воскликнул: "Поверите ли вы, что мы не расставались с ним до четырех часов
утра, что он был веселее всех в компании и распевал "Наш преподобный доктор
Лютер"?"
Не нужно забывать, что Теккерей был человеком слабого здоровья и не
щадил себя в работе. На протяжении многих лет его терзали разные недуги,
которые он выносил стоически и к миру храбро обращал свое спокойное,
прекрасное лицо "великого Ахилла, которого мы знали" и любили - любили тем
нежней, чем лучше знали. Конечно, миру внешнему, тем посторонним, среди
которых он бывал впервые, он не внушал любви, а часто даже и приязни. В
таком кругу он был невозмутим и холоден, словно поверхность металлического
зеркала. В "Бриллианте Хоггарти", в той восхитительной главе, где Сэмюел
Титмарш едет в карете леди Бум, есть следующий отрывок: "Хоть я и простого
звания и слыхал, как люди возмущаются, если кто так дурно воспитан, что ест
горошек с ножа, или просит третью порцию сыру, или иными подобными способами
нарушает правила хорошего тона, но еще более дурно воспитанным я почитаю
того, кто обижает малых сих. Я ненавижу всякого, кто себе это позволяет, а
строит из себя светского господина, и по всему этому я решился проучить
мистера Престона" {У. М. Теккерей. Собр. соч. в 12-ти томах, т. I, пер. Р.
Облонской.} Сэмюел Титмарш и впрямь проучил мистера Престона. В этих словах
содержится разгадка светского поведения писателя. Он был кумиром малых сих,
но обливал презрением проныр, старавшихся втереться в общество аристократов
и вымещавших все свои пинки и унижения на тех, кто был от них зависим.
Малейшее проявление любви и доброго расположения со стороны простых людей
необычайно трогало писателя, и это замечательное чувство (достойное лишь
просвещенной личности) нигде не выразилось ярче, нежели в тех диковинных
словах, в которых автор посвящает "Парижские очерки" своему портному мосье
Арецу:
"Сэр, увидеть и восславить добродетель, где бы она ни открывалась нам,
и рассказать о ней своим собратьям в назидание и с тем, чтоб вызвать в них
заслуженное восхищение, благой удел для всякого, кто бы он ни был. Несколько
месяцев тому назад, представив автору сих строк довольно скромный счет за
изготовленные вами по его заказу сюртуки и панталоны и услыхав в ответ, что
неотложное удовлетворение означенной претензии его бы чрезвычайно
затруднило, вы так ему сказали: "Mon Dieu {Боже мой (фр.).}, не думайте об
этом, сэр, и если вы испытываете денежные затруднения, что так естественно
для джентльмена, живущего в чужой стране, у меня дома есть тысячефранковый
билет, которым вы вольны распоряжаться, как вам заблагорассудится". Знание
истории и жизни подсказывает мне, что люди редко совершали столь
достохвальные поступки, и, получив такое предложение от портного и человека
мало мне знакомого, я счел это событием настолько поразительным, что, сделав
вашу добродетель общим достоянием, довел до сведения английской нации и ваше
имя, и достоинства, за что прошу у вас прощения. Позволю себе к этому
прибавить, сэр, что вы живете в бельэтаже, что ваше платье превосходно и
сидит отлично, а ваша плата и разумна и умеренна, и разрешите положить к
вашим стопам сей скромный дар в знак восхищения".
Будем же лицезреть его, когда он благорасположен, когда этот огромный
человек с большой сереброкудрой головой, по временам суровый, молчаливый и
торжественный, добр к малым сим и страждущим, любим детьми и женщинами;
будем же лицезреть "великого Ахилла, которого мы знали".


^TДЖОРДЖ ЭЛИОТ^U
^TИЗ ПИСЬМА К СУПРУГАМ БРЭЙ^U

13 ноября 1852 года

"Эсмонд" - самая обескураживающая из всех книг, какие только можно себе
помыслить. Помнишь, дорогая, как тебе не понравился "Франсуа-найденыш" Жорж
Санд? Так вот, в "Эсмонде" та же коллизия: герой на протяжении всей книги
любит дочь, а под конец женится на матери.


^TЭДИТ СТОРИ^U
^TИЗ ВОСПОМИНАНИИ И ДНЕВНИКОВ^U

<Генри Джеймс обнаружил в дневниках миссис Стори "трогательную запись о
Теккерее", относящуюся к началу 1855 года, когда они встретились в Париже.>
Я вывозила Анни (его дочь) на ее первый бал в Ратуше, и меня привело в
умиление, как заботился отец о том, какое платье она наденет, как будет
выглядеть и весело ли ей будет на балу. Он не ложился спать, дожидаясь ее
возвращения, чтобы услышать от нее подробный рассказ, пока впечатления были
еще свежи в ее памяти, и от души насладился восторженным описанием
увиденного ею великолепия. Выходя на прогулки, он нередко навещал нас,
беседовал с Эдит о всякой всячине, вместе с ней обсуждал ее наряды и даже
пересчитывал носки "mon petit frere" {Моего братца (фр.).}, к которому
относился с живым интересом. Зимой следующего года Теккерей приехал в Бостон
и, помню, обедал у нас на Роу-стрит в день рождения нашего Уолдо, когда тому
исполнился год; Теккерей называл его "Генрихом Восьмым" и подарил малышу
первый в его жизни золотой. (Возвращаясь к горестной зиме в Риме, когда умер
ее старший сын, миссис Стори вспоминает, что) в то время мы умоляли его
забыть о нас, не погружаться с нами в бездну скорби, а отдохнуть душой среди
своих близких, согреваясь столь заслуженной им сердечной любовью и заботой.
Но Теккерей не желал слышать об этом и постоянно приходил к нам. Невозможно
забыть, с каким душевным участием и состраданием разделял он наше горе,
словно сам потерял сына. Однажды мне попался старый детский башмачок,
который пробудил во мне столько мучительных воспоминаний, и Теккерей до
глубины души тронул меня, когда вместе со мной плакал над этим башмачком.
Мало кто мог бы понять так, как он, что значила для матери эта маленькая
вещица. Те, кто судил о Теккерее по внешности и манере держаться, называли
его циником, но природа наделила его самым чутким и верным сердцем на свете,
он умел глубоко сострадать и щедро протягивал руку помощи. Мне думается, он
был искренне привязан к нам - и мы отвечали ему горячей любовью и получали
истинное удовольствие от встреч с ним. В узком кругу он говорил много и
охотно, но в большом обществе казался неразговорчивым.
<Во время болезни Эдит> Теккерей бывал у нас постоянно. Когда он
впервые появился в моей комнате <вспоминает она>, то показался мне добрым
великаном, и я сразу же потянулась к нему всем своим детским сердцем.
Разница в возрасте совсем не смущала меня, я просто не замечала ее. По сей
день я помню Теккерея таким, каким увидела его тогда: большое тело, огромная
голова, внимательный взгляд, очки в золотой оправе, - по моему детскому
разумению, единственная деталь в его облике, заставлявшая усомниться в том,
что он настоящий великан.
В те дни, когда добрый великан не приходил, ничто не радовало меня, и
глаза мои то и дело обращались к двери в беспокойном ожидании. Тогда я еще
не догадывалась о том, что смогла оценить лишь с годами, - какое же
отзывчивое сердце было у этого человека, если он отказывался от прогулок по
Риму, где все для него было интересно, отказывался от встреч со своими
многочисленными друзьями и шел туда, где в полутемной комнате ждал его
больной ребенок, прикованный к постели. Теккерей садился на край кровати или
же очень близко придвигал к ней кресло и, о радость, читал мне "Кольцо и
розу" главу за главой. Когда чтение заканчивалось, мы обсуждали то, что
происходило с героями сказки так, как если бы они были реальными живыми
людьми. Я держала в руках страницы, исписанные знакомым бисерным почерком, и
никак не могла взять в толк, как это великан может писать такими "мелкими
буковками", и в конце концов решила, что ему, верно, помогал какой-нибудь
гном-переписчик. Когда я сказала Теккерею об этом, он только улыбнулся в
ответ, и я обрадовалась, что угадала!
Иногда Теккерей просил меня: "А теперь ты расскажи мне что-нибудь
интересное", и я ужасно старалась вспомнить какой-нибудь забавный случай или
же сама сочиняла сказку. А тем временем он садился к столу и карандашом или
чернилами рисовал иллюстрации к моим рассказам... Прощаясь перед отъездом,
он обещал, что напечатает "Кольцо и розу" как настоящую книгу и обязательно
подарит мне первый экземпляр и другой, переписанный сказочным гномом. <...>
Последний раз я видела Теккерея в его доме на Пэлас-Грин... Мы сидели
за столом, как вдруг лицо его исказилось от боли, он быстро вышел в соседнюю
комнату, все поспешили за ним. Он ужасно страдал, а я сидела беспомощно в
углу, не в силах пошевелиться от страха за него, пока взрослые старались
хоть чем-то облегчить его мучения. Понемногу боль утихла, Теккерей открыл
глаза и, увидев мое испуганное, залитое слезами лицо, позвал меня:
"Подойди-ка ко мне, Иди Охилтри. Видишь, дитя, ничего страшного".


^TЭНТОНИ ТРОЛЛОП^U
^TИЗ КНИГИ "ТЕККЕРЕЙ"^U

Теккерея нередко называли циником. <...> Разумеется, о человеке,
который посвятил себя служению общественному благу, следует судить по его
деяниям. Если в своих сочинениях Теккерей выказал себя циником, - а здесь не
место это обсуждать - то, возможно, правы те, кто упрекает его в этом. Но
думая о Теккерее как о человеке, я утверждаю, что цинизм был совершенно чужд
ему. Его самой яркой особенностью, помимо удивительного литературного дара,
я назвал бы почти что женственную мягкость натуры. Для него не было большего
удовольствия, чем порадовать окружающих каким-нибудь пустяком - подарить
школьнику соверен, а девушке перчатки, пригласить приятеля на обед, сказать
женщине комплимент. Его отзывчивость поистине не знала границ. И доброта его
была бесконечной. С одним нашим хорошим знакомым приключилась беда, ему
срочно потребовалось много денег - около двух тысяч фунтов, но к кому бы он
ни обращался, никто не мог одолжить ему такую внушительную сумму, и он был в
полном отчаянии. Раздумывая, как помочь бедняге, с которым я только что
простился, я шел по улице мимо здания Конной гвардии и возле двух бравых
конногвардейцев, несущих караульную службу, встретил Теккерея. Я рассказал
ему, в какую беду попал наш приятель. "Вы хотите сказать, что я должен найти
две тысячи фунтов?" - спросил он сердито, добавив к этому несколько
выразительных слов. Я уверил его, что у меня и в мыслях не было ничего
подобного, я думал только посоветоваться с ним. Вдруг он как-то
по-особенному улыбнулся и, подмигнув мне, сказал вполголоса, словно бы
стыдясь подобной мелочности: "Я обещаю половину, но кто-то должен дать
остальное". Через день-два он действительно одолжил обещанную сумму, хотя
этот джентльмен был всего лишь одним из его многочисленных знакомых.
Я с удовольствием могу сообщить читателям, что в скором времени деньги
были ему возвращены. Можно вспомнить немало подобных историй, но ни к чему
занимать ими место, да к тому же если их пересказывать одну за другой, они
покажутся однообразными.
Таким я знал Теккерея, которого многие называли циником, а я считаю
одним из самых сердечных людей, добрым, как само Милосердие. Он прошел свой
жизненный путь, оставив нам бесценное наследие, делая людям добро и никому
не причинив зла.
<...> Любое "надувательство", лицемерие, фальшь выспренной
сентиментальности, наигранность поэтического пыла, не имеющего ничего общего
с истинными человеческими чувствами, вызывали у Теккерея столь сильное
отвращение, что порой он был даже готов счесть - или по крайности объявить
во всеуслышание, - что так называемая "возвышенная поэзия" лжива. Он
ненавидел ложь в любых обличиях и блестяще высмеивал ее, создав целую
вереницу таких персонажей, как Желтоплюш, Кэтрин Хэйс, Фиц-Будл, Барри
Линдон, Бекки Шарп и другие. <...>
Неподражаемое своеобразие стихотворений Теккерея, как и его прозы, - в
тесном переплетении юмора, чувствительности и благородного негодования. В
любой строфе у Теккерея мы непременно найдем и юмор, и сатирическое
обличение, но тот, кто умеет смотреть глубже, всегда обнаружит нечто,
способное растрогать душу. Что бы ни говорил и ни писал Теккерей, он
неизменно обращался к нашему чувству юмора, но никогда это не было для него
целью. В каждой его шутке есть высокий смысл - пробудить сострадание к
людским несчастьям или возмутить нас картиной творимого человеком зла. <...>
Я далек от утверждения, что Теккерей займет почетное место среди
корифеев английской поэзии. Да он первый посмеялся бы над подобным
предсказанием. И все же я думаю, что его стихи не забудутся в отличие от
опусов многих прославленных ныне поэтов, и с течением лет интерес читающей
публики к ним возрастет. <...>
Излюбленным приемом Теккерея было изобразить самый омерзительный порок
прячущимся под маской добродетели и благородства - тем самым он достигал
удивительной силы разоблачения. Однако мрачный юмор таких пародий многим был
не по душе, в нем видели попытку обелить порок, выдав его за добродетель.
Как мы осудили бы сыщика, который бражничал ночь напролет с преступником,
чтобы выудить у него доказательства совершенного им убийства, так
подвергался осуждению и Теккерей, обвиненный в том, будто в своих
произведениях он настолько запанибрата с отпетыми негодяями, что читатель
сбит с толку и сомневается, а не забыл ли автор, о каких проходимцах он
ведет рассказ. В "Барри Линдоне" такая сатирическая манера Теккерея получила
наиболее яркое воплощение. По мнению некоторых критиков, Барри вызывает у
нас столь дружеское участие, что, следя за драматическими перипетиями его
судьбы, мы склонны скорее сочувствовать этому негодяю, чем осуждать его.
Дойдя до того места, где Барри оправдывает свой промысел шулера, иной
читатель может рассудить: "Ну разве этот человек мошенник? Да он просто
герой". На самом деле, Теккерей ни в чем не отступает от законов жанра и,
используя бурлеск и пародию, показывает, как ловко проходимец старается
скрыть свою низкую сущность. Я допускаю, многие упрекнут автора в том, что
он слишком глубоко упрятал разоблачение. Но, на мой взгляд, это вершина
мастерства юмориста - и нравоучителя. <...>
Теккерей отличался несравненным даром пародиста, а между тем следует
помнить, что этот жанр юмористической литературы таит в себе определенную
опасность. Нередко пародист достигает лишь внешнего сходства, подобно тому,
как плохой ювелир выдает грубую подделку за настоящую драгоценность. <...>
Пародии Теккерея, большого мастера этого жанра, никогда не были
оскорбительны. Они так и блещут остроумием, и хотя порой кажется, что юмор
льется в них через край, чувство меры не изменяет автору, и ни единым словом
не принижает он подлинника, с которого писал свою пародию. Теккерей умел
создавать карикатуры, никого не обижая грубой насмешкой, и достигал
поразительного сходства, никогда не греша безвкусицей. Поклонники
"Конингсби" не перестанут восхищаться этим романом Дизраэли, прочитав
"Котиксби". "Юджин Арам" не утратит своей привлекательности в глазах
ценителей романтической литературы после превосходно написанной истории о
карьере Джорджа де Барнуэла. Строгие судьи могут сказать, что никакому фарсу
не под силу осмеять "Айвенго" и повредить славе этого бессмертного творения.
Разумеется, в повести "Ревекка и Ровена" Теккерей и не думал посягать на эту
святыню. Роман нисколько не стал хуже после пародии Теккерея, его
достоинства ничуть не пострадали, и все же я не знаю более совершенной
пародии, написанной на английском языке. Каждый персонаж узнаваем, и все
события воспринимаются как естественное продолжение романа Скотта. Создав
удивительно точный шарж на знаменитый роман, Теккерей не придал ему
характер, оскорбительный для автора "Айвенго". Между тем сам пародист
преследовал цель большую, нежели простая забава. Он высмеивает лицемерных
жен, деспотов на троне, бездельников-лордов и епископов. Шутка ради шутки -
пустое занятие, но когда в насмешке есть глубокий смысл, перед пером такого
мастера, как Теккерей, она может обрести немалую силу. <...>
Теккерей взял на себя тяжкую миссию бичевать пороки и высмеивать
людскую глупость. Не стоит забывать, что любого автора сатирического
произведения можно назвать циником... Такая слава укрепилась и за Теккереем.
Но те, кто обвинял его в этом, судили, не вдаваясь в суть. Чтобы понять
любого писателя, следует читать не только в его книгах, но и в его сердце.
Когда сатириков упрекают в цинизме, обычно говорят, что они брались за перо
не для того, чтобы заклеймить порок, а чтобы излить свою злобу. Но
утверждать подобное о Теккерее, человеке и писателе, представляется мне
глубочайшим заблуждением. <...>
"Проповедуя, он возвышал свой голос" в надежде, что на земле станет
меньше зла. Каждый из нас, писателей, проповедует свое слово истины, но мало
кто столь рьяно. Теккерей метал громы и молнии, нападая на своих
современников, бичуя и порицая с такой горячностью, что порой забывал
обратить взор на то благое, что есть в жизни. Однако и его душа жаждала
отдохновения, и тогда, остыв от праведного гнева, он прославлял добродетель.
Так появились Доббин, Эсмонд, полковник Ньюком. И все-таки в его книгах
анафемы звучат куда громче. Как я заметил, это нередко случается с особенно
страстными проповедниками. <...>


^TДЖОРДЖ ХОДДЕР^U
^TВОСПОМИНАНИЯ СЕКРЕТАРЯ^U

Приступая к рассказу об Уильяме Мейкписе Теккерее, я невольно испытываю
смущение, даже робость, и то, что этого всемирно прославленного писателя нет
больше среди нас, нисколько не прибавляет мне смелости. Решаясь повести речь
о Теккерее, человеке выдающегося ума, редком знатоке человеческого сердца,
сознаешь, что берешься за нелегкое дело. Но как пишутся биографии? Ведь для
них недостаточно суждений и знаний одного, пусть самого близкого человека.
Биография любого деятеля в конце концов складывается из рассказов многих
людей, которые к просвещению и назиданию потомков хотят поведать о том, чему
им суждено было стать свидетелями. Добрая сотня почитателей могла бы
написать воспоминания о Теккерее, и все же задача нарисовать во всей полноте
портрет человека и художника под силу лишь будущему историку, истинному
подвижнику, который соединит воедино детали и эпизоды, рассеянные в книгах и
воспоминаниях современников, облечет их в достойную и завершенную форму.
Откровенно говоря, писать биографию Теккерея будет необычайно трудно,
посколько мало кому раскрывал он не таясь свою душу - свойственная ему от
природы сдержанность порой усугублялась холодностью в отношениях с людьми.
Это и породило известные сомнения в том, что Теккерей бывал приятным
собеседником, как о том рассказывали его близкие. Однако все, кому
доводилось видеться с Теккереем в непринужденной обстановке, когда он
чувствовал себя раскованно, знают его как "весельчака" (это его словечко),
который всех покорял своим юмором. В нем не оставалось и следа обычной
сдержанности, и казалось, не было на свете человека с более открытой душой.
Но временами он замыкался в себе, односложно отвечал на вопросы, а то и
вовсе ограничивался жестами. При встрече он мог, улыбаясь, дружески
приветствовать вас, а в иные дни лишь кивал и характерным движением руки
показывал, что не расположен к беседе. Так, многие знавшие Теккерея по клубу
рассказывали, что порой он проходил мимо, никого не замечая, а иной раз сам
завязывал оживленный разговор, и тогда, глядя на него, нельзя было и
представить себе, что он может быть угрюмым или держаться с холодной
отчужденностью. Не стоит забывать, что долгие годы давала о себе знать
болезнь Теккерея, и при свойственной ему обостренности восприятия общение с
окружающими подчас бывало для него утомительным. Словом, Теккерею почти
всегда нелегко было справиться с волнением, он не мог похвастаться
необходимым самообладанием, позволяющим неизменно блистать в обществе... Для
него было настоящей пыткой выступить с речью, он никогда не стремился
задавать тон в общей беседе. Короче говоря, куда проще было бы узнать за
несколько дней многих людей, нежели за несколько лет - одного Теккерея, ибо
он отнюдь не следовал правилу semper idem (всегда тот же), талант его был
изменчивым и прихотливым, но никто не вправе упрекать за это художника...
Нет сомнений в том, что сердце этого великого романиста и сатирика было
исполнено великодушия и сострадания к людям... Даже несколько коротких
писем, которые я получил от него, говорят о том, что, несмотря на внешнюю
суровость, он был удивительно отзывчив, и этот особый дар участливости,
пожалуй, самая примечательная особенность его натуры.
Вскоре я воочию убедился в этом. В то время только что вышел роман
"Ньюкомы", и как-то раз, разглядывая книжные полки в библиотеке Теккерея, я
увидел там один-единственный экземпляр этого романа в новом переплете. Но
нигде не обнаружил я ни "Ярмарки тщеславия", ни "Пенденниса", ни "Эсмонда".
Я не мог скрыть своего удивления, столь необычно было отсутствие у автора
его собственных сочинений, и заметил, что, насколько мне известно, у Чарлза
Диккенса все его произведения аккуратно переплетены и расставлены строго в
порядке их выхода в свет. "Я знаю, - ответил Теккерей, - у Диккенса так
заведено. Мне тоже следовало бы поступать подобным образом, но как я ни
стараюсь, ничего не получается. Мои книги или берут почитать, или просто
крадут". <...>
С тех пор прошло уже немало лет, и я не могу со всеми подробностями
восстановить в памяти мои встречи с Теккерея, но я храню его письма, дорогие
для меня свидетельства его неизменно доброжелательного отношения к тем
писателям, которым, возможно, не суждены были вершины литературной славы.
Отрывок из письма Теккерея, который я собираюсь далее привести,
представляется мне лучшим тому доказательством. В то время я встречался с
Теккереем лишь несколько раз в доме моего приятеля, наши краткие беседы
касались разнообразного круга тем, и трудно было предположить из них, что в
скором времени наши отношения превратятся в тесное деловое сотрудничество.
Теккерей прислал мне это письмо, когда я оказался в стесненных
обстоятельствах после того, как в редакции газеты, с которой я был связан,
произошли некоторые изменения. Письмо датировано 19 мая 1855 года, и в нем
говорится: "Я с огорчением узнал о Вашем затруднительном положении и посылаю
Вам небольшую сумму денег, возвращенную мне весьма кстати одним моим
знакомым. Не сомневаюсь, что, когда Ваши дела поправятся, Вы отдадите мне
эти деньги, и они, возможно, пригодятся еще кому-нибудь, а пока я предлагаю
их Вам от чистого сердца, они в Вашем распоряжении".
Как мне потом рассказывали, для Теккерея в этом не было ничего
особенного. Подобно многим добрым людям, он давал кому-то в долг несколько
фунтов, а потом эти деньги переходили от одного знакомого к другому, так он
выручал тех, кому приходилось туго. Когда Теккерею возвращали долг, он не
прятал деньги радостно в кошелек, а с удовольствием отдавал их очередному
нуждающемуся... <Через четыре месяца Теккерей направил Ходдеру письмо с
предложением поработать у него временно секретарем, "небольшое жалованье Вам
не помешает".>
В назначенный час утром я пришел на Онслоу-сквер. Мистер Теккерей уже
ждал меня в кабинете. Но вместо того, чтобы тут же объяснить мне мои
обязанности, он повел меня наверх в спальню, где все было оборудовано для
работы. Там я узнал, что Теккерей трудится над лекциями о четырех Георгах, а
поскольку от него ушел прежний секретарь, ему понадобился новый помощник. От
меня требовалось писать под диктовку и по указаниям Теккерея делать выписки
из книг у него в библиотеке или в Британском музее. Каждое утро я появлялся
в спальне, и, как правило, Теккерей встречал меня уже готовый к работе.
Правда, иногда он не мог сразу решить, как лучше начать - сидя или стоя,
расхаживая по комнате или лежа на кровати. Он нередко закуривал сигару и,
походив с ней несколько минут, забывал ее на каминной полке, но принимался
диктовать с удвоенной энергией, словно "благоухание" "благородного табака"
вселяло в него вдохновение...
Непоседливость Теккерея во время работы, его привычка то и дело менять
положение вовсе не казалась мне смешной, и похоже, наиболее непринужденно он
чувствовал себя в самых неудобных позах. Писать под его диктовку не
составляло труда, поскольку он выговаривл слова ясно и четко, и "обдумывал
каждое слово, прежде чем вдохнуть в него жизнь". Теккерей редко поправлял
себя, так что секретарю почти не приходилось вносить изменения в текст во
время диктовки. Погруженный в работу, Теккерей всегда бывал спокоен и
сосредоточен и излагал свои мысли с той же рассудительной вдумчивостью, с
какой читал лекции. Я отметил одну его характерную особенность, которая
особенно бросалась в глаза - когда я не мог удержаться от смеха, записывая
его очередную шутливую фразу, сам он хранил полнейшую невозмутимость, как
это делал комик Листон, который всегда принимал такой вид, будто ему
невдомек, чем он так позабавил публику. Иногда Теккерей, неожиданно прервав
диктовку, спрашивал, хорошее ли перо и какого сорта бумага. Если ему
казалось, что я не вполне успеваю за ним, он предлагал попробовать перо с
более широким или узким кончиком, а затем рассматривал бумагу, на которой я
писал, и советовал пользоваться особым сортом с более грубой, шероховатой
поверхностью. По словам Теккерея, он отдавал ей предпочтение за то, что она
"тормозит" перо, а гладкую шелковистую бумагу он не любил, перо слишком