В начале XXI в. в орбиту русской культуры возвращаются многие забытые имена, среди них и имя Анри Мишеля. Настоящая публикация призвана вновь ознакомить русскоязычных читателей с учением этого философа. Идеи А. Мишеля интересны не только как часть истории философии, они позволяют по-новому взглянуть на многие современные проблемы. Анри Мишель рассуждает о чрезвычайно злободневных для современной России вещах – о степени вмешательства государства в экономику, общественном неравенстве, о плюсах и минусах демократии.
   Октаву Грэару, члену Французской академии и Академии моральных и политических наук, в знак любви и уважения,
А. М.

 

Предисловие

   Об индивидууме и его правах, о государстве и его роли, а также о целях социальной и политической жизни некоторые великие умы XVIII века составили себе такое понятие, которое можно назвать новым, хотя большая часть его составных элементов очень стара, это – понятие индивидуалистическое. Для французской революции оно служило обильным источником вдохновения; затем наступила страшная реакция, последствия которой чувствуются до сих пор. Как же могло случиться, что индивидуалистическая концепция, столь плодотворная и, по существу своему, освободительная, потерпела жестокое, почти окончательное поражение? По первоначальному замыслу автора, настоящая книга и должна была ответить только на этот вопрос.
   Чтобы ответить на него, нужно было припомнить историю реакции против принципов французской революции и параллельно с ней историю тех усилий, при помощи которых индивидуализм пытался защищаться. Занявшись, таким образом, изучением доктрины, исповедуемой ныне под именем индивидуализма, я скоро заметил, что она представляет лишь отдаленное сходство с возвышенной доктриной XVIII века. Последняя, как это видно будет из Введения, в подлинниках представляется далеко не в том свете, какой придают ей многочисленные популярные сочинения, слишком часто составленные небрежно или с пристрастием.
   В то самое время, как открываются заметные различия между современным индивидуализмом и индивидуализмом XVIII века, выясняются другие различия, тоже весьма значительные, между новейшими формами социализма и его прежними формами, идущими по прямой линии от классической древности. Становится очевидным после этого, что некоторые из наиболее спорных вопросов нашего времени возникли вследствие незнания или по недоразумению. Вот наиболее яркий пример, связанный с животрепещущими вопросами нашего времени: социализм нужно защищать, а индивидуализм оспаривать, опираясь совсем не на те основания, какими принято пользоваться, и не в тех пунктах, которые обыкновенно являются пунктами нападения или обороны.
   Хотя главное содержание этой книги и составляет история идеи государства во Франции в XIX веке, история, осложненная иноземными влияниями, которые я старался отмечать, избегая, однако, излишних подробностей, тем не менее скоро бросится в глаза, что она не является ее единственным предметом. Автор не столько старался изложить по порядку следующие друг за другом учения теократов или Сен-Симона, Огюста Конта или Токвиля, сколько найти естественную связь между этими теориями и отношение их к общему движению философских идей. Это стремление объясняет и, если я не ошибаюсь, оправдывает примененный мною метод. Результаты работы каждой школы и каждого писателя я разделял на две части, относя к первой все то, что принадлежит лично им, является для них характерным и оригинальным, а ко второй – все заимствованное, унаследованное или просто повторенное с чужих слов. Поэтому справедливо можно назвать главу о Конте неполной, если не прочесть сначала главы о Сен-Симоне. Точно так же, прежде чем открывать страницы, где говорится о научном социализме, нужно прочесть те, где идет речь о Прудоне, о Фурье и о первых французских коллективистах.
   Я не ограничиваюсь здесь только изучением идеи государства, я рассматриваю эту идею также в отношении к политическим системам: великий грех людей в глазах отрицающих возможность какой-либо связи абстрактной мысли с общественными движениями и переменами в общественных учреждениях. Последний взгляд нигде в настоящей книге прямо не опровергается, но при чтении не трудно будет заметить, что косвенное опровержение его находится на каждой ее странице.
   Когда я начал свой труд, я находился, подобно многим, под живым впечатлением так называемого «научного» метода и метафизического реализма, которые так странно уживаются рядом во многих новейших произведениях. Я верил в социальный организм и в совокупность понятий, обыкновенно соединяемых с этим представлением. Индивидуализм казался мне устарелой доктриной; моральный и политический априоризм философов XVIII века – ошибочным и по заслугам дискредитированным методом.
   Внимательное изучение предмета изменило этот взгляд. Я увидел, что неудобства априорного метода зависят не столько от его природы, сколько от его неправильного применения, так как им пользуются не только для определения целей социальной жизни, для чего он вполне пригоден, но и для определения средств к достижению этих целей, для чего он совершенно не пригоден. Я увидел также, что индивидуализм, воды которого текут теперь таким мутным потоком, чист в своем источнике. Наконец, я понял, что теория социального организма, которой мы так легко доверяем, оказывает влияние на наши умы только благодаря своей связи с другими положениями общей философии, точно так же не доказанными и родственными антинаучной концепции «единой положительной науки». Констатировать происхождение этой иллюзии значило от нее освободиться.
   Скажут, что это излюбленная точка зрения Ренувье. Я не могу высказать, насколько я обязан этому маститому философу и как он помог мне разобраться в моих собственных мыслях. Я не настаиваю на этом более только из опасения показаться неблагодарным, пытаясь определить, т. е., по точному смыслу слова, ограничить роль этого влияния.
   Здесь мои пояснения кончаются. Их можно извинить тем, что автору нелегко решиться опубликовать результаты продолжительного труда, не попытавшись путем нескольких предварительных указаний облегчить им доступ к умам, которые стремятся внести ясность в свои идеи, касающиеся трудных и неустойчивых вопросов. Об этих честных умах я думал во время своей работы, им я и предлагаю ее результаты.

Введение

   Идея государства в эпоху административной монархии XVII в. – Преобразовательная философия XVIII в. и теория просвещенного деспотизма. – Индивидуалистическое движение XVIII в. – Как индивидуалисты XVIII в. понимали отношения индивидуума к государству. – Индивидуализм и французская революция. – Выводы
   Каким образом во Франции от идеи государства, усвоенной современниками Людовика XIV, пришли к той идее государства, которая была у деятелей революции, и в чем именно заключается различие этих понятий; каково было происхождение, различные выражения и существенные черты индивидуалистического движения XVIII века; в какой мере вдохновлялась им французская революция; в каком положении находилась проблема взаимных отношений индивидуума и государства к началу XIX столетия – таково естественное содержание этого Введения и необходимый порядок разбираемых в нем вопросов.
   Придется напомнить общеизвестные факты: мы удержались от желания обойти их молчанием, стремясь внести в доказательства возможно большую ясность. Придется вкратце указать факты, менее известные, которые, по-видимому, требовали бы детальных пояснений; мы воздержались от этих пояснений, чтобы не увеличивать чрезмерно ту часть книги, которая во всяком случае является только вступлением. Впрочем, мы старались приводить только те известные факты, без которых никак нельзя было обойтись и не выдвигать ничего нового, что не опиралось бы на доказательства.

ИДЕЯ ГОСУДАРСТВА В ЭПОХУ АДМИНИСТРАТИВНОЙ МОНАРХИИ XVII ВЕКА

   Ход событий и самое течение национальной истории определили во Франции постоянное усиление королевской власти, которая в эпоху административной монархии XVII века становится почти единственным двигателем всей системы[5].
   Автор Происхождения общественного строя современной Франции подверг анализу понятие о государстве, существовавшее в уме человека того времени[6].
   Он нашел в этом понятии три различных элемента: римский – перенесение верховной власти на государя; христианский – государь – представитель Бога на земле[7]; феодальный – государь – всеобщий сюзерен, настоящий собственник имущества своих вассалов, которым они владеют только на правах пользования (domaine utile)[8]. На практике, как и в теории, государство сливается с государем, воплощается в нем[9]. Если власть государя и не произвольна, то во всяком случае она ничем не ограничена, кроме его собственной выгоды[10] или его личных обязанностей по отношению к Богу. Боссюе предписывает королям доброту, кротость, попечение о слабых, но все это как религиозные обязанности[11]; и говорит он так не потому только, что сам священник: несомненно, он выражает общее мнение своих современников.
   Таково представление о государстве у его членов. А как само государство смотрит на себя? В каком направлении обыкновенно действует? Какие задачи преследует?
   Первою, если не единственною своею задачею государство ставит сохранение и увеличение своего могущества. Государь стремится одновременно к расширению своей власти внутри государства и к увеличению национальной территории как гарантии независимости от соседей и средства преобладания в христианском мире. Поэтому-то армия и налоги, эти главные орудия для доставления внешнего и внутреннего могущества, составляли в течение веков важнейший предмет забот государей и как бы центр их политики[12]. Теоретики государства, считавшие силу источником всех без исключения правительств – это общее мнение Бодена, Гоббса и Боссюе, – были только последовательны, когда превозносили ее как наилучшее средство для их поддержания.
   Все прочие задачи подчинены или даже принесены в жертву усилению могущества. Поэтому государство предоставляет церкви не только заботу о душах, но также заботу о просвещении и в значительной степени о бедных. Моральной, идеальной стороной жизни своих подданных государь интересуется мало или, выражаясь точнее, интересуется ею настолько, насколько этого требуют угрызения совести и заботы о собственных безопасности и величии. Людовик XIV преследует протестантов не только потому, что считает это исполнением долга, но и потому, что ересь кажется ему ферментом брожения в королевстве, а единство веры – наилучшей гарантией единства закона. Он вмешивается в вопросы веры и становится теологом для того, чтобы ограничить папскую власть и жить у себя полным господином. Правда, во Франции существует государственная религия; но в этом соглашении между государством и церковью государство получает во всяком случае не менее, чем дает. Исповедуя католицизм, государство, по сильному выражению одного писателя, «не столько служит религии, сколько пользуется ею для себя»[13].
   Тюрго гораздо позже, но все еще в духе легистов и великих администраторов монархии, исследовавший условия, на которых государство может дать свое «покровительство» какой-либо религии, подчеркивает, что государство покровительствует религиям ради их «полезности», а не ради «истинности», и «таким образом не всякая религия пригодна для целей политики»[14].
   Естественным орудием политики, имеющей целью рост государства, является принцип государственного интереса. Он уполномочивает государя хитрить и лгать в международных сношениях, а по отношению к своим подданным считать позволительным все, что выгодно правительству.
   Но торжество принципа государственного интереса не является ли, в сущности, изгнанием морали из области политики? Действительно, с полным правом можно сказать, что политика и мораль были «двумя различными мирами»[15], до Реформации – для небольшой, а перед французской революцией – для большей части Европы. Это не значит, конечно, чтобы политика была безнравственна во всем, а еще менее, чтобы моральные цели совершенно игнорировались государями или их министрами. Но в тех случаях, когда эти цели преобладали, мораль скорее пристегивалась к политике, чем руководила ею.
   Перед государственным интересом всякое право обращается в ничто. Частные лица, конечно, обладают известными правами по отношению друг к другу, но по отношению к государству они бесправны.
   Каким образом они могли бы иметь права по отношению к государству или против него, если даже права, определяющие их частные отношения, исходили от государства[16]?
   В ортодоксальной теории государства совершенно отсутствует понятие о таком праве, которое предшествует политическому строю, стоит выше его и чуждо ему. Когда такое понятие появляется у Гроция или у Жюрье, его отвергают и поносят, как нечто преступное и безбожное[17]. Нам говорят, положим, что «основные законы королевства» обязуют государя, «который не хочет собственными руками ниспровергнуть свое могущество», уважать, например, свободу личности и неприкосновенность собственности. В особенности же нам говорят о том, что правители должны заинтересовать подданных в сохранении существующего образа правления. Но не трудно оценить значение подобных ограничений, если мы припомним, что, по мнению Боссюе, бывают случаи, когда государь дает отчет одному Богу и когда частное благо на законном основании приносится в жертву благу государства, другими словами, государя[18]; если мы вспомним еще, что никакое злоупотребление властью, как бы оно ни было чрезмерно, не дает народу права прибегнуть к силе, и единственным лекарством от бед, «сколько бы их ни было», которое предлагается гражданам, служат «молитвы и терпение по отношению к государственной власти»[19].
   Это отсутствие индивидуальных прав, способных поставить границы государственной власти, является одной из характерных черт теории государства, установившейся во Франции в XVII веке[20]. Конфликт между индивидуумом и государством еще не обнаруживается в то время именно потому, что мысль противопоставить их друг другу не могла бы найти места в системе господствовавших тогда идей[21].
   Теория государства, изложенная у Боссюе, в основе своей реалистична и постоянно прибегает к совершенно утилитарной аргументации. Прочтите Политику, извлеченную из собственных слов Священного Писания, и Пятое предостережение протестантам, где доктрина эта резюмирована с такой силой и определенностью – везде вы встретите апологию факта как такового и обращение к правильно понятым интересам.
   Власть исходит от Бога, и выгодами этого основного положения может пользоваться всякая власть, каковы бы ни были ее происхождение и форма[22]. Если наследственная монархия имеет преимущество перед другими формами правления, то лишь потому, что она представляет известное количество «выгод», которых напрасно стали бы искать вне ее[23].
   Революция, даже вызванная справедливыми поводами, представляет худший из бичей, потому что «спокойствие» представляет драгоценнейшее из благ. Воля Божия, так красноречиво возвещаемая Боссюе, кажется каким-то священным покрывалом, наброшенным на голый факт: снимите это покрывало, и факт явится во всем блеске своей неприглядности.
   Эта крайне недальновидная философия, главные черты которой мы сейчас напомнили, выражает собою дух, внесенный в политику французским обществом XVII века.
   Если следовать обычаю и судить об этом обществе по его литературе, то придется считать его скорее увлеченным идеалами и интеллектуализмом. Но литература XVII столетия, превосходно выражающая гений ее творцов и удачно отражающая вкусы избранного общества, которому писатель старается нравиться, не может служить документом для оценки социально-политических воззрений у людей того времени. В действительности у них очень мало любознательности, они охотно закрывают глаза на происхождение власти, и для них обладание равносильно праву[24]. Стремлениям идеального порядка, которых не знает политика, удовлетворяет религия, и у нас есть превосходные примеры того, как умы того времени находили удобным держать небесное и земное в отдельных помещениях, не испытывая, можно сказать – почти не замечая, тех противоречий, которые впоследствии должны были так живо чувствоваться совестью.
   Если бы, однако, мы стали не излагать, а оценивать политическую философию XVII века, то справедливо было бы отметить услуги, оказанные французскому могуществу такой суровой концепцией государства, и даже известную моральную красоту, заключающуюся в постоянном отречении от частных интересов. Но отречение это вынужденное, а не добровольное, и как таковое теряет цену. Прежде чем делать самоотречение обязанностью для членов политического общества, – что, по-видимому, является уделом настоящего и, поскольку можно судить об этом, будущего, – нужно было сначала показать принадлежащие им права.
   Это сделали в XVIII веке протагонисты индивидуализма; но им самим предшествовала целая школа мыслителей, которые, не касаясь абсолютной власти, не стремясь к ниспровержению традиционного строя, усиленно старались развить в государе понимание новых и более определенных обязанностей по отношению к подданным. Теоретики просвещенного деспотизма работали для индивидуализма, хотя их самих и нельзя назвать индивидуалистами. Необходимо различать эти два направления. Отсутствие этой предосторожности привело к тому, что в истории политических идей XVIII века осталось много неясного. Часто плохо понимали революцию и неверно судили о ней именно потому, что упускали из вида существование, вплоть до революции, этих двух совершенно самостоятельных течений.

ПРЕОБРАЗОВАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ XVIII ВЕКА И ТЕОРИЯ ПРОСВЕЩЕННОГО ДЕСПОТИЗМА

   Гуманность, которая, по справедливому замечанию одного критика[25], совершенно отсутствует в политических теориях XVII века, в XVIII, наоборот, является одним из характерных для них признаков.
   Суровые и даже несколько жестокие взгляды Боссюе, проповедовавшего принесение в жертву частных интересов ради общих, уступают место горячему, страстному требованию некоторых вольностей. Прежде всего требуют свободы веры и мысли, как самого ценного и насущного блага, хотя бы дело шло лишь о небольшой группе людей, об одной семье, об отдельной личности. Затем ищут чего-то иного, помимо политических учреждений и ясных договоров между людьми, в чем XVII век видел единственный источник всех прав. Из толстых дидактических трактатов, где она покоилась до сих пор, извлекают и пускают в оборот идею естественного права, хотя и не преследуют пока ее полного приложения. Наконец, уже не довольствуются апологией существующего порядка и провозглашением спокойствия, заслуживающим предпочтения перед всякими волнениями. Ведут споры об учреждениях и нравах. Уже не боятся ни движения, ни шума; и если нет еще революционного духа, то реформаторский уже вне всякого сомнения.
   Я не исследую, чем этот дух обязан Бейлю и Фонтенеллю, произведения которых были косвенными причинами его появления[26]. Я просто отмечаю, каким этот дух стал у Вольтера, энциклопедистов и физиократов. В их именно сочинениях он достигает своей полной зрелости и становится предметом широкой пропаганды; для правильного суждения о нем здесь и надо его искать.

I. ВОЛЬТЕР

   Как человек своего времени, Вольтер говорил об «естественном законе» и об «естественном праве»[27], но он говорил о них почти только по поводу свободы мысли. Все требуемые им реформы в области нравов и учреждений проникнуты главным образом чувством гуманности, которое, несомненно, занимает первое место в его деятельности. Можно было бы спросить, чего в этом чувстве больше, любви ли к человеку или гнева и ненависти к религиям, которые преследуют, зажигают костры и возводят на них мучеников? Во всяком случае, Вольтер постоянно защищает с несравненным блеском и силой «ту гуманную философию», которая начинает проникать в жизнь государств[28], как он выразился однажды, поздравляя себя с недавно достигнутым прогрессом и высказывая полную веру в будущее.
   Он опирается в этой философии на положение, сходное с положением Канта: не делай другим того, чего не желал бы себе самому с их стороны. Вот, повторяет он до пресыщения, «великий универсальный принцип»[29], вот «единственный основной и неизменный закон», «единственный, который не может быть искоренен в человеческом сердце»[30]. Можно делать – и критика это сделала[31] – всевозможные оговорки относительно характера и склада ума Вольтера или относительно значения его произведений, но нельзя отнять у него заслуги, что он поставил гуманность очень высоко и могущественно способствовал ей добиться того уважения, которым с тех пор она стала пользоваться.
   Нужно сознаться, однако, что Вольтера нельзя считать ни революционером, ни демократом, ни даже либералом. Он никогда не требовал ниспровержения социального строя, уничтожения существующих порядков, нивелировки положений[32]. Пусть изменят уголовное судопроизводство и дадут возможность философу мыслить, писать и поступать совершенно независимо – Вольтеру этого вполне достаточно для примирения с современным ему обществом. Если он и говорит иногда о равенстве людей, то всегда с своей точки зрения: о равенстве в пользовании свойствами человеческой природы, а не о равенстве политическом. Люди равны «по существу», но на сцене они играют «различные роли». Равенство не есть «уничтожение подчиненности» Или еще определеннее: «Все мы равны как люди, но неравны как члены общества»[33].
   Наконец, хотя Вольтер постоянно говорит о свободе, он далеко не противник власти. Напротив, он поносит генеральные штаты и парламенты; он с удовольствием констатирует, что повсюду в Европе «правительство окрепло»[34]. Величайшим злом для всякого государства он считает «уничтожение законодательной власти», и, говоря о «счастливых годах монархии», имеет в виду те времена, когда Генрих IV, Людовик XIV и Людовик XV «правили самодержавно»[35].