросшие ямы-воронки, длинные рвы, дзоты и доты, подбитые танки, масса искореженного железа, заборы из многослойной колючей проволоки и пепелища - одно за другим, одно за другим.
   И остовы печей, и на месте вокзалов - дощатые, наспех сколоченные сараи.
   Живыми проплывают только лиственные леса: то мягко и бледно желтеющие, то ярко-желтые и багряные.
   Хвойный лес, лишенный гибкости лиственного, приближается к дороге страдальцем, с ветками, перебитыми, как крылья, или однобоко срезанными у самых стволов, как бритвой.
   Поезд подошел к Минску в полночь.
   Коржина встречали Грабушок и операционная сестра Дарья Захаровна. Она сразу обрадовала поразительной вестью:
   - Из считанных уцелевших домов - уцелела наша, Первая хирургическая клиника.
   И Грабушок обрадовал:
   - В этой клинике ждет своего директора и профессора отремонтированная, обставленная квартира. И, зная вашу любовь к часам, я раздобыл... Уже стоят в квартире высокие часы с большим маятником и бьют красивым боем.
   Бобренок еще не вернулся, Неординарный не вернулся, они двигаются вместе с армией к победе. А Грабушок - уже победил.
   И он оказался лучшим помощником во время оборудования клиники заново в голых и пустых стенах. Он был столь старательным, деловым и преданным, что снова заслужил доброе отношение Алексея Платоновича.
   "...Так обворовать мою прекрасную клинику, так все вывинтить, вырвать, спалить и сломать! Нет, здесь прошли не люди. Прошли палеонтологические чудовища:
   ихтиозавры, бронтозавры, огнедышащие драконы..."
   "...Живем среди неописуемых развалин. Ни одно землетрясение, ни одно наводнение не могло разрушить город так, как эти юберменны. А сколько загублено и убито лучшей студенческой молодежи! Все это подорвало мое здоровье. А оно необходимо мне как никогда. Единственное, что может восстановить его мгновенно, - это ваш приезд. Поэтому, мои дети, приезжайте!"
   "...Хотя в клинике пока оборудование сельской больнички, тяжелых больных лечим великое множество. Хотя вместо Минска сплошные руины, уже стекаются минчане, ютятся в уцелевших где-то подвалах, начинают разгребать камни и строить город заново.
   Вчера меня возили по окрестным деревням, советовались, где строить первую больницу. Это бывшие деревни, сожженные дотла вместе с населением. Я видел пепел и пепел, обгорелые человеческие кости... И как много детских! Еще сейчас в глотке запах горькой гари.
   Нет, мои дорогие, вы непременно должны приехать поскорей".
   Частично, кусочками процитированные два письма Алексея Платоновича были написаны в ноябре сорок четвертого. Санина работа над военно-учебным фильмом закончилась в середине апреля сорок пятого года. А девятнадцатого апреля Саня и Нина приехали в Минск без предупреждения.
   Их поезд прибыл в предвечерний час. Отблески солнца еще пронизывали светлые сумерки. Саня и Нина шли по проезжей, расчищенной части бывшей Пушкинской улицы бывшего Минска к бывшему Клингородку. То есть к широким воротам дома 54, за которыми был до войны городок клиник.
   Они шли и видели по обе стороны улицы руины, уже превращенные в горы камней. Почти на каждой горе копошились понурые, пришибленные пленные фрицы.
   Они сортировали и носили камни разрушенных ими домов...
   - Саня, по-твоему, все они хотели убивать?
   - Можно так задурить голову пропагандой, так оболванить людей, что они превращаются в убежденных убийц и истязателей.
   - А сейчас их жалко?
   - Издали - нет. Вблизи у некоторых - проснувшиеся лица.
   Из-за двери послышалось певучее от волнения:
   - Санин стук!
   И, распахнув дверь, Варвара Васильевна обняла сына, забыв обо всем и всех. Не веря глазам, она ощупывала его шею, плечи, руки, проверяя, действительно ли он в такой полной целости и сохранности.
   Алексей Платонович деликатно коснулся губами щеки Нины, держал ее за руку, но весь тоже был обращен к Сане. У Нины было время заметить, что у Коржипастаршего часто-часто бьется над воротничком не видная раньше, слишком выпуклая сонная артерия.
   Отец терпеливо ждал. А когда Саня подошел к нему и, как всегда бывало после разлуки, обхватил и поднял - он ответил не совсем тем же: не поднял, как прежде, сына, но толкнуть одним пальцем в плечо забавно и сильно, так что сын пошатнулся, не забыл и сумел.
   Квартира профессора Коржина оказалась одной комнатой метров тридцати. В ней было удобно и уютно расставлено все необходимое. Шкафы отделяли спальный угол. А украшали жизнь Алексея Платоновича часы.
   Они стояли в простенке между окнами, рядом с письменным столом, и напоминали старинную деревянную резную башню. От старости они за день отставали на четыре минуты. Но ничего, Алексей Платонович с утра переводил стрелку на эти четыре минуты вперед.
   Посидеть в тот вечер с детьми ему не дали. В тамбур, отделяющий квартиру от лечебной части клиники, вбежала дежурная, как он назвал, хирургесса, вызвала его и сообщила о прибытии новой больной - в ужасающем состоянии, "и с такими базедовыми глазами, что они уже совсем вылезли из орбит".
   Алексей Платонович вернулся в комнату, предупредил, что должен осмотреть больную. И вдруг достал из письменного стола стеклышко и что-то вроде иглы с пружинкой и сказал Нине:
   - Дайте-ка безымянный пальчик.
   Он вытянул из пальца несколько капель крови, распределил их на стеклышке, объяснил:
   - Поинтересуемся вашим застарелым аппендицитом, - и унес стеклышко с собой, чтобы передать в лабораторию.
   У Нины два приступа было давно, в студенческие годы. Она и думать о них забыла. И пожалуйста, прошлой зимой - третий.
   - Почему вы так туманно и поздно о новом приступе сообщили? - спросила Варвара Васильевна.
   - Потому что как только на "скорой" привезли в больницу оперировать, сказал Саня, - приступ кончился.
   - Не "как только", - поправила Нина. - Нас привезли. Саню выставили вон, сказали - нечего ему здесь сидеть и волноваться: вырезать аппендикс пустяковое дело. Потом долго записывали разные сведения. Потом долго и больно мяла мне живот молоденькая красотка, накрашенная уж чересчур густо... Я спросила ее, кто будет оперировать. И когда услышала, что она, испугалась: еще стряхнется с ресниц комочек туши в живот!
   И попросила отпустить домой. Она закричала, что нельзя, что у меня, возможно, перитонит начинается. Тогда я сказала: "Хочу, чтобы меня оперировал Коржин". Она посмотрела на меня, как на последнюю дуру: "Во-первых, профессор Коржин работает не в Ленинграде. Он живет и работает в Минске. Во-вторых, он не оперирует аппендициты, а делает сложнейшие операции. Вам ясно, что с вами он возиться не будет?" Пришлось ответить: "Будет". И пришлось добавить: "Он отец моего мужа". Ух, как она заволновалась и как быстро дала команду одеть меня и отвезти домой в карете "скорой помощи". Вот тут-то у меня приступ кончился, и с тех пор ни разу не болело.