василевсов и святых, старинное золото Византии.
Иван Федоров уже едва волочил ноги, когда они покинули храм и вышли к
ипподрому, к которому он, как выяснилось впоследствии, едва не попал
вчера, подымаясь по каменному спуску. Полуобрушенные галереи старинного
ристалища были по-прежнему величавы. Величава была вытянутая огромная
арена, по которой когда-то неслись, сталкиваясь, быстролетные колесницы,
мчались кони, роняя пену с удил, а стотысячная толпа "голубых" и "зеленых"
орала и бесилась, приветствуя кликами победителя. Еще стояли мраморные
статуи на стенах ипподрома, еще гордо высилась императорская трибуна, еще
подымались граненые столпы, поставленные посередине арены различными
императорами, начиная с Феодосия Великого и Константина Равноапостольного,
изумлял покрытый письменами-рисунками столп-обелиск, содеянный из единого
камения, непонятно какими силами и как привезенный сюда из далекой
египетской земли. Вызывал почтение тускло блестящий медяный столп из трех
закрученных змеиных тел, на самой вершине раскинувших свои украшенные
камением и бисером головы и отверстые зубастые пасти, столп, в коем, по
преданию, был "запечатан яд змиев"... Но даже и это было теперь ничто
перед Софией, перед ее бессмертным и безмерным величием.
Дотащились до монастыря, сели обедать. Усталость отходила, освобождая
место восхищению, выливавшемуся в путаных и горячих речах перебивавших
друг друга, потрясенных увиденным русичей. Иван молчал, иногда кивая в
ответ, обмысливая все сущее и вновь прилагая сюда Пимена, так и не
появившегося в Константинополе (сожидали его приезда уже вчера), прилагая
обрушенные стены дворцов, ветхие хоромы, мальчишек-попрошаек на узких
улицах совсем невдали от Софии и ипподрома... Что-то вызревало, какая-то
мысль наклевывалась в нем, все не находя и не находя выхода. "А как же
епископ Федор? - думал он. - Восстал ли, достигнул Константинополя или
умер в Кафе от Пименовых пыток?" Он не знал. И никак не мог давешнее
великолепие связать с этою мелкой и подлой грызнею за власть, с грошовой
торговлей нищающих греков, со многим другим, что видел и здесь, и у себя
на родине. В конце концов оказалось проще перестать думать и приналечь на
сыр и на греческое кисловатое вино.
На третий день они перевозились в монастырь Иоанна Предтечи, Продром,
где для них были уже приготовлены более удобные и более вместительные
хоромы, где была баня и где он узнал наконец от тамошних русичей, что
епископ Федор жив и уже прибыл в Царьград.


    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ



Епископ Федор, в отличие от своего отца и дяди, не отличался крепким
здоровьем. Встать с ложа болезни после Пименовых истязаний ему помогли
воля и долг. Он должен был встать, должен был - и теперь настойчивее, чем
раньше, - быстро достичь Константинополя, дабы не дать Пимену возможности
вновь подкупить греков и остаться, после всего содеянного им, на престоле
духовного водителя Руси. Теперь - о! - теперь Федор, испытав это сам на
себе, верил робким жалобам сельских попов, безжалостно обираемых Пименом,
что владыка за недоданное серебро мучил и истязал иного пресвитера,
оставляя его "чуть живя"; теперь он уже не дивился исчезновению из
московских храмов многих ценных святынь, поддельным камням на месте
драгоценных, утерянным окладам, исчезнувшим яшмовым потирам и прочая, и
прочая, о чем ему долагали ропщущие на Пимена Федоровы доброхоты. Самого
Федора Пимен также ограбил дочиста, отобрав у полумертвого ростовского
епископа все серебро, посуду и даже книги, оставив, по пословице, "в
единой срачице" (сорочке). Но - свет не без добрых людей! Нашлись русские
и армянские купцы, снабдившие Федора деньгами и дорожным припасом, нашелся
корабль, и пока Пимен с синклитом отстаивался в Пандораклии, Федор,
держась противоположного, северного берега Греческого моря, на утлом своем
суденышке сумел почти обогнать Пименов корабль и, высадившись в Дафнусиях,
достиг Константинополя на второй день после Петрова дня.
Пименовы русичи бродили по ипподрому, когда Федор, пропыленный
насквозь и измученный донельзя, сползал с мула во дворе Студитского
монастыря. Киприан, узрев костистый лик Сергиева племянника, его
провалившиеся, обведенные чернотою глаза, вздрогнул, еще ничего не ведая.
Доковыляв до кельи, Федор свалился на лавку, произнеся сурово:
- Мучил меня! В Кафе! На дыбу вздымал и обобрал дочиста... Дозволь,
владыко, сниму рубаху и покажу тебе язвы те, их же приях от мучителя
своего! - Он тотчас, не договорив, начал заваливаться вбок, и Киприан,
подхватив падающего Федора, крикнул служку, повелев звать врача и
кого-нито из патриарших синклитиков, дабы засвидетельствовать следы нового
Пименова злодеяния.
На престоле духовного главы Московской Руси сидел убийца и, быть
может, не совсем нормальный человек, который мог, дай ему волю, подорвать
все церковное строительство Руси Владимирской.
"Как князь не увидел сего?" - впервые по-настоящему ужаснулся
Киприан, втайне удоволенный смертью великого князя Дмитрия, при котором,
он уже понял это твердо, путь на Москву ему был заказан навсегда.
Пока лекарь-грек колдовал над Федором, Киприан торопливо обмысливал
новое послание патриарху Антонию, с новыми укоризнами и зазнобами противу
Пимена с Киприаном, тем же соборным решением призванного возглавить обе
половины русской церкви, литовскую и московскую, объединивши их вновь.
Пимен высадился сперва на турецком берегу и с помощью серебра
заручился покровительством турок. В начале июля он переправился на
греческую сторону, но в город не вошел, остановясь на территории,
принадлежавшей генуэзцам, и оттуда послал разузнать, что творится в
патриархии.
Посланные им русичи меж тем в четверг побывали во Влахернах, где
поклонялись ризе Богородицы, затем в богато разукрашенной церкви
Двенадцати Апостолов, в которой опять же поклонялись гробам императоров
Константина Равноапостольного и Феодосия Великого, а также мощам иных
праведников и чудотворцев, в том числе Иоанна Златоуста и Григория
Богослова, а в пятницу были приняты патриархом Антонием, уже извещенным о
прибытии Федора Симоновского и получившем Киприаново обличительное
послание.
Внешне прием проходил очень пристойно. В намерения нового патриарха
отнюдь не входило затевать какую-либо прю или нелюбие о русичами, тем паче
с далеким, но всесильным великим князем Владимирским. Поэтому в грамоте,
составленной два месяца спустя, покойного князя Дмитрия всячески обеляли и
оправдывали.
Прибывшим синклитикам, Игнатию и двоим чернецам, были предложены
кресла. Говорили по-гречески. Собственно, от русичей говорил один Игнатий.
Пименов чернец Михайло мог только понимать греческую молвь, а азаковский
чернец не понимал и того и сидел нахохлившись, как старый ворон в осеннюю
пору.
Русичи украдкою оглядывали довольно тесную и темную каменную
хоромину, на их вкус мало подходящую для патриарших приемов. Игнатий,
потея и путаясь, старался объяснить, почему Пимен не явился на прием к
патриарху - сам того не понимая, ежели правду-то сказать! И не ведая, что
как раз теперь меж Пименом и его спутниками Михайлой Смоленским и
архимандритом Сергием Азаковым началась первая роковая размолвка и
возникла пря: тот и другой требовали свидания Пимена со святейшим
патриархом Антонием. Пимен же шипел, ярился и не шел ни на какие уступки.
В конце концов, так и не побывав у патриарха и удостоверясь, что его враг,
епископ Федор, в городе, Пимен отбыл опять на турецкую сторону, откуда
начал бесконечную тяжбу с патриархией, растянувшуюся на два месяца...
Остановился он в том же монастырьке, затерянном в горной распадине,
где некогда останавливался вместе с Федором. Не надеялся ли Пимен этим
выбором помочь счастливому исходу своей миссии? В воспаленном мозгу
русского митрополита очень могла возникнуть и такая надежда.
...Они сидели за трапезой. Пимен торопливо жевал, остро и
подозрительно взглядывая на спутников своих, Михайлу Смоленского и Сергия
Азакова. ("Предают, предают мя!" - лихорадочно думал он.)
- Не смеют! Не смеют! - бормотал он почти про себя. - Это все
Киприан, Киприан! И Федор... ("Жаль, не домучил я ево!" - подумалось.)
Пимен опасливо глянул на Михайлу Смоленского. Тот безразлично жевал,
отрезая ножом с костяною рукоятью кусочки вареного осьминога и кладя их
двоезубою вилкою в рот, и глядел куда-то мимо лица Пимена спокойным
старческим взглядом, время от времени отряхая крошки пшеничного хлеба со
своей широкой белой бороды. Он иногда кивал Пимену, думая про себя меж
тем: "Чего ж теперь? Уходил бы ты куда в монастырь, пока в затвор, как в
Чухломе, не посадили!"
Михайле было ясно, что после смерти великого князя Пимену на престоле
не усидеть, а твердо усвоенная раз и навсегда философия подсказывала
смоленскому епископу никогда не спорить с велениями времени и судьбы. Пока
Пимен был в силе, следовало, по крайности, не спорить с ним. Теперь же,
после смерти Дмитрия Иваныча, Пимену следовало уйти, не споря и не
прекословя. Жадности в собирании богатств, в цеплянии за должности и чины
у мниха, коему нет нужды оставлять что-либо жене и детям на прожиток,
Михайло вовсе не понимал. Сам он и жил, и ел просто, не переменив своих
привычек с тех пор, как сделался из инока Симонова монастыря епископом
града Смоленского, отнюдь не малого среди градов русских. Он не одобрял
торопливости Федора, как не одобрял сейчас Пименова упорства. Все должно
было идти своим порядком, и долг человека - не споря подчинять себя
Господнему повелению.
- Молчишь! Ты все молчишь! Не я ли тебя рукоположил во епископа? -
ярился Пимен, отбрасывая прочь рушник, коим вытирал пальцы. - Рефендарию
дано! Иконому дано! Хартофилакту дано! Какая власть у их противу серебра
русского?
Михайло, хитровато щурясь, глянул ему в глаза, смолчал. Баять владыке
про Господний промысл не имело смысла.
- И Киприан, и Федор - вороги мне! Зубами выи их сокрушу! - выкрикнул
Пимен. - На суд вызову! - Выпученным полубезумным взглядом он обвел лица
сотрапезников - спокойное Михайлы и тревожно-сердитое Сергия Азакова. -
Сокрушу! - повторил. - Грамоту ты повезешь! - ткнул он перстом в сторону
Михайлы.
Тот готовно покивал, вытер губы малым убрусцем, вопросил:
- Нынче ехать?
- Завтра... - остывая, проговорил Пимен. - И не сблодить штоб! Голову
оторву!
К ругани митрополита все давно привыкли, и Михайло только молча
склонил голову, домолвив, подымаясь:
- Приготовь грамоту, владыко! А я не умедлю.
Сергий Азаков поглядел на него растерянно и завистливо. Самому
хотелось съехать от Пимена и более не возвращаться сюда. Уныл был
монастырек, зажатый меж гор, не нравились турки, гордившиеся своей
религией до того, что не понимали, как это весь остальной мир, познакомясь
с Исламом, не спешит воспринять единственно верное учение Магомета. Не
нравилось само сидение тут, безнадежное, судя по всему. Уж лучше было
ехать туда, в великий город, окунуться в гущу событий, спорить и
требовать, подкупать и судиться, стараясь склонить на свою сторону
патриарха Антония! Что Пимен высидит здесь? Что может высидеть? С турками
пойдет войной на Царьград?! Он, в свою очередь, решительно встал из-за
стола. Наши там сейчас ходят по святыням, миряне, поди, толкаются в торгу,
а ты сиди тут, с этим полусумасшедшим обломом! Почто было имать Федора в
Кафе? Волю свою потешить? Потешил! А теперича - плати! Суд... Будет тебе
суд, скорый и праведный...
Пимен, сам того не ведая, высиживая у турок, терял и терял
сторонников своих.
Михайло Смоленский пришел в монастырь Иоанна Продрома шестнадцатого
июля. Игнатий кинулся к нему с великим облегчением. Осмотрев все, какие
могли, святыни, русичи томились теперь неизвестностью, а с явлением
Михайлы стало на кого свалить груз владычных забот и тоскливых переговоров
с греками. Михайло ел, шутил, смеялся и сам, видимо, отдыхал душою среди
своих, вдали от вечно взъяренного Пимена, к которому он вовсе не собирался
теперь возвращаться.
- Грамота у меня! - ворчливо говорил он Игнатию. - Вишь, Федора с
Киприаном на суд зовет! Надобно повестить... - Он хитровато глянул на
Игнатия, поглаживая обширную бороду свою. - Патриарху, слышь, сам отнесу,
а ентим, Киприану с Федором, ты! А не то пошли лучше кого иного, вона хошь
Ивана Федорова, пущай повестит! И тебе докуки помене...
Михайло смотрел, щурясь, светлыми глазами куда-то вдаль, и не было
понятно, то ли он сознательно предает Пимена, то ли хочет отстранить от
себя пакостное это дело, передав тяжбу в руки кровно заинтересованных в
ней людей.
Иван Федоров за протекшие две недели обегал уже едва ли не весь
город. Прошел Месу, засовывая нос во все лавки, налюбовался вывешенными с
балконов купеческих домов шелками и парчой, перещупал и перетрогал десятки
ковров. Один, весь в багряно-желтых и коричневых крепко сработанных плитах
узора, так понравился ему, что он возвращался вновь и вновь, да
грек-торговец заламывал несусветную цену, и Иван, покачав головою, отходил
прочь.
Он и блюд уже наотведывался греческих, что выносили прямо на улицу и
готовили тут же, на жаровнях, ел и плоскую рыбу камбалу, и густо
наперченные, завернутые в зеленые листья колбаски, и жареного фазана,
начиненного рыбою, пробовал и печеные ракушки, которые полагалось поливать
лимонным соком, и крабов, и сдобные греческие пироги на меду, и тягучие
восточные сладости, в которых вязли зубы, и гранаты, и финики, и лимоны, и
прочую незнакомую снедь; перепробовал, едва не все белые, красные и почти
черные ароматные греческие вина, жевал и мягкий пшеничный силигнитис, и
жесткий пексамас, хлеб мнихов и солдат... Похудел, помолодел, глаза стали
отчаянно-ясными, жонки оборачивались на улицах, глядючи на него.
Осмотрел Иван и пропущенное ранее: медяного Юстиниана на коне перед
Святой Софией, потемнелого, гордо висящего в воздухе с державой в руке;
иных болванов, наставленных по городу, по преданию, при царе Льве
Премудром, - и "правосудов", и великую жабу, некогда ходившую по городу,
подметая улицы; долго стоял перед столпом с огромною статуей Константина,
беседующего с ангелом, разглядывая нервно-удлиненное, слегка капризное и
мудрое лицо императора, первым из римских кесарей приявшего благую весть,
возвещенную Спасителем, измеряя на глаз его длань, протянутую в сторону
ангела, которая одна была в человечий рост. Но больше всего поразила Ивана
Федорова стена, воздвигнутая Феодосием Великим поперек всей суши, от
Мраморного моря до Золотого Рога. На много поприщ тянулась тройная
зубчатая ограда из каменных блоков, перестланных плинфою, с облицованным
камнем рвом перед нею, вздымались прямоугольные и граненые башни, уходя в
немыслимую высь, круглились сысподу ряды величественных глухих арок...
Десять? Двенадцать сажен? Сколько же надобно было народу, сколько сил,
чтобы возвести такое? И неужели эти вот нынешние греки - потомки тех
великих строителей?
Он уже столковался со сторожею, подымался на немыслимую высоту,
обозревая оттоль едва не весь город. Сама София была видна отсюдова и
лежала как на ладони, и синели на просторе моря, усеянного у берегов
дремлющими кораблями, далекие Мраморные острова. Плохо верилось даже, что
стенам этим почти тысяча лет! Тысяча лет! Еще за полтысячелетия до
крещения Руси! Смешались все понятия далекого и близкого, давнего и
недавнего. Еще не родились бесчисленные вереницы поколений, не было ни
Москвы, ни Владимира, ни даже Новгорода Великого, а здесь уже возводили -
уже возвели! - эту гордую неодолимую твердыню. И какие-то рыцари взяли ее
без труда? Ну, пущай с воды, тамо стены ниже, но поди залезь! Не с суши
ведь, с кораблей! И что тогда власть и величие земное, что все сущее,
ежели приходит час - и торжествующие невежды разоряют вдрызг, не встречая
никакого сопротивления, чудеса, созданные и собранные веками упорного
человеческого труда?! Прикинул на себя: да дай мне моих молодцов хоть
сотню, да что сотню, стало бы и полсотни! Такую-то башню оборонить и
прясло стены... И никаких тюфяков не надобно! Да ни в жисть бы никоторый
фрязин али там немец какой не влез, не вцарапался сюда! Все бы лежали под
стеной! Как же так? И неужели то удел всех народов - подыматься, сильнеть,
расстраивая и расширяя землю свою, а потом стареть и слабеть до того, что
никакие воздвигнутые предками твердыни, ни костры, ни стены каменные уже
не спасают и не спасут обреченных на гибель, растерявших прежнюю славу
потомков своих?
"Ужели и Русь прейдет когда-то? Никогда не прейдет Русь! Не может
такого быть! - думал Иван, стоя на страшной каменной высоте и отбрасывая
со лба влажные волосы, что перебирал и сушил, играя, тугой и прохладный
ветер с Пропонтиды. - Никогда! Слышите вы, греки! Мы никогда не исчезнем!
И не будем сидеть и смотреть, как грабят землю нашу все, кому не лень! Не
будет того! Не будет трусости, не будет предателей-бояр, не попадут наши
грады и селы в руки жадных купцов иноземных, не будет обирать нас ни
жидовин, ни фрязин-купец, ни бритый татарин, ни иной носатый и черный
торговый гость! Не будет началовать над Русью ни спесивый немецкий рыцарь,
ни фрязин, ни жид, ни франк, ни варяг - не будет! А Орду спихнем альбо
переменим, дай только срок! Не будет посрамленья Руси, доколе буду жив я,
доколе будет жив мой род и мой язык, доколе не разучимся мы держать саблю
в руках и поводья коня в бешеной ратной сече!"
Под ним, под его ногой, была тысячелетняя, неодолимая при смелых
защитниках стена. Остались ли такие в Цареграде? Перед ним была молодость
его языка и его упорно подымающегося народа, который вот-вот уже почти
создал единую власть и скоро станет вровень с государями иных земель, а
там будет сильнеть и множиться, продвигаясь в далекие степи и леса, туда,
за Урал, за Камень, к востоку и югу. И когда-то отбросит Литву с
захваченных ею земель, когда-то выйдет к дальним морям и неведомым
странам... И так будет всегда! Должно быть всегда! Мы не греки, мы не
изгибнем, не потеряем ни воли, ни сил! И он верил в это. В Иване Федорове
говорила молодость, молодость жизни и молодость великого народа, к
которому принадлежал он.
Получив поручение Игнатия, Иван собрался не стряпая. Он и сам был рад
повидать (с некоторым страхом) игумена Федора, последний раз виденного им
чуть живого, окровавленного и растянутого на дыбе...
До Студитского монастыря было не близко. Легкий на ногу Иван шел,
слегка подпрыгивая, с удовольствием ощущая под ногою древние камни
мостовой, вертел головою, примечая уже знакомые колоннады и статуи,
изъеденный веками мрамор и потрескавшееся, темное, выжаренное южным
солнцем дерево, лавки менял и купцов, со всех земель собравшихся сюда,
каждый со своим товаром. Шел, обмысливая, что и как скажет Федору, и
только уже на подходе к монастырю испугался вдруг: а ну как Федор
Симоновский гневает на него и не захочет принять?
В толпе там и тут мелькали монашеские рясы. Не сосчитать было,
сколько мелких монастырьков ютилось в улицах! Сновали замотанные до бровей
женщины в долгом одеянии, уличные разносчики несли и везли на тележках
горы товаров - свернутые и перевязанные вервием ткани и ковры, обувь,
нанизанную на кожаные бечевки, ящики со свежей, соленой и копченой рыбой,
корзины с маслинами, зеленью, лимонами, яблоками, орехами, морковью,
капустою и чесноком. Здесь, где улицы изгибались вкось, вдоль берега
Мраморного моря, было просторнее. Многие палаты, разрушенные двести лет
назад, так и стояли пустыми, густо увитые плющом. Наконец показался и
монастырь со своей высокой казовитой церковью. Иван помедлил перед
решетчатою калиткою ворот. У подошедшего привратника вопросил: дома ли
сейчас епископ Федор с владыкою Киприаном?
- Сожидают тебя? - осторожно вопросил служитель.
- Должон! - Охрабрев, Иван вошел, слегка отодвинув плечом настырного
служителя, явного русича, а не грека. - В котору-ту здесь?! - произнес
требовательно, и служитель, укрощенный его решительностью, указал на дверь
кельи.
Постучав, с падающим сердцем Иван ступил внутрь. Со света сперва
ничего не увидел. Потом уже двинулся по проходу, отворил вторую дверь,
бросив слегка ошеломленному Киприанову служителю, крещеному литвину:
- К епископу Федору, из Москвы! - И вступил в келью.
Федор и совершенно седой Киприан сидели за столом с разложенными на
нем грамотами, одну из которых Федор сразу же непроизвольно прикрыл рукой.
Он не враз признал Ивана, долго и тревожно вглядывался, потом расцвел
улыбкой, шагнул встречу, обнял остоявшегося молодца и расцеловал в обе
щеки, примолвив:
- Спаситель ты мой!
У Ивана как отдало в груди и защипало очи.
- Как же ты, как же ты, владыко! Я уж мыслил, погиб али лежишь в
тяжкой болести после всего того тамо, в Кафе... А ты, вишь...
Киприан глядел на них молча, чуть улыбаясь. Федор встал и сам налил
гостю чару кислого греческого вина. Отложивши грамоту, подвинул хлеб. Иван
покачал головой, отрицая: не голоден, мол! - выпил чару, обтер ладонью
усы. Прямо глянул в улыбающиеся очи Федора, отметив себе и худобу щек, и
нездоровый блеск в глазах ростовского епископа.
- Как же такой славный молодец и служит Пимену? - вопросил,
прищурясь, Киприан.
Иван усмехнулся краем губ, перевел плечами:
- Мы здесь, а Пимен там! - И, не давая тому раскрыть рта, продолжил:
- Слушай, батько! С делом я к тебе послан, дак сразу штоб... От Пимена
владыко Михайло Смоленский прибыл с грамотой. Чаю, обратно ворочаться не
хочет! Пимен в грамоте той требует суда с тобою и с владыкою Киприаном!
Дак послали упредить!
- Кто послал?! - вскинулся Федор.
- Общею думою! - возразил Иван. - Пимен никому не люб! Чаю, будет суд
ежели, и батько Михайло за тебя станет, так мыслю... Ну, ин... и вот...
Решай! Я все сказал!
Иван поднялся. Долго сидеть с сановными иерархами показалось ему
неприлично. Оба, Федор с Киприаном, встали тоже.
- Прощай, батько! - высказал Иван, кланяясь. - Виноват в чем коли -
прости!
Федор молча благословил старшого и вновь поцеловал на прощанье.
Потом, оборотясь к Киприану, с внезапно загоревшимся взором вымолвил:
- Мы сами подадим на него встречную жалобу и потребуем суда! На том
суде явлю я синклиту язвы и раны, мне нанесенные, а Иван Федоров
подтвердит, что сам снимал меня с дыбы! Подтвердишь? - оборотил он
требовательный взгляд к Ивану.
- И вестимо, батько! - отмолвил Иван, хотя, представив себе такое,
малость смутился в душе. Победи Пимен в споре - с кем и как тогда ему
возвращаться на Русь? А уж места владычного даньщика и вовсе лишиться
придет! Впрочем, все эти соображения ни на миг не поколебали его мужества;
родовое: раз надобно, сделаю! - жило в Иване крепко, и Наталья Никитична,
не обинуясь, могла гордиться своим сыном.
Тем же вечером Киприан с Федором сидели, обмысливая, что делать.
Передавать встречную грамоту через хартофилакта, явно подкупленного
Пименом, было опасно. Перебирали чиновников патриархии одного за другим,
сомневаясь в каждом.
- Сам пойду! - произнес наконец Киприан, откидываясь в креслице. -
Антоний должен меня принять! Ему и передам грамоту из рук в руки!
Антоний должен был принять Киприана по старой памяти и по старой
дружбе и еще в память Филофея Коккина и Григория Паламы. Но... Захочет ли
он? Поэтому Киприан, наученный долгим опытом общения с синклитиками ничему
не верить, порядком-таки нервничал. Антоний через служителя передал ему
просьбу "повременить мало". Киприан через того же служителя ответил
патриарху, что будет сожидать позовника в Манганах, куда и сошел по кривым
улочкам, начинавшимся за Софией в развалинах Большого дворца, и где пробыл
несколько часов, почти ничего не вкушая, в тревожном и жестоком ожидании.
Слишком много зависело и для него, и для Руси от этой встречи!
Наконец, уже к ночи, когда Киприан почти отчаялся добиться разговора
с Антонием, его позвали. Смеркло, и черная южная ночь немедленно упала на
город. Они лезли в гору по совершенно темной улице, цепляясь за стены
домов. Наконец показались огни, череда масляных светильников, выставленных
на воротах. Киприана провели незнакомою узкою лестницей, по которой он
никогда не ходил, ведшей, как оказалось, прямо в патриаршие покои. "От
лишних глаз!" - сообразил Киприан.
Антоний встретил его радушно, благословил. После они облобызались,
два уже очень немолодых человека, когда-то поверивших друг в друга и, к
счастью, не изменивших дружбе с переменою собственной судьбы.
Антоний был один. Служка, поставив перед Киприаном кувшин красного
вина, разбавленного водой, рыбу, хлеб и горсть маслин в серебряной
мисочке, удалился. В этом покое, примыкавшем к спальне святейшего и
предназначенном для тайных переговоров, не было ничего, кроме стольца,
кресел, распятия и двух больших, комненовского письма, икон. Узкое
полукруглое оконце глядело в ночь. Покой освещался только одним масляным
светильником, бросавшим на каменные стены причудливые тени. Киприан
передал грамоту, изъяснил ихние с Федором жалобы. Антоний коротко кивнул,
отодвигая грамоту от себя.
- Веришь ли ты, что великий князь согласит принять тебя на Москве? -
вопросил Антоний.
- Дмитрий Иваныч умер! - живо возразил Киприан. - А княжич Василий
мой духовный сын еще по Кракову!