На другой день в обеденный перерыв мастерские окружили войска. Жандармы и полиция наводнили цехи. Офицеры Тифлисского стрелкового полка потребовали назвать подозрительных. По списку офицеры задержали тридцать человек. Среди них был и отец. Арестованных вывели во двор, надеясь учинить над ними самосуд.
   Но рабочие не поддались на провокацию, и пленников под конвоем повели в Ортачальскую тюрьму, - она была верстах в семи. На полпути их остановил отряд стрелков. Офицер громко крикнул что-то начальнику конвоя, и тотчас же отца, который стоял в задних рядах, товарищи оттеснили в середину и окружили тесным кольцом.
   Предосторожность была не напрасной. Стрелки по чьим-то указаниям готовились убить отца. На него уже замахнулись прикладом. Это был обычный способ - от неожиданного удара арестованный подавался вперед, и тогда с криком:
   "А, бежать задумал!" его приканчивали пулей или штыком в спину.
   ...Военно-полевой суд грозит арестованным. Страшно думать об этом!
   Каждый день вместе с матерью Павел куда-то уходит - узнать правду, добиться, где отец. Павел сейчас молчалив и задумчив. Он кажется нам совсем взрослым.
   Вечером мы долго лежим, не засыпая. Темнота кажется угрожающей. Как страшно обернулась жизнь! Павлуша и Федя лежат рядом под одним одеялом. Я слышу их шопот:
   - Ну что же, - говорит Павлуша, - мы сами должны будем зарабатывать теперь...
   - Сами! А как же? - допытывается Федя у старшего брата.
   - Мы будем сначала продавать газеты...
   - Газеты, - повторяет Федя.
   Ну, конечно, Павел прав. И я ведь смогу бегать с газетами и кричать:
   "Ахали Цховреба!" ("Наша жизнь", так называется газета, которую приносят товарищи).
   Заключенным в Ортачальскую тюрьму железнодорожникам объявлено: их предают военно-полевому суду. Люди ждут; готовые ко всему. Первые жертвы уже назначены - только что присуждено к смерти несколько товарищей.
   Слухи приходят: в Ортачальской тюрьме расстреляны товарищи. Называют имена, кажется, Аллилуев среди них. И тогда женщины, жены арестованных, не выдерживают. Они идут и требуют, чтобы их принял начальник дороги, - по его приказу арестованы их мужья. За что им грозит смерть?
   Начальник принимает женщин. Он не перестает улыбаться, пока, сдерживая слезы, волнуясь и негодуя, говорят жены арестованных. Потом они замолкают, они ждут ответа.
   - Не вижу причин для беспокойства, - говорит начальник, - арестованные чувствуют себя превосходно и тюрьму покидать не торопятся, иначе они назвали бы действительных виновников убийства.
   Голос начальника теряет ласковость. Он грозит. Если убийц не выдадут, всех арестованных погонят в Сибирь. Помолчав, он оглядывает женщин:
   - Впрочем, родственники могут помочь арестованным. Укажите убийц, и ваши мужья будут освобождены...
   Женщины переглядываются - они понимают друг друга. Нет! Такой ценой они не хотят свободы мужьям. Начальнику ничего не удается узнать. Женщины уходят.
   И опять тянутся дни унылого ожидания, слухов, которые приходят с улицы, вестей, которые приносят из города товарищи и друзья. В назойливом стуке маминой машинки слышится все тот же вопрос: "Что же будет с отцом, что же будет с нами?"
   Павлуша в эти дни становится как-то взрослее. Он ходит по маминым поручениям, останавливает нас, если, забывшись, мы поднимаем возню, и когда, на минуту отодвинув машинку, мама роняет голову на руку, он подходит к ней и тихо говорит:
   - Мама, не надо.
   И, взглянув на старшего сына, мама выпрямляется - и опять ровно стучит машинка. Но трудно одной этой шумливой машинке прокормить столько ртов.
   Мы узнаем - мама пойдет на работу, товарищи нашли ей место приказчицы в лавке - первом кооперативе рабочих-железнодорожников. Вечером, лежа в постелях, мы обсуждаем новость.
   - Мы можем помогать матери, - говорит Павлуша, - можем тоже наняться работать - упаковывать, разносить покупки Как хорошо представлять себя помощницей матери! Мы засыпаем спокойней.
   Утром нас будят голоса. Шумят на галлерее. Вот голос матери. Он кажется громче и уверенней. Добрые вести пришли в дом: арестованные живы, и с ними разрешено свидание - завтра мы увидимся с отцом.
   ...Сначала конкой, потом пешком по выжженному полю мы идем к тюрьме.
   Мы не одни - впереди, рядом, догоняя нас, идут люди, - это все родные арестованных.
   Дорога кажется бесконечной. Маленькая Надя устает, и Павлуша, посадив на плечи, несет ее.
   - Вон тюрьма, вон она...
   Ортачальская тюрьма не похожа на знакомый мне Метехский замок. За оградой видны невысокие серые здания. Решетчатые окна, тяжелые ворота на запоре.
   Меня охватывает дрожь: сколько раз я .слышала об это! тюрьме - тюрьме смертников, где приговоренные к казни ждут последнего часа!
   - Нюра, видишь? - толкает меня Федя. Я оборачиваюсь. Федя остановился у врытого в землю столба с длинной скривившейся перекладиной.
   - Здесь они были повешены, - говорит кто-то. - Они отказались завязать глаза, сами надели веревки на шею и сами выбили скамьи из-под ног.
   Это говорят о казненных товарищах. Сколько рассказов слышала я о них!
   Я не помню их имен, но я знаю - они погибли за правду и свободу, за то дело, за которое сейчас брошен в тюрьму мой отец и его товарищи. Они боролись со злом, с несправедливостью. Их убили так же, как убили Сашу и тех, чьи трупы нашли в лесу на горе, как убили многих других...
   Я смотрю на братьев, Павла и Федю: они не могут оторвать глаз от зловещего столба.
   Мы долго стоим у тяжелых ворот. Когда же они откроются? Увидим ли мы отца? Но нельзя выражать нетерпение, и люди молча ждут под палящим солнцем.
   Наконец ворота медленно распахиваются, тюремный двор перед нами. Кто-то объясняет шопотом:
   - Сюда их выводят на прогулку.
   Сейчас двор пуст. Во всю его длину стражники протягивают веревку. Около нее становятся часовые, и тогда родным разрешают пройти. Заключенных выводят.
   Они приближаются, нетерпеливо вглядываясь в толпу. Отца мы не видим. Где он?
   - Где Сергей? - спрашивает мать. Но мы уже видим его, вот он. Все четверо мы вскрикиваем:
   - Папа!
   Он издали улыбается нам. Надя протягивает к нему руки, но часовой не сводит с заключенных глаз, и отец выпрямляется.
   - Ну что? Объявили?.. - спрашивает мама.
   - Ничего, ничего, успокойся. Арестованным уже известно, что они приговорены к ссылке куда-то на дальний север.
   Глава семнадцатая ...На четвертый месяц после ареста отца высылают. Мы готовимся теперь к дальнему путешествию - на север, в Архангельскую губернию. Наш совет ежевечерне собирается на обсуждение. Мы слушаем Павла - он всегда умеет увлекательно представить будущее и объяснить все, что происходит в настоящем.
   - Там снежные поля, тундры и леса, ели и сосны,- говорит он так, как будто видит перед собой эти занесенные снегом тундры и леса. - А какие там водятся звери: олени, белые медведи! Мы с папой будем ходить на охоту и приносить маме к обеду зайцев. А шкуры можно продавать...
   Увлекательные мечты! У Феди блестят глаза. А его возьмут на охоту? Возьмут, конечно. Павел уговорит папу, к тому времени Федор подрастет.
   Но Павлуше не пришлось хлопотать за Федю. Мы не увидели тундры и не испытали превратностей охоты в северных лесах. В Архангельск мы не поехали.
   Неожиданно сборы прекратились. Нас всех сваливает корь. Несколько дней мы мечемся в жару, потом приходит облегчение. Но мы еще долго лежим, ослабевшие, худые, и целый день то над одной, то над другой кроватью склоняется мамина голова. Однажды вечером, уже перед сном, я слышу шопот.
   "Нюра, ты только молчи... папа вернулся, бежал из ссылки. Я пойду его встретить... Лежи, прислушивайся" Маленькие уже спят, и Павел спит, не буди их.
   Я приподнимаюсь на кровати, едва сдерживая радостный крик. Мама гладит меня.
   - Тихо, тихо! Ты поняла?..
   Конечно, все поняла. Мама набрасывает платок и неслышно выскальзывает из комнаты. Я поднимаюсь... Не могу лежать. В комнате слышно только спокойное дыхание спящих.. Тогда я не выдерживаю.
   - Павлуша, Павлуша, - звенящим шопотом бужу я старшего, брата.
   Протирая глаза, он поднимает голову.
   - Папа вернулся, слышишь, Павлуша! Папа... Павлуша усаживается на мою кровать. И, прижавшись друг к другу, мы ждем.
   - Он бежал! Бежал из ссылки... Что же с ним теперь будет? Как он бежал?
   За ним ведь, наверное, гнались. Его надо скрыть ото всех... .
   Но, заслышав осторожные шаги на галлерее, мы забываем обо всем. Соскочив с кровати, бежим к двери и за руки втаскиваем отца в комнату.
   Отец остается, но укладывается спать на балконе. При малейшей опасности оттуда по дереву можно спуститься вниз, на улицу. Ночь проходит благополучно, но утро приносит смятенье. Обход полиции. В доме, который сплошь населен рабочими-железнодорожниками, жандармы производят очередной обыск. Как по беспроволочному телеграфу, о событии оповещаются все жильцы. Каждый находит способ предупредить соседа. Молниеносно весть доходит и до нас. Что делать?
   Жандармы во дворе, засада, наверное, поставлена и на улице. По галлерее, на которую выходят двери всех квартир, уже стучат тяжелые сапоги. Куда деваться отцу? Но мама вдруг машет рукой, и отец становится за дверью, во второй комнате. Мама садится за швейную машинку. Мы все в этой же комнате, все в своих кроватях. Жандармы приоткрывают дверь.
   - А, это ты!
   Они ее хорошо знают, - А где твой муж?
   Только тогда мама перестает крутить машинку и поднимает голову. Я вижу, что глаза ее полны слез.
   - Да ведь вы сами знаете, что его нет в Тифлисе, Ведь он выслан... Выслан!..
   Вы это знаете. А я здесь одна, одна с больными детьми, - мама обводит руками комнату, - видите, вот все, все лежат больные.
   Было столько убедительности в мамином голосе, что жандармы, оглядев комнату, повернулись и ушли. Мы не двинулись, пока шаги их не смолкли.
   Папа пробыл в Тифлисе несколько дней. Больше оставаться было нельзя.
   Кто-то проболтался о его возвращении, и отец уехал.
   Я вижу себя снова в Баку. Опять море... Я не одна, со мной маленькая Надя и мама. Мы в Баку потому, что опять арестовали отца. Он в бакинской тюрьме, мама приехала хлопотать о его освобождении.
   По бакинской пыльной улице со мной и Надей мама куда-то спешит.
   - Куда ты, мама? - пытаюсь спросить ее, но мама не отвечает.
   Она торопливо шагает, мне и Наде приходится бежать за ней.
   В большой комнате, где у стен расставлены стулья, мама усаживает меня и Надю. Человек в мундире с блестящими пуговицами разговаривает с мамой.
   Отца арестовали на собрании бакинского комитета большевиков. По совету товарищей, мама, приехав в Баку, пошла к градоначальнику. Она сумела доказать ему, что муж ее пострадал невинно.
   - Он на таком хорошем счету у начальства, вам смогут это подтвердить, говорила она.
   - Найдите поручителей за мужа, и мы освободим его, - сказал градоначальник.
   - Он поглядел на тебя и Надю. Вы, обнявшись, так грустно и испуганно сидели на стуле, - рассказывала мама.
   Флеров, Красин и Винтер приняли участие в освобождении отца. Леонид Борисович сам был с мамой у градоначальника и вручил ему подписанное Винтером поручительство.
   И вот мы с мамой возвратились в Тифлис. Папа под чужой фамилией скрылся из Баку.
   Мы переехали из Дидубе, мама не может оставаться там, где все нас знают, где неосторожное слово наведет на след отца.
   У гор, гряды которых окружают Тифлис, лепится к скале деревянный домик.
   Он стоит в конце Цхнетской улицы, крутыми уступами поднимающейся в гору.
   В этом домике, у хозяйки-прачки, мама сняла комнату. Через виноградники и посевы кукурузы тропинки от нашей террасы вели к далеким ущельям. У последних кусочков вспаханной земли мы останавливались, не решаясь карабкаться дальше.
   Оголенные вершины пугали нас. Когда-то с толпой паломников, в сопровождении бабушки и мамы, мы отправлялись в горы. Это были праздничные прогулки, на которые собиралась тифлисская родня, отец, дядя Ваня, рабочие-железнодорожники.
   Эхо в горах повторяло многоголосый шум - песни, возгласы, крики детей.
   С Цхнетской улицы близко до Давидовой горы. С площадки и обратно вверх скользят по канату вагончики фуникулера. На Давидову гору поднимаются, чтобы полюбоваться Тифлисом с высоты. Весь он виден отсюда - с широкими проспектами, с узенькими уличками окраин, с серебряной лентой Куры. Башни Метехского замка кажутся отсюда не такими грозными. Мы хотим разглядеть наше Дидубе, но его не видно за зеленью Муштаидского парка. Летом, когда внизу, в лощине, город задыхается от зноя и горячих испарении, сюда, наверх, ветер приносит прохладу с гор.
   На склоне Давидовой горы, на узкой площадке ютится старинное кладбище; в середине его поднимаются арки и башенки церкви святого Давида. Лестницы по обеим сторонам склона ведут к кладбищу и церкви. Там, где они сходятся, под оградой в скале выбит грот, обведенный железной узорчатой решеткой.
   Внутри грота теплилась лампада, и на мраморной доске мы читали:
   "А. С. Грибоедов". Мы знали: это могила убитого на чужбине поэта. Много-много лет спустя дважды я посетила Тифлис, тогда уже Тбилиси, - я не узнала горы Давида.
   Там, где на площадке крутились карусели и стояли балаганы, около которых из-за любимцев-борцов шли азартные драки, теперь возвышался дворец с террасами для танцев, рестораном, концертным залом. Старые игрушечные вагончики фуникулера заменены комфортабельными, сверкающими никелем и сталью вагонами. Широкая белая лестница от станции фуникулера ведет на вершину горы, к гранитной фигуре Сталина.
   Чудесная картина открывается взору вечером, когда огни электричества заливают Тбилиси.
   Всей семьей посетили мы и кладбище на Давидовой горе. Несколько новых 'могил прибавилось к старинным памятникам. На небольшом гранитном пьедестале стоит мраморная плита, на ней по-грузински написано: "Екатерина Георгиевна Джугашвили". Недавно еще я видела дорогую старушку в ее маленькой скромной квартире на проспекте Руставели.
   Встреча с ней запечатлелась в памяти. Да и трудно было забыть всегда приветливо спокойную бабушку Кеке. В ее своеобразном облике было сдержанное достоинство, которое приходит к людям после долгой, в заботах прожитой жизни, горести которой не сломили человека.
   Болезнь и привычка к теплу заставляли Екатерину Георгиевну жить в Тифлисе, вдали от близких, дорогих ей людей. Она не жаловалась на свое одиночество, но по тому, как настойчиво и подробно расспрашивала о своих, я видела, что разлука с ними тяжела ей и все ее мысли там, с ними, в Москве.
   Пристально, точно изучая, глядела она на фото, которые я ей привезла.
   - Вырос... Глаза отцовские, - сказала она, не отрываясь от фотографии внука, которого видела, когда привозили его в Тифлис, совсем маленьким.
   В скромной, непритязательно обставленной ее комнате на столе лежало много грузинских газет.
   - Вот, - сказала она, - каждый день читаю...
   И она заговорила о событиях, о которых в этот день сообщала печать.
   Нельзя было не почувствовать, как хотелось ей найти в газетных каждодневных сообщениях сведения о трудах и днях близких ей людей.
   Екатерина Георгиевна прожила длинную, полную лишений жизнь и была очень скромна и нетребовательна.
   Помню, как я ее увидела в Боржоме, куда она приехала лечиться. Она сидела на скамейке в одной из аллей парка, худенькая, но прямая, несмотря на болезнь и старость. Из-под туго стянутой черным платком твердой бархатной шапочки сверкали ее темносерые глаза, в которых светилась живая мысль. Я удивилась, почему в невыносимо знойный день она так одета.
   - Нельзя иначе,- ответила Екатерина Георгиевна,- все здесь меня знают...
   И другую могилу отыскала я на старом кладбище,- небольшая металлическая доска с надписью отмечает ее. Старый наш друг, большевик-писатель Сильвестр Тодрия покоится под ней.
   Глава восемнадцатая Прощай, Тифлис!
   В золотой день покидали мы его. На вокзале мы с трудом пробиваемся с тюками и корзинами к вагону. Дядя Ваня, который провожает нас, с небольшим потертым чемоданом шагает поодаль. Неожиданно маму останавливают. Два вокзальных жандарма хотят осмотреть ее вещи. Может быть, они узнали жену бунтовщика Аллилуева. Но мама не протестует:
   - Пожалуйста!..
   Она только оглядывается на дядю Ваню. Он со своим чемоданом остановился в стороне.
   Вещи ощупаны, перерыты. Ничего предосудительного. Наше имущество: наконец вталкивается в вагон. Третий звонок, потом пронзительный свисток. Мы стоим на вагонной площадке. Поезд трогается. И тогда к вагону подбегает дядя Ваня. Никто не обращает внимания на то, как ловко он подбрасывает к нашим ногам свой чемодан.
   Путь был знакомым: Елисаветполь, Кюрдамир, Аджи-Кабул. Баку оставался в стороне, за станцией Баладжа-ры. Сюда, чтобы встретить нас, приезжает Казимир Манкевич. У мамы с ним конспиративная встреча, она передает ему пакет из Ваниного чемодана.
   Потом проезжаем Дербент, Грозный, Ростов. В переполненный вагон входят новые пассажиры. Казаки! Мы помним их на лошадях с нагайками, от них шарахалась.
   толпа на пустыре, они конвоировали арестованных, среди которых был и отец.
   И вдруг они дружелюбно занимают места в нашем вагоне, шутят, предлагают сбегать за кипятком. Я подталкиваю Павлушу, но он ничем не выдает себя.
   Ночью казаки стелют на пол свои бурки и предлагают нам лечь.
   - Так будет помягче, - говорят они. Когда мы сходим в Петербурге на вокзале, я шепчу маме:
   Что бы было, если бы они узнали, кто мы такие?!
   Ошеломленные, растерянные, стоим мы с узлами на петербургском перроне.
   Папа ждет нас на улице, чтобы не вызвать подозрений. С папой незнакомый приветливый человек; нам кажется, что он всех нас давно знает. Он даже зовет нас по именам.
   - Конон, Конон,- обращается к незнакомому отец. Никогда мы не слышали такого странного имени. Но человек ласково улыбается и говорит:
   - А ну, поехали ко мне в ямку!
   Мы удивленно прислушиваемся. Дядя Конон укладывает наши вещи на подводу, садится сам, помогает взобраться Павлуше, и они едут в загадочную "ямку".
   Меня, Федю и Надю усаживают на извозчика с мамой. Петербург! Нет, он не лучше Тифлиса. Дом, к которому мы подъезжаем, высокий, серый и угрюмый.
   Мне не нравится этот дом. Мы поднимаемся на третий этаж.
   - Здесь живет товарищ Полетаев, наш депутат в Думе, - говорит папа, - у него переночуете, а утром посмотрим комнату, которую я вам выбрал, она в этом же доме.
   Взять нас к себе отец не может: ведь по паспорту 0н Евстафий Руденко, бездетный...
   Мы предстаем перед Полетаевым. Нас приветливо встречают, хотя мне кажется, что жена Полетаева встревожена многолюдным вторжением. Но скоро все устраивается, нам отводят комнату, и мы укладываемся спать.
   На другой день с утра идем смотреть новое наше жилище. Унылая питерская комната, узкая, полутемная, на потолке расползлось зеленоватое пятно. Незачем спрашивать у хозяина, не сыро ли в комнате. Поэтому и отдают ее дешево.
   Устраиваемся на новом месте. На полу стелем набитый шерстью матрац.
   Его смастерили еще в Тифлисе для далекого путешествия в архангельскую ссылку.
   Матрац так широк и удобен, что всем хватает на нем места. Федя, Надя, я - мы лежим и болтаем. Ни мамин строгий голос, ни усталость не могут унять нас. Мы говорим о Питере и сравниваем его с нашим Дидубе.
   - Ты видела, здесь есть дома - восемь этажей, - сообщает Федя.
   Потом вспоминаем о Павлуше, который остался там, в таинственной "ямке"
   дяди Конона. Павел прибегал днем повидаться с нами и объяснял:
   - Дядя Конон живет в большущем доме... Он старший дворник, дядя Конон.
   Ямка - это дворницкая, в подвале, в ней скрываются товарищи, - шептал Павлуша.
   - Дядя Конон помогает революционерам!
   Павлуша уже стал гордиться дядей Кононом и своей близостью с таким замечательным человеком.
   Папа давно попрощался с нами и ушел к себе на Боровую улицу, где живет с товарищем-революционером, скрывающимся, как и папа, от полиции.
   - Нелегальный, - повторяю я.- И папа тоже нелегальный.
   Трудно уснуть после всех этих впечатлений. Неожиданно в дверь стучат.
   Мы, притаившись, ждем.
   - Откройте, я от Сергея...
   Мама открывает дверь, и вошедший передает записку.
   - От папы!
   Сердца у нас замирают...
   Отец прислал товарища, которого надо приютить на ночь. На Боровой опасно.
   - Значит, он тоже нелегальный? - допытываюсь я у мамы.
   Но она велит мне угомониться наконец. Гостя уложили в углу, прямо на полу, потому что вся мебель в комнате - один наш четырехспальный матрац.
   В полутемной комнате в доме на Забалканском началась наша питерская жизнь. Папу видали редко. Он оставался Евстафием Руденко. Работал он слесарем в типографии Березина на Ивановской улице. Типография была близка организации.
   Там работали большевики - несколько рабочих и заведующий типографией Беляков.
   В конторе работал товарищ Радченко, Степан Иванович. Как и отец, многие товарищи были на нелегальном положении. У них чужие паспорта, и, когда, обмолвившись, они окликали друг друга настоящим именем, происходило замешательство.
   На работу в типографии отца направил Красин. Организация стремилась, чтобы товарищи приобретали квалификацию печатников: нужны были люди для выпуска подпольной литературы. Из типографии Березина не раз выносились шрифты для печатания прокламаций.
   Жизнь под чужой фамилией заставляла отца быть вес-время настороже. Чувство постоянной опасности переживали и мы, дети. Когда папа бывал у нас, мы вздрагивали при каждом звонке. Как-то выяснилось совсем непредвиденное обстоятельство. Просматривая газету, отец наткнулся на заметку: корреспондент из Баку сообщал, что рабочий Евстафий Руденко убил провокатора и куда-то скрылся.
   Что-то надо было предпринимать. Отец пошел посоветоваться к Михаилу Ивановичу Калинину, который работал тогда в Питере. Михаил Иванович сказал:
   - Надо немедленно переменить паспорт. Савченко вам поможет.
   Были в Питере дворники, сочувствующие революционерам, выручавшие их то пропиской, то паспортом.
   Верным помощником революционеров был Конон Савченко. В его дворницкой и было все устроено. У Конона гостил его брат Мирон. Он был близок к большевистской организации, недавно вернулся из ссылки и собирался уезжать на родину, в Смоленскую губернию. Он выправил себе совсем чистенький вид на жительство.
   - Вот он, - видите, - похвалился Мирон отцу. Отец рассказал о своей беде, и чистенький паспорт Мирона Савченко перешел к нему: "В деревне, решил Мирон, - как-нибудь обойдется".
   С паспортом Мирона Савченко отец чувствовал себя уверенней. Было решено, что мама снимет недорогую, по нашим средствам, квартиру и отец поселится с нами в качестве жильца. В нашей комнате жить становилось невозможно:
   протекал потолок, разводы на стенах все увеличивались. Когда, случилось, заболел Федя, пришлось отвезти его в каморку отца на Боровой. Скоро нашлась квартира тут же на Забалканском: недорогая, в густо населенном доме, где мы не могли быть особенно приметны, Мы еще не успели перебраться в новое жилье, как Надя заболела скарлатиной.
   Надо было поместить ее в больницу.
   Мы собрались вместе всей семьей лишь месяц спустя, после того как Надя вернулась домой, вытянувшаяся, похудевшая, с бритой головкой.
   Отец жил у нас. Он был угловой жилец на кухне. Мы сделали все, что полагалось, чтобы не вызвать подозрений. Наклеили в воротах записочку: сдается угол на кухне. Приходили наниматели, и мама сговорилась с "Мироном Савченко".
   При чужих мы называли папу дядей Мироном, отец с опаской пробирался на кухню, где стояла его кровать. Но мы недолго прожили в этой квартире. Так повелось по приезде в Питер. Перестав менять города, мы начали менять квартиры.
   У отца начались нелады на работе. Белякову пришлось уйти из типографии.
   За ним администрация уволила и отца. Он остался без работы. Наступило тяжелее время. Отцу помогали товарищи, организация, но с большой семьей маме было все труднее и труднее сводить концы с концами. Приближалось лето. Отец все еще не работал. На лето он решил отправить нас к своим родным в Тамбовскую губернию; там, в городе Борисоглебске, жили его брат и сестра.
   Глава девятнадцатая Все для нас в Борисоглебске было новым, совсем не знакомым, начиная с домика тетки. В маленьких душных комнатках по углам киоты с иконами, вечером перед ними зажигались лампады. В нашей семье религия была не в почете. И тетка сразу почувствовала, что божьи образа благоговения в нас не вызывают. Да и все, что тетка знала о брате и его семье, ее пугало.
   Нескрываемое недоверие к себе читали мы в глазах теткиного мужа. Что за дети у него поселились! Отец их сидел в тюрьме, да и мать - такая же.
   Тетка, правда, попыталась навести на путь истинный заблудших детей. Начиналась пасхальная неделя. Она повела в церковь Павлушу, Федю и меня. У входа она сунула нам по пятаку, строго сказав:
   - Подадите дьячку.
   Я не решилась ослушаться. Когда дьячок с подносом, на который молящиеся бросали свои медяки, подошел к нам, я и Федя, по примеру тетки, положили в дар богу свои пятаки. Мне показалось, что то же самое сделал и Павлуша.
   Но когда мы выходили из церкви, Павлуша украдкой показал нам зажатую в кулак монету.
   - Дурочка, неужели ты свой в самом деле отдала попам? - прошептал он.
   И я пожалела, что оказалась не такой сообразительной, как мой старший брат.
   Настороженность тетки и ее мужа, их плохо скрытая боязнь - в доме ведь поселились "политические" - не пришлась маме по душе. У тетки мы не остались и дня через два перебрались к дяде - местному портному.