Сашко меня успокаивал:
   – Зараз все отлично будет. Еще никогда такого не было, чтобы он не заводился.
   Снова мы покатили машину, и вдруг радостно затарахтел мотор, и мы понеслись как на крыльях, и я молился, чтобы не заглохла машина. Но мольба моя не дошла по назначению, и мы снова в канаве, и ногу обожгло мне выхлопной трубой, и я орал что есть мочи, а Сашко успокаивал:
   – Зараз. Все отлично будет. Он всегда так, скотыняка!
   Снова мы покатили на гору мотоцикл, Сашко за руль держит, а я в багажник руками упираюсь, вода хлюпает под ногами, грязь расползается. Мы по траве решили идти, чтобы побыстрее на гору забраться, но и на новой горе не завелся мотоцикл.
   Так и прикатили машину своими руками во двор Сашка.
   Оба были в грязи, усталые и голодные.
   – Зараз такое будет! Утка, настойка, огирки, кавуны с яблоками мочеными…
   – А не поздно? – спросил я.
   – Ты што? – И он посмотрел на свои часы.
   – Три часа, – сказал я. – Самый раз, – ответил Сашко.
   – А кто у тебя дома?
   – Жинка, мати, дити…
   – Ну, а как они?
   – Да я их, чертовых бабив, в руках держу!
   Я робко переступил порог. На кухне горела керосиновая лампа, совсем приглушенная. Вправо и влево шли двери. В одну дверь ткнулся Сашко, но вылетел оттуда пулей, и вслед за ним полетело что-то тяжелое. В другую дверь вошел Сашко, а через две секунды руки хозяина растопыренные сначала показались, а уже за руками голова с туловищем выбросились, а за спиной Сашка что-то опять тяжелое полоснулось.
   Сочувствуя товарищу, я робко вышел на крыльцо.
   – Ты же говорил, что в руках их держишь.
   – А хай им черт, хиба с бабами шо-небудь зробишь! Ходим в сарай, бери лампу, а я хлеба достану.
   – Куда в сарай! – раздался голос из комнаты. – Ось я встану, дам тоби сарай!
   – Мы тыхенько повечеряемо, – ласково сказал Сашко. – Тыхенько!
   Мне хотелось сказать: «Ну, будь здоров, Сашко». Крепко пожать руку хотелось, но так было жалко оставлять его одного. И я ждал конца.
   А конец был таким.
   – А хочешь, в пещеру пойдем. Настоящая пещера половецкая! – сказал Сашко, ему так хотелось закончить день какой-нибудь настоящей удачей, и я понимал это.
   – Нет, в пещеру как-нибудь потом сходим. Проводи меня немного.
   – Погоди, я зараз.- Сашко исчез, а через секунду он шел с двумя банками. – Сейчас горилки возьмем. Бона тут у соседа.
   Сашко перелез через тын и постучал в ставню.
   – Грунь! Цэ я – Сашко, дай бутилку горилки. Непонятные звуки послышались из-за ставни.
   – Грунь, видчини, – жалобно, но настойчиво проговорил Сашко.
   Ставни молчали. Сашко снова постучал в окно. В дверях загремел засов.
   – Все в порядке,- сказал мне Сашко,- открывают. Несут.
   В лунном свете обозначилась фигура в белом, на фоне которой отчетливо чернел гаечный ключ огромного размера. Намерения у гаечного ключа были самые решительные, и мы метнулись в сторону, перекинулись через тын и скрылись в темноте. А оттуда, где застыло матовое сияние гаечного ключа, слышалась непозволительная брань:
   – Я тоби покажу, гад, как по чужим бабам лазить! Я тоби… Лунный свет струился в дрожащих окончаниях листвы.
   – Нэма жизни ни дома, ни на работе, – заключил Сашко. – Жизнь только в промежутке, между домом и работой. Вот сейчас я живу, потому что я нигде.
   Я пожал Александру Ивановичу руку. Через час мы должны были встретиться на перекрестке, куда должна подъехать грузовая машина, чтобы отвезти нас за новым оборудованием для школы будущего.
   Я подходил к своему дому с горькими мыслями. Впрочем, в этих горьких мыслях была острая решимость во что бы то ни стало с завтрашнего дня, прямо с утра, начать совсем новую жизнь – и никаких отклонений! Никаких охот, никаких половецких пещер!
   – Вот так разбазаривается в человеке самое главное, – бормотал я вслух. – Вот так предаются идеалы. Каков Сашко?! Ишь придурочком, придурочком, а свою линию гнет! А какая у него линия – пойди разберись!

4

   Новый Свет был залит солнцем, когда приехал долгожданный Шаров, настоящий директор интерната. Константин Захарович приехал с женой, племянницей Настей и с собакой Вестой.
   Впереди шла Веста, родом из фокстерьеров. Шерсть ее смешно кудлатилась, и глаза весело глядели крупным черносливом. За Вестой шла грузная женщина с двумя сумками – это Раиса Тимофеевна, жена Шарова. За ней шла Настя, племянница, с огромным черным ридикюлем, куда бы запросто вместилось два фокстерьера. Замыкал шествие человек без ничего – это Шаров. Одет он в широченные штаны (несколько пятен на синем бостоне), на нем рубашка шелковая в полоску, без воротника, из тех рубашек, к которым воротники пристегивались, в рукавах рубашка перехвачена металлическими пружинами. Спина у Шарова покатая, руки несколько колесом – от, этого очень хозяйская походка получалась.
   И Шаров, и его жена, и племянница, и Веста сразу внесли новую, шумливую струю в жизнь окраины Нового Света – смех пошел по территории: кашляющий (от курения) у Шарова, с прихлопом рук и с покрякиванием у жены, звонкий у Насти и с глупым лаем у Весты, этак лениво пару раз в вышину: ав! ав!
   – Куды ж мы заихалы? Костя, не соглашайся! Тут одни бурьяны – глухота такая! – приговаривала Раиса, когда смех кончился.
   – Не галдись! – успокаивал Шаров, доставая перцовку из сумки. – Бурьян – это хорошо, хоть будет выпить где.
   – Тоби бы тильки выпить! – вытаращила очи Раиса, толкнув мужа в покатую спину.
   – Ой, – закричал Шаров. – Чиряк у мене, забула, чи шо? Ну сидайте, хлопци, отметим приезд.
   – Ну, что скучаешь, мой родненький? Моего холесенького оставили. – Это Настя ласкала Весту и, обращаясь ко мне, пояснила: – У нас знакомые, ну не знакомые, а отдыхали летом, из Москвы. Он голограф, ну, это наука такая, где все сходится как в одном, а она, ну, не жена, а разведенная, только не с ним, а с другим, тоже такая ученая, а он тоже разведенный, только не с ней, а с женой, так вот они на Кубу уехали, а нам Весту оставили, а мне Веста как самый близкий человек, потому что у нас таких собак вообще нет. А вы собак любите?
   – Очень. Вот и подружка нашлась Весте, – сказал я, показывая на старую Эльбу.
   Веста подошла к старой ничейной собаке и точно сказала ей:
   – Господи, и не стыдно тебе пузо по земле волочить? Неужели нельзя живот подобрать?
   – Ты на себя-то посмотри, сука, – ни глаз, ни носа, одна шерсть, лапы, что ли, у тебя поотсыхали, прилизаться не можешь?
   – Дура, это порода у меня такая. За меня сто рублей могут дать не глядя…
   – А за меня – ни копейки,- ответила Эльба, убегая прочь.
   На пути к конюшне, где у нее место было законное, старая собака два раза вскинула голову и три раза пролаяла, что на собачьем языке означало: не продаюсь!
   А за столом под дубом состоялось знакомство и некоторое вхождение Шарова в жизнь Нового Света.
   Поодаль от того места, где совершалась первая трапеза Шарова, выжидательно похаживали Каменюка и Злыдень. Они робко поклонились Шарову, но подойти не решались.
   – Кто это? – спросил Шаров. Я пояснил:
   – Рабочие из подсобного хозяйства.
   – А ну, гукны их! – буркнул Шаров Александру Ивановичу.
   Как только к столу подошли Каменюка и Злыдень, так лицо Шарова мигом преобразилось: взгляд суровее стал, губы сжались, плечи расправились, в голосе металла прибавилось.
   – Что же это у вас дизель без толку тарахтит? Каменюка пытался что-то объяснить, но Шаров не слушал его, а твердил свое:
   – Непорядок, непорядок… А с проводами что? Злыдень сделал усилие объясниться, но и тут Шаров не стал слушать, сказал:
   – Нет, так, хлопцы, дело не пойдет!
   Я наблюдал за Каменюкой и Злыднем: они первый раз видели Шарова, а стояли перед ним как нашкодившие ученики. И я даже порадовался тому, что наконец-то нашелся человек, который в один миг сбил спесь с этого ехидного Каменюки.
   Дальнейшие действия Шарова меня просто ошеломили. Каменюку и Злыдня Шаров за стол не пригласил, но каждому налил по полстакана и велел прийти на следующий день к шести утра. Когда трапеза закончилась и все разбрелись кто куда, Шаров сказал Александру Ивановичу:
   – Ставку библиотекаря я вам дать не могу. У Раисы Тимофеевны уже приказ есть на эту должность. Поработайте пока кладовщиком, а потом посмотрим.
   – Добре, – ответил Сашко.
   Розовый шар моего рыцарства с приездом Шарова сначала почернел, потом и чернота слиняла. Ветром сдуло этот шар, в тропках между бурьянами им Веста долго играла, пока не лопнул он, пока сморщенные остатки шара не съела старая Эльба. И алый плащ со шпагой, и мундир с аксельбантами я вынужден был на время глубоко спрятать в мамин сундук, потому что все эти призрачно-голубые одежды в шаровский текст никак не вписывались. Шаров был больше чем реалистом: он был природным человеком, органической частью колотильни, которая намечалась на этом куске земли, заросшей травой, уставленной разваленными конюшнями, гаражами и погребами.
   Уже через два дня я увидел в свите Шарова Каменюку, которого будто подменили. Он был в гимнастерке, подпоясанной широким ремнем, в зеленом бушлате (племянник вернулся из армии – в десантных войсках служил), в яловых сапогах. Но не только в одежде перемены были: сменился весь Каменючий облик. К лицу добавилось красноты, гимнастерка плотно обхватывала грузное Каменюкино тело, привыкшее к вальяжной жизни, воротник, подшитый белой полоской, на два крючка застегнут. Два больших, чуть поржавевших крючка на воротнике, видать, мешали владельцу, прищемляли кадык, а расстегнуть ворот Каменюка не решался, так как новую личность на себя накинул: хозяйский глаз, хозяйские руки и должность при них – не какой-нибудь завхоз, а заместитель директора.
   Вторым человеком в свите был Волков Валентин Антонович, маленький человечек в черном, музыкант, словесник, сочинитель сказок, одним словом, талант, рекомендованный инспектором Белль-Ланкастерским.
   Мне сразу понравился Волков. И Шарову он понравился, и он его тут же до приезда нового завуча назначил своим заместителем по учебной части. Волков тоже расположился к Шарову, впрочем, очень скоро Волков в нем разочаровался, считал директора грубым мужланом, всячески высмеивал природные начала Константина Захаровича.
   А природность Шарова была особой. Она была замешена на крестьянской изворотливости, на хозяйской щедрости, на исключительной расположенности ко всему живому. Природность таила в себе и свежесть скошенной травы, чуть увядшей на солнце, и запах соломы, сухой как порох, с иглами-устюками, с остатками невымолоченного зерна, и тонкий аромат мокрых стогов. В этой природности спрессовались звуки кудахтающих кур, напуганных неожиданным приходом человека, когда перед заходящим солнцем яйценосные создания отправились на покой, а тут человек: сначала нервно-настороженное «ко-ко-ко», а потом гневно-звонкая разметанность голосов -и хлопанье крыльями, так что сухая горячая пыль поднялась в сарае, отчего кони копытом стукнули по прохладной доске, глазом повели в сторону и застыли в ожидании.
   Я был поражен той переменой, которая случилась с Шаровым, переступившим порог сарая, в котором были животные. Лицо вновь назначенного директора заиграло самым натуральным счастьем. Он был в своей стихии. Все живое притихло, будто учуяло в пришельце хозяина.
   Природность Шарова таила в себе самый высокий экологический смысл. Наблюдая за Шаровым, я даже внес существенные поправки в проект школы будущего: каждый ребенок должен вырастить одного кролика, на что Шаров заметил:
   – И утенка, и цыпленка, и теленка, и поросенка. Я предложил Шарову заглянуть в мой проект, Константин Захарович усмехнулся:
   – Ох, ненавижу эти чертовы бумажки. Пойдем лучше на конюшню.
   Посещение конюшни, к которой допускались самые близкие, было таинством. Глядя на лошадей, Шаров преображался.
   – Ну как Васька? – спрашивал он у Злыдня, который был назначен по совместительству конюхом.
   – Лучше, – ответил Злыдень.
   – А ну подыми ему ногу! Злыдень приподнял конское копыто.
   – Немедленно вызовите ветеринара, – сказал Шаров.
   После осмотра Васьки мы подошли к рыжей кобыле Майке. Шаров погладил Майку, в зубы заглянул, глаза пальцами расширил, отчего голубое конское яблоко, измереженное красной сеткой узловатых прожилок, едва из орбиты не вылетело.
   – Нет, Каменюка, так не годится, – сказал Шаров. – Хиба руки у вас поотсыхалы, чи шо, говорил же – закапывать надо глаз, она же ослепнет, видишь, гноиться почав.
   Каменюка вытянулся:
   – Та закапувалы ж, Константин Захарович. Гришка, скажи – закапувалы сьогодни?
   – Та хто там закапувал, в гору николы глянуть було, – ответил Гришка, нанизывая солому на вилы с выбитым одним зубом.
   – Ну шо я тоби говорю? – набросился Шаров на Каменюку. – Не, так, хлопцы, дело не пойдет!
   – Та я ж им казав! – оправдывался Каменюка.
   – Казав, казав! – перекривился Шаров. – Черт знает что, а не люди! Худоба погибает на их глазах, а они только и знают горилку хлестать!
   – Та нихто нэ пыв, – оправдывался Каменюка.
   Я теперь только, четверть века спустя, понял, для чего нас, его первых помощников по педагогической части, Шаров на конюшню таскал. На наших глазах он лаялся, давал волю своим могучим природным силам, которые в сарайной тишине выскакивали в конюшне, хлестали по щекам Каменюкиным, по щекам Злыдня и рикошетом по нашим щекам траекторию совершали. Короткая шея Шарова утопала в плечах, руки места себе не находили, спичка не зажигалась, и мы торопились поднести огонек, и его глаза искали у нас сочувствия, его, Шарова, бельма сверлили наши души, будто вывинчивая из нас ответы: «Конечно же мы с вами, Константин Захарович!» Мы уходили от взгляда Каменюки, лучше в гнилые доски смотреть, чем в заискивающие зрачки Каменюки, в которых отражался страх, смешанный с выцветшей зеленью его шерстяной гимнастерки. А Шаров не унимался, он здесь, в конюшне, орал благим матом, заводил себя тем самым, и от этого гнев его перерастал пределы всяческие. Шарову нужна была сцена, нужна была рабочая аудитория, где он прокручивал свое административное начало, точно репетировал с нами эталоны будущих своих действий. Потом он вышвыривался из конюшни, а его покатая спина и нас вытягивала из прохладной черноты. Не успевая за Шаровым, выбегал Каменюка, приговаривая:
   – Да усе зробимо, Константин Захарович.
   Не слушал его Шаров.
   И Волков бежал за Шаровым. Бежал молча, но брови его в недовольстве были насуплены. И я вслед за Волковым выходил на яркое солнце. И мы несли в себе заряд очумелости, полученный там, в конюшне. И напуганности некоторый заряд. И подобострастия заряд несли. А Шаров к нам совершенно ласково, будто для контраста, чтобы с другого боку по Каменюке трахнуть.
   – А ну глянь, шо там блестит? – Это он Волкову.
   – Где, Константин Захарович?
   – Да вон, левее смотри!
   – Так это кусок бутылки, Константин Захарович.
   – От черт, а я думаю, шо там блестить, аж глаз рижэ.
   – Кусок стекла, Константин Захарович.
   – От черт, яко блестить, а ну, вытягни стекло. Неужели стекло?
   Волков перебрасывает свое легкое тело за канаву, выковыривает стекло, подает Шарову. Шаров смеется:
   – От черт! А я думал, шо там блестит…
   – То воно так от сонця, – вставляет Каменюка и тоже смеется. – А ну, дайте глянуть.
   Шаров отдает кусок стекла и уже ко мне:
   – А где Сашко?
   – Сейчас позову, Константин Захарович.
   – Александр Иванович! Надо шифер завезти!
   – Добре!
   – А огирки привиз?
   – Привиз!
   – А бочку с перцем?
   – И бочку с перцем!
   Музыкальная душа Волкова не выдержала напряжения, расхохоталась:
   – А бочка с перцем зачем?
   – У Каменюки спроси!
   – Ох, вы ж и насмехаться любите, – тянет Каменюка, в общем-то довольный этим перцовым поворотом.
   Из бурьяна, метрах в ста, между тем выплывало бревно неошкуренное, но в торце свежесрубленное. За бревном показалась и голова Ивана Давыдовича.
   – А ну крикни ему! – обратился Шаров к Каменюке.
   – Не почуе, далеко сильно, – ответил Каменюка.
   – А ну сбигай, гукны! – обратился Шаров к Александру Ивановичу.
   Александр Иванович пошел в сторону бревна, плывущего в бурьянах.
   – Та быстрее, – крикнул недовольно Шаров.
   – Добре, – сказал Сашко, ускоряя шаг. Бревно между тем развернулось в бурьяне и тараном поплыло в нашу сторону.
   – Хто ж таки дэрэва дозволил вырубать? – набросился Шаров на Ивана Давыдовича.
   – У мэнэ докумэнт е, – ответил бревноносец.
   – А ну замирь хлыстину, – обратился Шаров к Каменюке.
   – Та тут и так видно – шисть метрив, – сказал Каменюка.
   – Пиши акт, – приказал Шаров. – Пиши в двух экземплярах. Пиши акт о хищении.
   – Константин Захарович! – взмолился Иван Давыдович. – Вы шо?
   – А ничего, як вы, так и я. – И Шаров к нам повернулся: – Нет, вы подумайте! Я спрашиваю: кто жестянщик и кровельщик на селе? Все говорят: Довгополый. Кто плотник? Довгополый! Я к нему: помоги крышу починить, а вин: попэрэк болыть! А бревна государственные таскать, так попэрэк не болыть?!
   – Так докумэнт е,- оправдывался Довгополый.
   – Давай документ, я завтра найду и того, кто документ выдавал.
   – Ну починю я вам ту крышу, – оправдывался Довгополый.
   – Вот тогда и бревно получишь, – отвечает Шаров. – А вы, товарищ Каменюка, оприходуйте пока бревно!
   Впервые тогда на территории Нового Света прозвучало это великое слово «оприходовать». В общем-то известное слово, но в устах Шарова имевшее особый и притом таинственный смысл. Бревно вроде бы и оприходовалось, но это вовсе не означало, что оно определяло свою государственную принадлежность. Напротив, оприходованность предполагала и некоторую творческую вольность, не обремененную всякими бухгалтерскими канонами и предрассудками. Шаровское диалектическое толкование сложной категории «оприходовать» никак не укладывалось в прямолинейном интендантском мышлении Каменюки. Поэтому он и спросил:
   – А як?
   – Запиши пока в свой талмуд.
   Каменюка сделал отметину: «Довгополый – бревно, 6 м».
   Довгополый потоптался на месте, потом потёпал к воротам. Он шел согнувшись, точно пронзенный стрелой, отравленной этим отвратительным для него словечком «оприходовать», да и непривычно было как-то глядеть на великана Довгополого, идущего в такой облегченности.
   – А ну, веди нас в подвал, глянем на огирки! – обратился Шаров к Каменюке.
   Сашко долго искал ключ, жменями вынимал скомканные накладные из кармана, снова запихивал их в карман, пока не нашел ключ.
   – Не, так документацию содержать нельзя, – сказал Шаров.
   – Та хай ей черт, – ответил Сашко. – Бумажок столько сроду у меня не было.
   – А я казав йому, – вставил Каменюка, – нельзя так документацию содержать.
   – Ох и зануда ты, Каменюка, – распахнулась Шарова душа.
   – Така нудота, – добавил Сашко.
   – Ну ладно, – сказал Шаров, держась за верх подвального входа. – Шо нэма света? А ну, гукнить Злыдня.
   Явился человек в ватнике.
   – Ну, шо там с твоей жесткой?
   – Все подготовлено. Давайте команду.
   – А проводка тут есть?
   – Всэ зробыв.
   Действительно, зажглась в подвале лампочка. Шаров сосчитал бочки: одиннадцать.
   – А яка с перцем?
   – Ось! – сказал Сашко.
   – А ну, поддень чем-нибудь.
   Злыдень ловко вышиб крышку бочки, откуда пахнуло свежестью засоленного перца.
   – А ну, сбигай, Петро, – это Каменюке сказал Шаров.
   Каменюка принес бутылку нераспечатанную. Злыдень зачерпнул алюминиевой миской из бочки и за хвостики несколько перчин сверху в мутноватый рассол кинул.
   – Ось оцей берить, – сказал Злыдень Шарову. – Надо, щоб цилый вин був.
   – Знаю,- сказал Шаров. – А чесночок е?
   – Цыбулынка е, – ответил Сашко.
   – Ну давай цыбулынку, – сказал Каменкжа.
   – А ну, глянь, шо там на двори? – это Шаров Злыдню сказал.
   Злыдень направился к выходу, откуда дневной свет, нарезанный тонкими полосками, входил в подвал, рассеиваясь золотыми пылинками в подвальной тишине.
   – Нэма никого,- доложил Злыдень.
   – А мэни так и ресторана не надо, – рассказывал Шаров, готовя вторую перчину, – вот так люблю где-нибудь в подвале, в конюшне выпить, шоб сыростью пахло, тут душа отдыхае…
   десь, в подвале, была особая прохлада. Теплая, летняя, будто всю тень от домов, от деревьев сюда снесли, тень, прогретую солнцем, ласковую тень, куда можно войти, укрыться от невыносимого солнцепека, на холодный камень сесть, шершавость цементную ладонью ощутить, к сырой бочке прикоснуться, и лица людей здесь расправлялись: на мгновение исчезали тревоги земные, друг о друге каждый заботился, равенством дышали движения людей. Шаров Злыдню остатки своей горилки вылил:
   – Допый, мени бильш нельзя!
   Волков с Каменкжой коркой хлеба поделился.
   – Та ни, закусовайте, – просил Каменюка, – я с утра не йим.
   Сашко зачерпнул в стакан рассолу, и мутная жидкость пошла по кругу: каждый попробовал из стакана, достоинства рассола отметил.
   – А як шо, цей рассол з лопухами замишать, – сказал Сашко, – так така закуска получиться…
   Все улыбнулись, кроме Шарова. Он резко встал, глаза его вдруг забегали.
   – Пошли, хлопцы, – сказал он. – Совещание.
   Через минуту Шаров сидел за столом и писал, кому и куда надо ехать, чтобы закончить приготовления к открытию школы-интерната.
   Когда собрались все в кабинете, Шаров встал.
   – Так больше нельзя! – сказал он.- Вы что, товарищ Каменюка! По подвалам прячетесь! В прохладе отсиживаетесь, когда надо все силы бросить на работу! Где провода? Где шифер? Почему транспорта нет? А от вас, товарищ Волков, я хотел бы большей требовательности, нельзя распускать людей, как вы считаете?
   Молниеносные перемены, которые происходили с Шаровым, воспринимались как должное. Еще когда там, в подвале, сидели, за тишиной чувствовались ожидаемые раскаты грома. И теперь все было по справедливости. Каждый получал сполна, и каждый после разноса стремительно мчался, скрывая в себе остатки хмельности, сам совершал разнос над теми, кто ниже его по рангу стоял. Каменюка – на девчат, на Петровну с Ивановной кричал; Волков собирал педагогов, давал указания, кому какие последние приготовления сделать; Злыдень на Майку с Васькой чертыхался. И Шаров не сидел сложа руки, он звонил по телефону, требовал, настаивал, обещал, вызывал людей к себе, давал новые задания – и жизнь кипела на окраине Нового Света, булькала лопающимися шарами, как вода в чайнике. А Шаров еще жару поддавал, чтобы вода через верх паром и брызгами шипящими выходила, и крышка от чайника дергалась в беспокойстве. И в этой суете то и дело раздавался голос Шарова в сторону случайно зашедшего человека:«А ну, гукнить Волкова» или: «Гукнить Попова».
   И мы входили в кабинет. А Шаров лаялся по телефону:
   – Я буду меры принимать. У меня распоряжение есть! Вы не имеете права задерживать! Я уже две недели жду вагоны с лесом!
   И хлоп трубкой по телефону. И зрачки забегали острые, и губы про себя ругательства складывают, и в нашу сторону, но в адрес тех, кто на проводе был:
   – Бездельники чертовы! Хапуги! Нет, я это так не оставлю! Заходите, – это нам, со всей ласковостью. – Что у вас?
   – Не знаем, вы нас вызывали? – робко говорили мы.
   – Забыл, зачем вас вызывал. Ах да! Воспитателей разместили?
   – Разместили всех, кроме Рябовых, Лапчинской и Светловой.
   – А ну, гукнить Каменюку! Вошел Каменюка.
   – Вы почему, товарищ Каменюка, не расселили людей?
   – Так куды ж их расселять? У гараж предложил Рябову – не хочет, говорит: «Вы что, идиот старый, издеваетесь над нами?!» Я йому, сукиному сыну, кажу, что нет пока условиев, а он снова: «Сами в гараж переезжайте, а мы вашу квартиру займем». А Лапчинской со Светловой я чуланчик приспособил Под жилье, и побелили девчата, и пол помазали, а воны як глянули, так бигом видтиль, кричат на всю округу: «Где это видано, чтобы учитель в конюшне жил?…»
   – И правильно кричат, товарищ Каменюка! Кто же это образованных людей в конюшню селит! Неужели не могли найти в селе квартиру?
   – Та у нас сроду нихто не сдавав площадь.
   – Так сам возьми. Злыдня и Петровну попроси, к родычам обратись!
   – Ой лышенько мое! – запричитал Каменюка. – Взял я на свою голову Волкова. По секрету вам скажу: так кричить вин по ночам, что все село сбигаеться, а вин кричить шось непонятное чи по-польски, чи по-немецьки и по сковородкам лупе кочергою, вроде бы як из автомата стриляе, а глаза блистять, як у собаки, моя жинка до нього: «Валентин Антонович, Валентин Антонович!»,- а вин як клацне зубами да як задрожить, аж мороз по кожи, хворь, мабуть, у нього така, контуженный чи парализованный, кожну ничь все село не спить, баба моя каже: «И грошей нам не надо, и работы не надо в цией проклятий школи будущего, заверить у нас Волкова, все село просит…»
   – Вы что-то не то говорите, товарищ Каменкжа. Преувеличиваете. Человек раненый, можно сказать, мы еще долго будем залечивать раны, и надо с уважением относиться к людям… В конце концов Волков кричит, ну а другие?! Другие же не кричат?!
   – Ой, лышенько мое! – снова запричитал Каменюка.- Взяв на квартиру цю чертову Смолу мий кум. Баба выйшла на улицу утром, а цей Смола на голови ходе, а потом на руках, як обезьяна, стрибае. Корова побачила таке зрелище та як кинется в огород, забор поломала, вси грядки потоптала, ой, лышенько мое, теперь нихто в сели никого не пусте на квартиру…
   – Безобразие, вот что я вам скажу, товарищ Каменюка. Не умеете разъяснительную работу вести с народом. Я вас обязываю немедленно расселить всех. И должен вам сказать, что к вечеру еще новая партия педагогов прибудет. Среди них две учительницы нуждаются в особом внимании. Светлана Ивановна Икарова, превосходный математик и воспитатель, а вот в жизни не повезло. Мужа бандеровцы убили. Дом сожгли, и десятилетний сын ее погиб. Кинулся в горящий дом собачку спасать да так и сгорел живьем, мать слышала крики сына, а помочь не могла, связанная в сарае лежала. Марье Степановне Лужиной, словеснице, тоже не повезло: мужа в шахте убило, вышла второй раз замуж, да человек оказался дрянной, пришлось разойтись, а вот педагог она замечательный, детей любит и тоже этим самым самоуправлением увлекается,- это в мой адрес бросил Шаров.- Так вот прошу позаботиться о людях, товарищ Каменюка…