Будто – домашних животных!), людей, перерождающих себя, преображающих свою природу. Такие-де люди в самом деле совлекают ветхаго Адама и облекаются в идеал свой – в Христа, в Будду, в Зороастра – смотря по религии. Толстой-де непрестанным устремлением к Богу и к нравственному благу ближних в самом деле пересоздал себя. Он – подвижник такой же, как монахи: его идеал – смирение(!), нищета, труд, молитва(!?). Ради несомненнаго присутствия Духа Божия в нравственной проповеди Толстого (какая хула на Духа Святаго!) пусть отечество поклонится могиле праведника земным поклоном!” – патетически кончает свой фельетон Меньшиков. В своем восторге пред Толстым зарвавшийся и завравшийся фельетонист и сам не замечает, что сознается в безсмыслице всего учения Толстого: “все несообразности учения Толстого, говорит он, были бы совершенно для нас непостижимы, если бы не предположить за ними глубокаго смысла, который (котораго?) сам Толстой не мог объяснить… Не будем и мы, говорит Меньшиков, разъяснять то, что великие люди уносят с собой, как недоговоренную тайну”. Итак, сам Толстой, по словам его же панегериста, не понимал, чему учил, унес в могилу смысл своего учения, и за эту безсмыслицу – поклонись ему, родная земля! Падайте в прах пред его прахом, люди русские! Та к предлагает г. Меньшиков!..
   Во сне это или наяву? Ведь это какой-то нестерпимый кошмар, давящий душу, ум, совесть… Страшно становится за родную мать Русскую землю… за Церковь православную, которая имеет в своих недрах таких христиан, дерзающих еще величать себя ея “верными чадами”… Поистине, Толстой во сто раз честнее был, когда всенародно отрекся от Христа, от Церкви, от православия, честнее всех подобных писателей, которые, пожалуй, обидятся, если им сказать, что они – еретики, язычники, безбожники! Не пора ли нашей матери-Церкви в самом деле очиститься от таковых? Не пора ли вспомнить грозныя слова великаго Апостола Павла: аще мы или Ангел с небесе благовестит вам паче, еже благовестихом вам, анафема да будет!.. И ныне паки вам глаголю: аще кто вам благовестит паче, еже приясте, анафема да будет! (Гал. 1, 8–9). Измите злаго от вас смех! (1 Кор. 5, 13) Ведь в сих рассуждениях Меньшикова и ему подобных интеллигентов уже не остается ни следа православнаго христианскаго учения; самыя слова, употребленныя им, будучи похищены у языка Церкви, получили совсем другой – антихристианский смысл. И в совести христианина громко раздается предостережение другаго великаго Апостола – Апостола Иоанна Богослова: всяк преступаяй и не пребываяй во учении Христове, Бога не имать (а следовательно, и Толстой, исказивший учение Христово до неузнаваемости, чужд Бога); аще кто приходит к вам и сего учения (чистаго учения Христова) не приносит вам, не приемлите его в доме и радоватися ему не глаголите (не приветствуйте его, не подавайте ему руки, не говорите ему: здравствуй!). Глаголяй бо ему радоватися сообщается делом его злым.
   Настало время, когда более нельзя Церкви терпеть в своих недрах таких духовных развратителей, и она должна сказать им: или покайтесь в своем словоблудии, или же идите вон из Церкви… Довольно соблазна, довольно оскорблений для верующей совести истинно преданных сынов Церкви!
   Нужно ли добавлять, что все сие и может, и должен сделать только Всероссийский Церковный Собор? Утверждение на Тя надеющихся, Господи! Утверди Церковь Твою, юже стяжал еси честною Твоею кровию!..
   О Толстом еще долго будут говорить и в печати, и в обществе. Только простые сердцем верующие люди предадут его, следуя слову Божия Помазанника, суду Божию: “Бог ему Судья!” Не нам его судить. Мы веруем, что Бог есть Судия сколько праведный, столько же и милосердый. Мы веруем, что если Церковь не находит возможным приносить за него безкровную Жертву, то значит – тако и подобает, ибо Господь повелел слушаться Церкви безпрекословно: аще же и Церковь преслущает брат твой, буди тебе яко язычник и мытарь. И голос Церкви не есть произвол ея пастырей: сами они суть только исполнители ея воли, уже давно изреченной устами св. Апостолов и определениями св. Отцев вселенских и местных соборов. Еще св. Апостол Иоанн Богослов, сей великий Апостол любви, что в данном случае для нас особенно важно, сказал: есть грех к смерти, не о том говорю, чтобы молился (1 Иоан. 5, 16). Господь Иисус Христос говорит, что сей грех, который не может быть прощен ни в сей век, ни в будущий, есть хула на Духа Святаго (Мф. 12, 32). Св. Отцы объясняют, что такая хула есть упорное сопротивление истине Христова учения, чем заражены были книжники и фарисеи, все еретики и богохульники. Сим тяжким грехом нераскаянным и был заражен Толстой, в сем грехе и умер, не принеся покаяния. А поелику в последние дни его жизни он находился в плену у своих же безсовестных последователей, которые не допускали к нему не только духовных лиц, но и жену, и детей; поелику в его загадочном бегстве в Оптину можно было угадывать, предполагать некоторый робкий шаг к раскаянию, то, не повторяя над ним церковной анафемы, можно только сказать о нем: “Бог ему Судия!”
   Но в среде нашей интеллигенции немало мятежных душ, которые требуют от нас, служителей Церкви, молитв за сего покойника таких же, какия приносит Церковь о иже в вере и в надежде воскресения почивших. Многие из таковых, никогда не бывая в церкви, пренебрегая всеми ея уставами и повелениями, теперь настойчиво вызывают служителей Церкви на панихиды, и хорошо еще, что Святейший Синод благовременно оповестил всех иерархов, что никакое поминовение Толстого не разрешается, и, следовательно, смиренные служители Церкви имеют возможность закрыться сим распоряжением от назойливых требований иудействующей интеллигенции. Но об этой части “богомольцев”, в сущности, желающих обратить церковный обряд молитвы в так называемую демонстрацию против самой же Церкви, – не стоит говорить. И о них приходится сказать: “Бог им Судия!” Разве можно прибавить еще: “вразуми их, Господи, имиже веси путями”. Но есть другой род мятущихся, не желающих смиренно покорить свой ум в безпрекословное послушание Церкви, смущаемых самосмышлением своим, но все же, может быть, и искренно ищущих решения своих недоразумений. И как далеки эти недоумевающие от яснаго понимая учения Церкви! Сколько детской путаницы в самых простых, элементарных понятиях в области не только уж церковной, но и вообще религиозной мысли!
   Разберемся в этой путанице, насколько она проявляет себя в частной беседе и в печати.
   Говорят: “Лев Николаевич есть собственность нации, он – собственность Церкви православной, в которую ввела Толстого его христианская смерть…”
   С недоумением читаю эти строки… Во-первых: по какому признаку мы имели бы право называть смерть Толстого “христианскою?” Христианин умирает в мире со Христом, ищет пред смертью соединения с Господом в святейшем таинстве Причащения пречистаго Его Тела и Крови, с молитвою на устах, а несчастный ересиарх Толстой умер, ни разу не вспомнив о Христе Спасителе, хотя и имел время вспомнить… Это ли “христианская” смерть? Церковь стучалась сама у дверей его сердца, правда, к нему не допустили ея служителей, но ведь это уж не ея вина: видно – Божие попущение таково было… Во всяком случае, мы не имеем ни малейшаго права назвать смерть Толстого “христианскою”. И пусть не посетуют на нас те, которые вводят сие слово в отношении к смерти нераскаяннаго ересиарха, если мы скажем, что делают они сие нарочито, чтобы затем присовокупить дальнейшие слова: Толстого, видите ли, ввела в Церковь его эта “христианская” смерть… Новый способ воссоединения с Церковью! И все это говорится только для того, чтобы смутить совесть иерархов наших, которые Богу отвечают за исполнение канонов церковных, чтобы вынудить их нарушить эти каноны! Зачем говорить о том, чего нет? Зачем уверять нас, будто “вся Россия, и левая, и правая, просит у Церкви молитвы за Толстого?” Знаем мы, что такое “левая” Россия: ведь она и в Бога-то не верует, – верует ли она в вечную жизнь, в Царство небесное и муки вечныя? Ведь все мы отлично знаем, что все эти армянския панихиды, все эти пения “вечной памяти” на улицах и даже у гроба Толстого – одно кощунство! Кинематограф увековечил дым курящихся папирос около гроба сего покойника: хороша же молитва, хорошо пение “вечной памяти” с папиросами в зубах!.. А “правая” – в громадном большинстве своем послушна Церкви и благодарна ей за то, что власть церковная закрыла двери храмов Божиих для таких богомольцев; за то, что проявила в отношении к нераскаянному богохульнику нелицеприятие свое, охранила святыню дома Божия от соблазна. Разве это не великий был бы соблазн, когда под сводами храмов Божиих, по желанию “левой России” и как бы в поругание религиозных чувств “правой православной России”, раздалось бы пение “Со святыми упокой, Христе…” о той душе, которая, по выражению великаго святителя Божия Затворника Феофана, “трижды проклята апостольским проклятием”, о которой другой великий праведник нашего времени о. Иоанн Кронштадтский говорил, что она отдала себя сатане на служение?.. И к чему эти, простите, приторно сладкия речи: “вся Россия просит Церковь открыть двери храмов… какою бы волною хлынул народ, сколько горячих слез было бы пролито!”… “Нация, русская нация хочет просить у Бога милости великому писателю земли Русской, милости за то, что он любил русский народ, любил и жил для народа… но этого не хочет кучка фанатиков (слышите, православные?), и Церковь, православная Церковь, как будто послушная этим фанатикам, лишает молитвы всю нацию за добраго и честнаго человека…” (а по-нашему – великаго богохульника и кощунника).
   Как все это чувствительно, но как несправедливо в отношении к матери-Церкви! Напиши эти строки какой-нибудь “левый” в “Речи” или другой иудейской газете – не стоило бы отвечать, но ведь пишет человек, искренно считающий себя сыном Церкви Православной, сыном Руси святой! С болью сердца приходится засвидетельствовать, что и в среде таких “правых” людей у нас немало склоняющих колена – спешу оговориться – безсознательно пред ваалом современности, судящих своих пастырей и саму Церковь, самочинно мыслящих не по разуму Церкви и следовательно… не договариваю: чтый да разумеет!
   Удивительная смелость говорить от имени Русскаго народа (автору почему-то больше нравится слово “нация”). Да позвольте, наконец, сказать уж прямо, массы народные, миллионы простого народа православнаго вовсе не имеют понятия о Толстом как художнике-писателе. А те, которые знают его за такового, очень невысоко ценят и вообще-то художественные произведения (скажете: не доросли – если угодно, сделаем в этом вам уступку, хотя сами мы, иерархи, остаемся пока и на этот счет при особом мнении). А кто из православнаго, не сбитаго с толку современными бреднями, народа слыхал о Толстом как “учителе”, т. е. мыслителе, философе, те только открещиваются от него, как от богохульника… Может быть, у наших гуманно настроенных верующих интеллигентов и являлось желание пойти в храм помолиться за “великаго писателя”, забывая долг послушания матери-Церкви и как бы осуждая ее в жестокости, но говорить, будто “то же чувствовал каждый русский” – значило бы брать грех на душу, грех клеветы на всех русских. По крайней мере, я, и как частное лицо, и как архиерей, никогда не дерзну судить церковную власть за то, что она не разрешила молиться за того, кто оплевал моего Спасителя, кто издевался над Его Пречистою Материю, кто подверг поруганию и осмеянию все, чего нет для меня святее и дороже ни на небе, ни на земле! – за того, кто все это сделал и – не захотел покаяться!.. На что же тогда и суд Церкви?..
   Говорят: “Чем больше грех, тем больше надо молитв, чтобы его замолить, и, значит, надо усугубить молитвы, а не запрещать”. К этому мы добавим то, чего, может быть, не знают сии ревнители спасения нераскаянных грешников: “Нет греха побеждающего Божие милосердие”. Так, все это правда. Но ведь следуя такой логике и принимая безусловно эти положения, можно придти к заключению, что мы должны молиться за всех грешников безразлично: умерли ли они в нераскаянности, или же стали на путь покаяния, были ли в общении с Церковью, или умерли вне ея ограды. Вспомните Иуду-предателя: как велик его грех! Но он ведь кажется, и на путь покаяния стал: прочтите еще раз со вниманием сказание Евангелиста Матфея о том, как этот изменник-ученик, мучимый совестью, бежит к членам синедриона, кается пред ними, бросает им в лицо 30 сребреников и, услышав от них холодное, безсердечное: “Что нам за дело? Смотри сам!” – в отчаянии решается на самоубийство… Разве не звучит в ваших сердцах этот крик терзаемой души: “Согрешил, предав кровь неповинную!” Это ли, казалось бы, не раскаяние? За такого ли не помолиться? Ведь в очах Божиих и сей Искариот, и граф Толстой, – их души одинаково ценны… Простите, я позволю себе сказать больше: из Евангелия не видно, чтобы Иуда загубил своим лжеучением столько душ, сколько увлек в бездну погибели граф Толстой, напротив: Иуда был Апостолом, ходил на проповедь о Христе, во всяком случае не отвлекал от Христа, не издевался над Ним так, как наш граф… И однако же, св. Апостолы после его смерти не молятся за него, спокойно говорят о нем, что сын погибели отпал, чтобы идти в место свое (Деян. 1, 25). Умер – все кончено. Не покаялся – нет даже слова сожаления о нем! Предан суду Божию и отсечен от Церкви, как мертвый член, навсегда!
   Знаю, как больно нашим даже верующим интеллигентам, это сопоставление Толстого с родоначальником всех предателей Христа. Но оно вызывается невольно этим особенным усердием сих интеллигентов к молитве за Толстого. Иуда был в обществе Апостолов не больше трех лет, а Толстой был в мире с Церковью до 50 лет; Иуда, как я уже сказал, никого не отвлекал от Христа, а Толстой увлек тысячи на путь погибели; Иуда не позволял себе ругаться открыто над Христом, а только лобзанием предал Его, а Толстой 25 лет своей жизни посвятил издевательству над учением Христа и над Его Божественною Личностью и Пречистою Его Материю; Иуда и суток не выдержал после того, как приняв хлеб из рук Божественнаго Учителя, вышел с Тайной вечери, ибо по хлебе том вниде в онь сатана по слову Евангелиста; а над графом совершилось это осатанение 25 лет тому назад, когда он, как сам говорит в своей исповеди, вдруг, после Божественнаго причащения почувствовал в себе богохульныя мысли и некое отвращение от Церкви… Разве это не то же, что – “по хлебе том вниде в онь сатана”? И вот долготерпение Божие истощилось: приближался час смертный, проснулась, может быть, на минуту грешная совесть, но – увы! – благодать Божия уже отступила от души отступника… Он метнулся в сторону Церкви, но гордость удержала его толкнуться в двери келлии старца, мимо которых он не раз, может быть, прошел, “прогуливаясь” около стен Оптиной пустыни… Нужен был подвиг – победить себя, сломить свою гордыню, войти к старцу, а сатана удержал: “Что тебе у него делать? Да как он тебя встретит? Ты ведь отверженный…” Ведь на эту мысль он ясно намекнул и о. Михаилу. Кто знает тайну души человека, который 30 лет не открывал своей совести никому, кроме себя самого, а себя самого постоянно обманывал? По учению св. отцев, в таких случаях страшно овладевает душею человека ложный стыд; враг преувеличивает строгость предстоящего обличения со стороны старца, а у Толстого могло быть еще и то искушение: “что о тебе скажут, что подумают – там, в твоей семье, среди твоих последователей и почитателей”? И решает он: “Нет, не могу! Поеду к сестре! Может быть, она поможет мне…” И едет. И бросается в объятия той, которая без слов могла понять состояние его мятущейся души, и плачет, горько плачет он… Да, мятущейся души! Вникните в глубокий смысл этих слов его, сказанных сестре: “С какою радостью я жил бы (разумеется – в Оптиной пустыни), исполняя самыя низкия и трудныя дела, но поставил бы условием не принуждать меня ходить в церковь: этого я не могу!” О, если бы никто не стал ему тогда на пути! Если бы эти Чертковы, Сергеенки, если бы его же любимая дочь не оторвали бы его от доброй старицы-сестры! Вот когда нужны были ему молитвы, чтоб отогнать неотступно преследовавшаго его духа гордыни, который не терпит молитвы смиренно кающагося грешника: известно ведь, что князь тьмы не легко расстается с своими жертвами, а теперь в его руках была жертва куда подороже многих тысяч подобных! Известно, что дух тьмы рабски подчиняет себе душу грешника, и только смирение, одно смирение сильно отгнать его, дабы дать доступ Божией благодати в мятущееся сердце. Сестра-старица своим смирением, своею молитвою, своею любовью способна была сделать это чудо. Но враг не дремлет и посылает своих слуг и в числе их, больно сказать, его же собственную дочь, которые, уже одною своею погонею за ним, своим навязчивым присутствием в этом уединении гонят старика из тихой кельи инокини и в сырое, холодное, раннее утро тащут его на поезд: скорее, скорее от тех мест, где может совершиться благодатный переворот в душе гибнущаго писателя. Та к хочет тот, кто овладел сею несчастною душею, – и он уже не противится, не противоречит: он потерял надежду на возможность примирения с Богом, в него снова “входит сатана”, хотя уже в виде отчаяния: “Будь что будет!
   На Кавказ – так на Кавказ!” Под влиянием зараженной им же души Черткова в его сознании снова стали бродить помыслы хульные против Христа и Его Церкви; явилось где-то, в глубине грешнаго сердца, сначала – некоторое колебание: “И в самом деле, не прав ли Чертков? Не сделал ли я глупости, бросившись в Оптину?” А затем в душе явилось уже желание – кончить жизнь тем, чем был, не изменять себе до конца… Не этим ли объясняется это удивительное явление: больше недели лежит он где-то на станции жел. дороги; лежит в полном сознании, по крайней мере, не всегда в забытье; не может же быть, чтоб он не понимал, не сознавал, что ведь его местопребывание, конечно, уже известно его семье, которая, несомненно, не утерпела: где-нибудь тут же, около него, но – ни слова о том не срывается с его уст. Ведь мог бы он потребовать, чтобы пригласили к нему если уж не жену (по старости-де едва ли могла сюда ехать), то детей своих… А если бы еще не погасла в нем искра покаяния, то – почему бы не позвать и священника?.. Но на все это ни намека! “Будь что будет! Все кончено – не хочу Церкви, не хочу Христа!” И затворени быша двери… “Хотя и Лев был, как выразился о нем старец о. Варсонофий, но ни разорвать кольца, ни выйти из него уже не мог…” И он весь уходил в созерцание смерти, как он сам ее представлял себе по-буддийски, как переход в нирвану, в конец личнаго бытия, и когда случился первый сердечный припадок, то из его уст вырывается слово: “Вот – оно! Вот и все!”… Напрасны усилия Церкви, напрасны заботы о. Варсонофия, благодать Божия покинула гордаго отступника, и он, отверженный Богом, кончает жизнь… в отчуждении от Церкви, не желающий с нею примириться, смириться, вздохнуть в чувстве покаяния пред Богом. Не восхотел он благословения, и оно удалилось от него. Бог никого насильно не спасает.
   Нам говорят: “В храме, на литургии, во время одной из самых возвышенных, страшных минут ея, священник, стоя пред алтарем (автор, кажется, не православный, а католик, ибо православные знают, что алтарем называют у нас отделение храма, а священник стоит пред престолом) и вознося св. Дары, возглашает: “Тебе о Твоих” (опять доказательство, что пишет неправославный, ибо искажает слова “Твоя от Твоих”) и кончает: “за всех и за вся”. Вы только вдумайтесь в слова: за всех и за вся. Никого не исключают. Всех и вся. Весь мир, грешный и многогрешный. Всеобъемлюще! Написали эти слова и преподали, повелели произносить люди призванные, умудренные, посвященные. Да и какие! Отмеченные перстом Божиим святители Василий Великий и Иоанн Златоуст, творцы литургий, столпы Церкви!”
   Да, сии столпы Церкви велят молиться о всем мире, о мире всего мира, но перечитывайте со вниманием все их литургическия молитвы и вы не найдете и намека в них на то, чтобы они молились об умерших еретиках и отлученных от Церкви грешниках: она молится только о иже в вере скончавшихся. Но допустим на минуту, что они разумеют “всеобъемлюще” весь мир, “никого не исключают”. Такая молитва была бы просто безполезна для еретиков. Надо знать, что молитва, по выражению Хомякова, есть кровь Церкви, а кровь течет и оживотворяет только те части тела, которыя живут в теле, в единении с телом. Сколько крови ни лейте на отсеченный член – он не оживет. Церковь есть живое тело Христа, своей Главы. Им она живет, и только тот имеет жизнь в себе, кто едино со Христом в Церкви чрез таинство животворящаго Тела и животворящей Крови Его. Аще не снесте плоти Сына Человеческаго, ни пиете крове Его, говорит Сам Господь, живота не имате в себе. И когда молится Церковь, с нею молится Сам Христос, яко единый Ходатай Бога и человеков. Молитва Церкви есть Христова молитва. А Он молился токмо о верующих во имя Его (Ин. 17, 20), о неверующих же Его первосвященническая молитва не глаголет. Всему миру принес Он спасение, но не весь мир спасается. Его Божественной любви достало бы даже и для спасения падших духов, как это было открыто одному великому подвижнику, но не все захотят воспользоваться сим спасением, а Христос не стесняет свободы человеческой и бесовской. Везде в Евангелии мы читаем: аще хощеши… Свобода есть лучший дар Божий, есть первейшая черта Божия богоподобия, которую никогда не восхощет Бог отнять у человека. Человек сам может отдать ее Богу в исполнении святой воли Его, Его св. заповедей, или же – врагу Божию диаволу в исполнении его злой воли – грехопадениях, но все это совершается добровольно… без всякаго насилия. Поразительный пример ожесточения во зле представляют нам современные Господу книжники и фарисеи. На их глазах совершаются величайшия чудеса: не говорю уже об исцелениях неизлечимых болезней, но – даже воскрешения мертвых, и что же? Вот встает из гроба четверодневный Лазарь, чудо не подлежит оспариванию, да враги Христа и не спорят, не отрицают его, они признают факт, но слышите, что решают? Убить не только Чудотворца, но и Лазаря, как живаго, непререкаемаго свидетеля силы Божией, обитающей в Чудотворце… Это ли не упорство? Вот и скажите: что же делать с таким упорством Церкви? А именно в таком упорстве и пребывал Толстой. Никто и ничто не могло поколебать его в упорном сопротивлении истине Христовой. Если, как выше я говорил, и можно предполагать, что дрогнула душа его пред смертью, – может быть, под влиянием известнаго сна, – то смотрите, как скоро он снова поддался привычному для него духовному усыплению в своей прелести. Что можно сделать с душою, которая в таком упорстве перешла в вечную жизнь? Надо помнить и то, что не только учение Церкви, но и здравое учение о душе человеческой говорят нам, что после смерти невозможна перемена настроения души. Слово Божие говорит: в чем застану, в том и сужу. И раз дано в сей жизни направление духовной жизнедеятельности, ему не дан толчок в сей же жизни, хотя бы пред самою смертью, в другую сторону, – то это направление уже не может быть изменено, ибо в той жизни нет возможности для проявления своей свободы так, как здесь: там человек живет лишь половиною своего существа – без тела. Как шар, пущенный в безпредельное, безвоздушное, абсолютно пустое пространство, уже не может изменить своего направления: так и жизнь души за пределами гроба. Церковь молится за грешников, умерших в ея недрах, но лишь за тех, которые умерли все же в надежде воскресения и жизни вечной, которую не отрицали, к которой хотя бы своим умом, хотя бы в некоей мере и сердцем – все же стремились. Есть, следовательно, точка приложения для молитв в Церкви, лучше же сказать – для спасающей Божией благодати и в этих душах. И безкровная жертва, приносимая за таковых, даже, по выражению Василия Великаго, и во аде держимых, творит над сими душами чудо благости и всемогущества Божия, находя, так сказать, точку опоры в их вере, в их некоем желании спасения, за молитвы Церкви. А что делать Церкви с душою, которая умерла вне ея спасительнаго организма, вне общения со Христом? Что делать с тем, кто, по словам его друзей, умирал, ясно сознавая происходящее с ним, и не хотел обратиться ко Христу Спасителю и покаяться? Остается предать такую душу суду Божию, как мертвый, отсеченный член отбрасывается прочь.
   Остается сказать два слова о том, что и сами несчастные, отлученные от Христа, впавшие в руки врага Его – сатаны, в загробном мире проникаются духом сатанинскаго отчаяния настолько, что уже делаются неспособными для восприятия благодати спасающей. Ведь они пропитаны духом гордыни и не могут от него освободиться: как же приблизится к ним Божия благодать? Ведь она подается только смиренным. Как Церковь, непорочная невеста Христова, дерзнет молиться о тех, которые отпали от нея, лишились общения со Христом, обретаются вне того благодатнаго организма, какой она составляет, коего глава есть Христос, а члены – все верою в Него спасаемые как на небе, так и на земле? Организм любви не может воздействовать на тех, которые пребывают во власти духа ненависти ко Христу и в состоянии отчаяния…
   В заключение мне хотелось бы сказать еще нечто о загробных отношениях праведных и грешных, насколько это можно на основании святоотеческих писаний. Боюсь только, что говорить о таком предмете обыкновенным нашим человеческим языком не безопасно: приходится брать слова из нашего земнаго языка, а понятия в них влагать уже неземныя… Чтобы не соблазнить моих читателей, я напомню им, что в слове Божием Богу также приписываются человекообразныя свойства, например, гнев, раскаяние, как бы неведение и подобное. Само собою разумеется, сии места должно объяснять как уподобления, перенося мысль в область небесных, высших понятий.