Вследствие недостаточно глубокого понимания идеи права, а также идей индивидуума и личности деятели революции не всегда умели вполне точно установить границу, за которую не должна переходить деятельность государства.
   Провозглашая право на общественную помощь и право на труд или, пользуясь более неопределенной, а потому самой предпочтительной формулой Рабо Сент-Этьена, «право на существование, на сохранение своего существования»[318], а также право на элементарное образование, деятели революции вдохновлялись высоким индивидуализмом. Наоборот, они изменили самым основным, элементарным требованиям индивидуализма, когда реставрировали идею государственного интереса и предоставили государству власть, хотя бы и временную, над индивидуумом, над его совестью, безопасностью, свободой передвижения, торговли и труда.
   Эта часть деятельности Конвента заслуживает упреков, от которых свободны принципы, выставленные им относительно общественной помощи и образования и касающиеся этих принципов статьи Декларации прав и Конституции 1793 года. Всех этих ошибок и заблуждений революция могла бы избежать, если бы постаралась освободиться не от метафизики, а, наоборот, от утилитарного воспитания, завещанного ей XVIII веком.
   Таким образом, недостаток уважения к правам личности со стороны деятелей революции объясняется тою же причиною, которая, по нашему мнению, объясняет бессилие теоретиков просвещенного деспотизма возвыситься до индивидуализма. И вот мы опять приходим к идее, которая уже не раз представлялась как бы необходимым выводом из нашего исследования: только усиленная работа в области метафизического умозрения и в области критики может сообщить индивидуалистическому тезису необходимую силу и прочность.

II

   Из предыдущего видно, как далеко от истины господствующее мнение, что в эпоху революции существовало два потока идей: один индивидуалистический по существу, представленный Конституантой, где будто бы господствовало влияние Монтескье, другой по существу государствующий (étatiste), представленный Конвентом, где будто бы господствовало влияние Руссо. Не бесполезно будет, однако, остановиться несколько на тех основаниях, в силу которых эта формула рушится или, точнее говоря, получает более ограниченное значение.
   Необходимо отметить прежде всего, что вышеуказанное разделение одинаково допускается самыми противоположными школами[319]. Только индивидуалисты – те именно, которые понимают индивидуализм на манер либералов и экономистов эпохи Реставрации, Июльской монархии и второй Империи – восхваляют работу Конституанты и обесценивают дело Конвента; тогда как социалист, историк революции, вменяет Конституанте в преступление, что она недостаточно часто обращалась к воздействию государства; позитивисты же со своей стороны считают дело Конституанты чисто критическим и бесплодным; только деятельность Конвента – которую они охотно отождествляют со взглядами Дантона, связывая последние весьма сомнительной связью со взглядами Дидро – кажется им органической и плодотворной[320].
   Против этого, столь обычного разделения можно и должно сделать одно важное возражение: хотя некоторые факты как будто и подтверждают его, однако другие, гораздо более многочисленные, такого подтверждения не дают.
   Тэн более чем кто-либо подчеркнул контраст между либеральной программой 1789 года и программой якобинцев. Но подобно тому, как до взрыва 1789 года существовали довольно сильно выраженные проявления революционного духа, не допускающие мысли, что 1789 год внезапно порвал связь прошлого с настоящим[321]; подобно тому, как, с интернациональной точки зрения, в политической жизни Европы имели место весьма многие из событий, совершенно подобных тем, какие до новейших исследований казались безусловно характерными для новой эры[322]; так и между двумя периодами революции, по-видимому, столь противоположными по духу, существует очень много общих черт. Без сомнения, направление Конституанты проникнуто умеренностью и примирительным духом, а направление Конвента – решительностью и смелостью. Несомненно также, что Конституанта более хлопотала о политической свободе, а Конвент о равенстве[323]. Тем не менее нельзя утверждать, что чувство равенства было чуждо Конституанте или чувство свободы – Конвенту.
   Когда Вольнэй ставит равенство на одну доску со свободой[324], а Кондорсе показывает, что нельзя уменьшить неравенства, не увеличивая тем самым свободы, и наоборот[325], они оба являются верными выразителями духа 1789 года. С другой стороны, не Конвент ли установил свободу культа, и установил с такой смелостью, которая неизвестна его предшественникам и не вызвала подражания у преемников[326]? Если сравнить, например, доктрины о собственности, то нужно согласиться с Троплоном (Troplong)[327], что индивидуалистическая доктрина встречается скорее в Конвенте, чем в Конституанте, которая, ограничиваясь повторением теоретиков старого порядка, не признает за правом собственности иного происхождения, кроме самого законодательства. В Конституанте это мнение, не совместимое с либерализмом и индивидуализмом, поддерживали Мирабо и Тронше. Вновь и еще сильнее выразил это мнение Робеспьер в своем проекте Декларации прав. Но Конвент отказался следовать за ним и обнародовал свою Декларацию прав, хотя, по замечанию Троплона[328], Робеспьер был тогда на высоте своей власти. Статья 16-я этой Декларации не упоминает о вмешательстве закона в институт права собственности. Вот, следовательно, капитальный пункт, где индивидуалистическая логика оказывается на стороне Конвента; непоследовательность с точки зрения доктрины – на стороне Конституанты.
   В истории идей, как и в истории фактов, случается, что прошедшее, освещенное отблесками настоящего, принимает ложную и обманчивую окраску Обвиняя Конвент в том, что он отводит слишком большую роль государству, так как признает право на общественную помощь и образование, тем самым вводят в понятие индивидуализма элементы, не входящие в него как необходимые составные части и чуждые ему в XVIII веке. Резкая, абсолютная противоположность между индивидуумом и государством установилась много позже, и тогда стали считать индивидуалистическим периодом революции тот, когда всего менее говорилось о деятельности государства, а периодом антииндивидуалистическим тот, когда о ней говорилось все более. В действительности же статьи Декларации прав 1793 года, считающиеся направленными против индивидуалистической доктрины, имели целью, по мысли тех, кто их санкционировал, помочь появлению наибольшего числа вполне развитых и настоящих индивидуальностей. А тогда это было формулой всякого индивидуализма.

III

   Итак, отвергаемую нами точку зрения необходимо заменить другою. Индивидуализм французской революции – если судить о нем не по ходячим взглядам настоящего времени, а по тому, как понимали его философы XVIII века – не содержится целиком в Декларации прав 1789 года. Он заключается также, и даже главным образом, в великих принципах содействия обеспечению материальных и моральных благ (общественная помощь, народное образование) Конституции 1791 года и в статьях Декларации прав 1793 года, устанавливающих те же самые права граждан по отношению к государству.
   Но подобно тому, как теоретическое выражение индивидуализма у представителей XVIII века не достигло желательной степени точности и законченности, так на практике французская революция, стоявшая за право индивидуума и за его полную эмансипацию, примешала к своей освободительной работе чуждые ей элементы.
   Поэтому наряду с мерами, внушенными абстрактными философскими взглядами, применялись меры, вынужденные или подсказанные обстоятельствами. Некоторые из этих мер вызывали и справедливо продолжают вызывать порицание, но я не буду касаться их, потому что они не имеют решительно ничего общего с чистыми идеями. Их объяснение лежит в том из «принципов», который наиболее враждебен всякому принципу и в частности индивидуалистическому, – в принципе государственного интереса. Принимая такие меры – как те, которые, не будучи хорошими, извинительны, так и те, которые не заслуживают никакого извинения, – революция, побуждаемая обстоятельствами или вынуждаемая необходимостью, одинаково всесильной при всяком государственном строе, уклонилась от намеченного ею высокого идеала. Но она поставила себе дотоле неведомую государству задачу – освободить индивидуума, придать его личности ценность; а потому допущенные ею грубые заблуждения и преступления кажутся менее терпимыми, чем аналогичные заблуждения и преступления в другие исторические моменты. Соседство философии с насилием отталкивает наш ум, и в общепринятом суждении о революции играет значительную роль горькое разочарование, невольно вызываемое контрастом между превосходными целями и недостойными средствами, слишком часто употреблявшимися не для достижения этих целей – последние отходили на задний план, – а просто для самозащиты, для поддержания своего существования.
   К революции были бы справедливее, если бы старались точно разграничить то, что принадлежит собственно ей, т. е. могучий порыв к освобождению уже существующих индивидуальностей, а также зарождающееся и пока еще не вылившееся в определенную форму стремление призвать к индивидуальной жизни наибольшее число членов общества, от того, что ей не принадлежит, хотя, с моральной точки зрения, она и ответственна за это – я имею в виду те акты, которые под давлением событий совершило глубоко потрясенное, но желавшее жить общество.

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ ВЫВОДЫ

   Если в самой французской революции, как только что было отмечено, мы находим, кроме революции, кроме великого идеалистического и индивидуалистического кризиса, засвидетельствованного Декларацией прав 1789 года, кроме желания социальной справедливости, засвидетельствованного Декларацией прав 1793 года, также общество, жизнь которого или идет во многих отношениях по-прежнему, как она шла бы при отсутствии всяких новшеств, или глубоко взволнована событиями, порожденными революционной агитацией, то еще естественнее, что в так называемый новый порядок входит нечто помимо французской революции и ее принципов. Принципами революции проникнуты некоторые из новых учреждений; но наряду с этими учреждениями, проникнутыми новым духом, Консульство и Империя восстанавливают или поддерживают много учреждений старого порядка, совершенно чуждых этому духу, а кроме того, много традиций просвещенного деспотизма.
   Уже Токвиль указал, как в 1800 году была восстановлена администрация старого порядка[329]. Затем Тэн после более близкого и критического изучения образования старого порядка пришел к заключениям, подтверждающим мысль Токвиля[330]. Идет ли дело об администрации в собственном смысле или о школе, или о церкви – везде можно констатировать странную смесь взглядов административной и абсолютной монархии, просвещенного деспотизма и индивидуалистического принципа. Новый порядок представляет собою сложное и составное целое, в котором дух французской революции, дух индивидуализма, действует только в качестве фермента.
   Если согласиться с предшествующим, то нужно признать, что проблема о природе государства, его функциях и его отношениях к индивидууму являлась для французской мысли начала XIX века очень запутанной.
   Ей сразу представлялись три решения этой проблемы: с одной стороны-концепция государства, созданная административной монархией и, по-видимому, отвечавшая традиционным, коренным условиям жизни французского общества; с другой – удобная в некоторых отношениях концепция государства, созданная просвещенным деспотизмом; наконец, концепция чисто индивидуалистическая.
   Вследствие индифферентности общественной мысли к социально-политическим доктринам – индифферентности, которая по возможности будет объяснена далее на страницах этой книги, очень редко пытались вникнуть в эти различные тенденции, их причины и следствия. Кроме того, страстность, с которой всегда высказывались за или против революции, за или против философии XVIII века, мешала применять к такого рода исследованиям совершенно объективный научный метод. Считали возможным обходиться без ближайшего рассмотрения фактов или не принимали тех предосторожностей и предохранительных мер, которые одни лишь могли бы дать правильный взгляд на вещи.
   Но в то время, как теория была в упадке, жизнь шла своим чередом. В политическом мире установление всеобщего избирательного права завершило революцию. В экономической области крупная промышленность произвела новую революцию, результаты которой, по-видимому, еще не выяснились. Затем в истории, философии, науке возникли новые направления, оказавшие неизбежное воздействие на социальные и политические теории.
   На страницах нашей книги сделана попытка проследить движение французской мысли под действием этих различных влияний умозрительного характера, а также в ее применении к такому подвижному, непрерывно изменяющемуся и изменяемому материалу, как политическое общество.
   Предпринятое нами исследование имеет не только исторический интерес. В сущности, дело идет о том, чтобы узнать, какую цену для современного сознания имеют юридические и договорные теории, которыми вдохновлялась революция; могут ли они победить возражения и трудности, с начала XIX века выдвигавшиеся против них столь разнообразными школами, и при каких условиях они могут одержать победу. Таким образом, в этом, по-видимому, чисто теоретическом вопросе заключается нечто живое и крайне поучительное для нас.

Книга первая
ПОЛИТИЧЕСКАЯ РЕАКЦИЯ ПРОТИВ ПРИНЦИПА ИНДИВИДУАЛИЗМА

   КНИГА ПЕРВАЯ
   Реакция против индивидуализма, достигшая полного расцвета в XIX веке, возникает еще в последнюю четверть XVIII. Подобно индивидуалистическому движению, она получает общеевропейский характер. Некоторые из выражающих ее наиболее ярких формул принадлежат английским и немецким писателям. Поэтому, даже имея перед собой специальную задачу – проследить историю идеи государства во Франции, нельзя, ознакомившись с теократами, не ознакомиться также с Бентамом, Берком, Савиньи и Гегелем, оказавшими такое огромное влияние на умы далеко за пределами своей родины.

Глава первая
РЕАКЦИЯ ВО ФРАНЦИИ

I

   Можно сказать, что Сен-Мартен, де Местр, де Бональд, Балланш и Ламенне образуют настоящую школу При всем различии между ними в складе ума, в характере и плане работ все они исповедуют одну и туже доктрину, очень удачно названную теократической, потому что она, по собственному признанию одного из ее представителей, должна добиваться того, чтобы Декларацию прав человека заменить «Декларацией Прав Бога»[331].
   Теократическая идея впервые является у Сен-Мартена[332]. Хотя он очень мало интересуется политикой, у него в высшей степени определенно намечен ряд вопросов, разработанных впоследствии теократической школой; с другой стороны, у него слишком много общего с де Местром, чтобы можно было опустить его в этом беглом обзоре авторов и их произведений.
   Сен-Мартен – иллюминат, мысль которого витает в области грез; со своих химерических высот он бросает на мир взгляд, полный сострадания. По его мнению, человек все еще не понял истинной природы общества. Происхождения последнего нельзя объяснить ни господством силы, как полагал Гоббс, ни договором, как думал Руссо. Сила управляет отношениями животных, но не людей. По какому праву, с другой стороны, человек, который самому себе не принадлежит и самого себя не создал, мог бы заключить договор[333]? Здесь, таким образом, впервые проскальзывает идея, тщательно разработанная преемниками Сен-Мартена: человек совершенно не в состоянии открыть причины происхождения общественного строя и создать его.
   У Сен-Мартена мы встречаем и первое применение излюбленного метода теократической школы. Он утверждает, что все заблуждения философов по данному вопросу происходят оттого, что они опираются исключительно на разум; но один разум здесь бессилен: необходимо участие всей души. А душа по этому вопросу говорит нам, что первичным обществом следует считать то, в котором наши слабые силы находят себе наибольшую поддержку: таковы семья, религия. И та и другая, кроме того, опираются на волю Божию. Вот где истинный источник власти[334].
   По мнению Сен-Мартена, всякая власть, не носящая на себе печати Божества, является сомнительной, даже прямо незаконной. С этой точки зрения, одинаково незаконными оказываются и монархия 1775 года, строго осужденная им в книге О заблуждениях, и республика 1795 года, не менее сурово осужденная в Письме к другу. В самом деле, монархия опирается на силу, постоянно созидающую и разрушающую свое создание. Нет устойчивости, а следовательно, нет истинной справедливости. Республика опирается на народное верховенство. Но человек, обладавший верховенством до первородного греха, уже не обладает им в настоящее время. Не обладая же верховенством, народ никому не может передать тех прав, которыми он сам не обладает[335].
   Таким образом, ни чисто народное правление, ни сделки, которые народ может заключать с избранной семьей или избранным индивидуумом, ни стародавняя традиционная монархия не пользуются расположением Сен-Мартена. Его государь, истинный «посланник Божий»[336], должен быть «человеком возрожденным», оправданным добродетелью, который станет применять к своим менее счастливым братьям то, что правильно назвали «святым деспотизмом милосердия»[337]. Мы не будем, однако, детально выяснять, как Сен-Мартен представляет себе того верховного вождя, который одновременно должен был исполнять обязанности первосвященника, верховного судьи и главного врача народа теософов[338]. Здесь перед нами уже не политический писатель, а иллюминат. Его мечты, часто изложенные очень красноречиво, нас не касаются.
   Итак, Сен-Мартен оставляет своим преемникам три очень важные идеи, из которых две касаются сущности доктрины, а последняя – метода.
   Методическая идея заключается в следующем: вопрос о происхождении политических обществ не может быть решен при помощи чистого разума, как это думали философы XVIII века; инстинкту, бессознательному процессу отводится очень важная роль, как факторам общественного развития. Устанавливается тесная связь между идеей творчества вообще и идеей социальной жизни; власть исходит непосредственно от Бога; это уже не та довольно слабая связь между властью и божеством, какую признавали теологи старого порядка, допуская, что Бог освящает всякую власть, если она возникла законным путем или достаточно долго просуществовала; нет, это очень тесная связь: государь должен носить на своем челе «печать слова Божия». Вот идеи, относящиеся к доктрине.
   Гораздо более важное место в теократической школе занимает Жозеф де Местр, оригинальности которого ничуть не может повредить, признаем мы или нет, что он отчасти черпал свое вдохновение в сочинениях Сен-Мартена, добывая из них, как из необработанной руды, идеи Неведомого философа[339].
   Свои наиболее страшные удары де Местр направляет против человеческой воли, которую так высоко ставили Руссо и Кант. Он метко поражает врага прямо в сердце. Воля человека, говорит он, окончательно извращена вследствие его грехопадения. Эта извращенная воля обязательно должна быть управляемой. Человек уже не обладает тем, что он, преисполненный гордости, считает свойством своей природы: способностью творчества. Общество дело не его рук. Оно не может возникнуть вследствие добровольного акта, личного или коллективного, потому что народная масса так же бессильна создать что-нибудь, как и индивидуум. Общество – необходимый факт. Правительство существует не по милости народов[340]. Закон уже не выражает общей воли: он является настоящим законом лишь тогда, когда «исходит от высшей воли»[341].
   Учреждения – заметьте себе эту идею, наиболее интересную и оригинальную из всех идей де Местра – не могут служить предметом обсуждения и бумажного творчества[342]. Одним словом, человек по существу своему пассивен; и в особенности тогда, когда он считает себя самостоятельно действующим, в смутные периоды истории, подобные французской революции[343]. Никогда Провидение не играет более важной роли; никогда роль человека не бывает до очевидности столь ничтожной. Таким образом, де Местр, подобно Паскалю, доказывает ничтожество человека теми самыми деяниями, которыми он наиболее гордится[344].
   Будучи неспособным создать общество, установить правительство, законы и руководить событиями, человек равным образом не способен давать предметам названия по собственному желанию. Язык нельзя считать человеческим изобретением[345], и отрицать эту истину для человека небезопасно. Давая название новой власти или новому учреждению, он тем самым обрекает их на уничтожение[346]. Один Бог имеет право давать названия, как Он один создает учреждения, дает законы и руководит миром.
   Верховная власть, исходящая от Бога, «выражающая Бога», по своей природе абсолютна. Формы ее могут меняться, но, если она в Лондоне и не говорит так, как в Константинополе, раз она заговорила, ее решение безапелляционно[347]. Де Местр рассуждает как политик, а не как мечтатель, подобный Сен-Мартену. Поэтому он признает в существующих властях законных государей в том смысле, какой придавали этому слову теоретики старой монархии[348]. Кроме того, по его мнению, необходимо, чтобы законные государи получали свою власть путем делегации от единственного настоящего суверена – непогрешимого папы, представителя Бога на земле[349]. Непогрешимость папы это не только теологическая, это «общая истина», раскрытая в теологической области. Нельзя оспаривать эту истину, не нападая на один из «мировых законов»[350].
   Таким образом, у де Местра теократический принцип получает необыкновенную определенность и значение, какими он не обладал у Сен-Мартена. Де Местр сокрушает человеческую волю, выясняя ее коренную несостоятельность; показывает ничтожество человеческого разума перед тайною происхождения вещей. Наконец, на что, как мы увидим, будет опираться де Бональд, де Местр объясняет религиозный, социальный и гражданский строй «мировыми законами».