монашеский чин, и борьба с плотию. Возрастание духовного - вот о чем
главная наша забота и главный труд!
Иконописец у нас отнюдь не составитель евангелия для неграмотных, как
то толкуют латиняне. Он - свидетель "изнутри".
Язычники-римляне живописали тело, но не Дух. Когда минули
иконоборческие споры в Византии, живопись окончательно утвердилась в своем
новом естестве: выражать не телесное, но духовное, живописать созерцание
верующей души. Икона для нас - философия в красках. Она убеждает истинно,
и тут уже невозможен спор. Тут или приятие, или - полное неприятие, с
отрицанием божества и служением телу и дьяволу...
Взгляни, госпожа! Зришь, сии линии расходятся врозь, хотя по-фряжски
должно бы им сходиться в глубине, ибо дальнее на земле уменьшает себя с
отдалением. И хоромы, писанные там, назади, сияют светом, хотя в жизни
светлее то, что перед нами, а дальнее уходит в дымку и сумрак. Однако все
сие токмо в нашем, земном мире. Иконный же мастер открывает окно в тот
мир, где дальнее больше ближнего, как Бог больше созданных им тварей. И
светоносность не убывает, а прибывает по мере приближения к божеству!
Вспомни, как Христос явил себя ученикам на горе Фавор в силе и славе. И
света того не могли они выдержать земными очами! Пото полем иконы зачастую
и служит золото. Оно же - немеркнущий свет! И, стоя перед иконой,
молящийся как бы входит в тот, иной мир. А у фрягов, напротив, тот, кто
стоит перед иконою, сам больше всех! Таким-то побытом и ставят они
человека над Господом. Малое людское "я" становит у них мерою всех вещей!
Мы же твердим: Нечто значимо не потому, что входит в мой мир, в мое
зрение, но, напротив, я могу нечто значить лишь потому, что я, "аз",
включен в Нечто большее, чем я сам.
Христианское смирение не позволяет нам называть человека мерою всех
вещей, но токмо Господа. По слову Христа - смотри у Марка Евангелиста в
благовествовании: "Иисус сказал им: вы знаете, что почитающиеся князьями
народов господствуют над ними, и вельможи владычествуют ими. Но между вами
да не будет так, а кто хочет быть большим между вами, да будет всем
рабом".
Служащий всем, понятно, меньше всех, и уже потому не может быть
набольшим в мире. Преподобный Сергий, егда составилось общежитие, сам,
будучи игуменом, разносил водоносами воду по кельям, добывая ее из-под
горы.
- У вас все Сергий да Сергий! - раздраженно прихмурясь, протянула
Софья.
- У нас так! - подтвердил Феофан. - Хотя и иных ратоборцев божьих
немало на Руси! Теперь вникни, госпожа, вот во что: благодать - Господень
дар, благодатию мы спасены через веру, но отнюдь не избавлены от дел, кои
Господь предназначил нам выполнять. А дар требует приятия. Человек,
созерцая, приуготовляет себя к приятию Господнего дара. И ты, госпожа, и
супруг твой равно не вольны в поступках своих, но обязаны творить волю
Господа! Стоя перед иконою, православный молящийся сам пребывает в мире
том, раскрывает душу, дабы принять запредельную гармонию и неземной свет.
Как же тут мочно живописать дам и рыцарей, сады и хоромы, все земное, над
чем должно в час молитвы возвысить себя?
Икона, госпожа, - это созерцание Горняго мира, чистое созерцание! А
созерцание в православии, - чти блаженного Григория Паламу, как и великих
старцев первых веков, - является высшим состоянием духовного совершенства,
которым венчается духовное делание.
Прямая перспектива уводит взгляд вдаль. Обратная - возвращает к себе.
Именно она позволяет творить умную молитву, приводя к молчанию все чувства
свои. Католики же, напротив того, как уже сказал Даниил, взывают к
чувствам, радуют или страшат, обращаясь к душевному человеку, но отнюдь не
к духовному!
Да, госпожа! Да! В мире есть и чувства, и вожделения, и ярость, и
гнев, и утехи плоти. Но живопись храма уводит нас к надмирному. Иконописец
являет зримый образ идеального мира. Пото и лица в иконе светоносны суть!
Ты, госпожа, поставлена днесь выше всех. Помысли, однако, велика ли
ты перед Господом? И не паче ли всех долг, ложащийся на тебя? Человек -
раб совести своей, вот как мы понимаем служение Господу! Смысл смирения -
в господстве человека духовного над душевным и плотским.
Пото же не пишем на иконах и хором, подобных земным дворцам. Они
всегда сзади, а действователи всегда впереди них, на воле и на свету. Ибо
"свете тихий" являет себя заглавным в иконе. Он - исток и начало. Он дает
жизнь, спасает из тьмы и несет нам благую весть!
Красиво, по-нашему, то, что причастно Высшей Красоте, так полагаем
мы, православные!
Еще вопроси, госпожа, почто на наших иконах нету тени? А фряги так
пишут, что и на золотом венце, на сиянии (!), отражена тень, падающая от
головы святого воина. Вникни: тень на свете, на самом ясном, на Фаворском
свете, - уму непостижимо! Наш мир, мир иконы - это мир света, мир без
тени!
Такожде и тело живописуем мы инако. Можно сказать, бестелесное тело,
тело, преображенное духовно, лишенное земного, плотского, греховного
естества. Воззри! Глаза и персты! Плоть уже не та ветхая, что, как старое
платье, остается от нас, когда мы уходим туда, но преображенная миром
запредельного! Вот что есть наша православная икона! И зрящий ее стоит
пред лицом Бога живого, Бога ревнующего и милующего! Зрящий ее со всею
силой души восходит ко Господу! И прав Даниил, не надобно слов! Взгляни и
восчувствуй! Предстатель, преданный Господу, лучший из даров, даримых в
мире сем!
Софья уже давно перестала улыбаться. Расширенными глазами глядела она
на икону, на руки, одновременно притягивающие и отдаляющие, на и вправду
тонкостные персты Марии, глядела в задумчивые, надмирные глаза. Матери
Божией и потихоньку отодвигалась вспять. Она вся была земная, тутошняя, и
то, к чему гречин-изограф заставил ее сейчас прикоснуться хотя краешком
существа, почти раздавило ее. Ей еще долго предстояло понимать и принимать
русичей, и не ясно, поняла ли и приняла ли она целиком то, что открылось
ей днесь! Однако сын Софьи, Василий Темный, сумел отвергнуть Флорентийскую
унию, грозившую молодой Московской Руси поглощением воинственным Западом,
ревнующим и тогда и теперь растоптать Русь, как были растоптаны юная Литва
и древняя Византия.
Воротясь, скидывая тяжелую торжественную оболочину и рогатый головной
убор, Софья произнесла обрезанным, почти беззащитным голосом:
- Начинаю понимать, почто русичи не приемлют католического крещения!
- И прибавила, недоуменно вздергивая плечи: - Они все у тебя такие?
- Или я у них! - отмолвил Василий, усмехаясь. - Вишь, учат меня, как
што понимать. То и добро, што учат! Мне коли, к примеру, принять веру
чужую, хоть католиком стать, хошь бесерменином али жидом - и вси тотчас
отступят от меня! У нас не как на Западе. Русский князь должон быти первый
в вере тверд! Тогда он и князь! Ты меня прошала, помнишь, тогда, в
Кракове? Ну вот! И Сергия игумена не замай! Такие, как он, - святее
святых, исток всего! Пото и Русь святая!
Софья вдруг нежданно заплакала.
- Ты меня не любишь! - бормотала она сквозь рыдания. - Ты не защитил,
не вступился за меня совсем!
- Донюшка! - отвечал Василий, обнимая и стискивая ее вздрагивающие
плечи. - Будь токмо сама со всеми, и все полюбят тебя!


    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ



Шестнадцатого июля Василий Дмитрич, предупрежденный Кошкою, устремил
в Орду. Время для переговоров с Тохтамышем было самое благое. Потерявший
богатый Хорезм, разбитый на Кондурче хан пытался собрать новые силы, но
ему трагически не хватало серебра. Теперь, позабыв о недавнем набеге на
Москву, Тохтамыш ждал помощи от русских, и именно от великого князя
Владимирского, понеже ни Семен с его крохотною дружиной, ни Кирдяпа,
опоздавший к бою, в союзники против Тимура не годились совсем. Самое время
было ехать, дарить и просить, и просить можно и надобно было теперь
немалого.
Ивана Федорова, к радости последнего, Василий забрал у Киприана. Ехал
и старый боярин Данило Феофаныч, ехали многие ратные, что пережили с
Василием бегство из Орды и краковское сидение. Словом, собралась, помимо
новых лиц, почти вся старая дружина княж-Васильева. Не обошлось без
дружеских возлияний, крепких мужских объятий и даже не без слез приходило,
когда встречались вновь ратники, раскиданные службою по иным градам и
весям и не чаявшие уже обрести прежних друзей и прежнюю, такую дорогую в
отдаленьи лет, службу свою.
Иван Федоров с поручением Киприановым справился отменно. Известь в
Коломну отвез, с зятем посидел за столом, с удивлением внимая сестре, что
за малое время новой семейной жизни стала как будто второй половиною мужа
своего. Считала и учитывала, копила и берегла, а брату сказала, поджимая
губы:
- Землю покупаем! Не все ить службою жить! Теперь у нас кажная гривна
на счету!
Иван кивнул было, понятливо указуя: не тяжела ли, мол, сестра? Но и
на это Любава ответила, строго поджимая губы:
- Не время! Землю купим, тогда и детей станем водить!
Покачал головою Иван, ну что ж! Муж да жена - одна сатана... Спросил
все же погодя:
- По Алешке-то не скучаешь?
Любава села, склонив голову. Резче обозначился второй подбородок. К
старости, поди, располнеет совсем!
- Ему тамо хорошо, у деда с бабой! - сказала. И еще ниже склонила
голову, предательская слезинка сбежала по огрубелой щеке.
Иван не стал более выспрашивать. Поглядев на зятя, подумал, что
малому Алеше, и верно, у деда с бабою лучше, чем у матери родной при
таком-то отчиме...
Любава справилась с собою, отерла глаза рукавом. Грубым голосом
спросила:
- Сам-то не мечтаешь жениться? Молодой ить ищо!
- Все недосуг! - отмолвил Иван, поскучнев лицом. - Матерь не неволит
пока, да и сыны пущай подрастут в спокое...
Боле брат с сестрою не говорили о том.
После Коломны подступила покосная пора, остатние кормы, и
только-только к середине июля справился Иван с многоразличьем своих,
княжьих и Киприановых дел. Выпарился в бане и вот, не побывав даже у
Лутони, о чем очень просил сын, тосковавший по деревенским товарищам, едет
в Орду.
Мать провожала прямая, строгая, сжимая по-старушечьи подсохший рот.
Истово перекрестила на прощанье. Сын повис у батьки на шее, едва
оторвал...
А теперь тянутся повдоль знакомые до боли волжские берега. Вдали, в
степи, белеют татарские юрты, овечьи отары серою колышущейся пеленою
ползут по берегу... Все как прежде, и все не так! Он уже не молодший,
отчаянно старавшийся некогда сблизиться с князем, и князь не тот, не
мальчик, но муж. Со свадьбы сильно повзрослел Василий Дмитрич, и походка у
него теперь не та, и взгляд иной. Овогды спросишь о чем - молчит, на лице
застылая полуулыбка, точно у статуев, что видали у латинян, в Кракове.
Верно, думает о чем своем, а взгляд и улыбка - для всех прочих, дабы не
узрели по князеву лицу, гневает али печален чем?
"А я бы так смог? - гадает Иван. - Ноне бы не смог, а родись
княжичем... Судьба всему научит!"
Так же вот стояли некогда они, опираясь о дощатый набой паузка,
задумавшийся княжич и ратник Иван, - стоят и сейчас! И князь, сузив глаза,
смотрит в далекую степь. Он поворачивает лицо, удивительно хмурое и почти
беззащитное, без обычной улыбки своей, и Иван решается нарушить молчание:
- Помнишь, княже, как брели по степи? Снегом-от замело! - И пугается.
Стоило ли говорить, шевелить великого князя при его невеселых думах? Но
Василий, помедлив, отзывается без обиды:
- И сейчас бредем, Иван! Добредем ли куда? Ты в Нижнем часто бывал?
Помнишь город?
- Помню! - отвечает Иван, недоумевая. И князь, ничего боле не
пояснив, бросает в никуда:
- То-то! - И, нагнувшись над набоем, следит за бегучей струей.
Паузок, грузно кренясь, вздымается и опадает на волнах. Ветер ровно
надувает рыжие просмоленные паруса. Дружинники и холопы отложили весла,
отдыхают. Судно идет по течению, обгоняя волну, и две сахарно-белые струи,
разламываясь о нос корабля, опадают, отбегая посторонь и назад. Князь
поднял голову, смотрит в далекую степь. И что-то насвистывает чуть слышно,
то ли плясовую, то ли веселую свадебную. Иван не решается боле его о
чем-нито прошать...


В Сарае пыль, едкие запахи кизяка, тухлой рыбы, овечьего навоза и
шерсти. Многолюдство, гомон. Великому князю Московскому, Владимирскому тож
и его дружине приводят коней. Под копыта лезет уличная рвань, тянут
костистые руки какие-то старухи, безносые калеки. Казначей Василия время
от времени кидает в толпу просителей горсть медных монет, и сразу же
начинается драка, нищие на время отстают, потом собираются вновь. Вот
какая-то молодка пробилась к стремени самого великого князя, отчаянно
махая рукой, объясняет что-то, верно, просит выкупить. Василий наклоняется
к ней, слушает, потом кивает Даниле Феофанычу.
- На двор приходи! - кричит тот (из-за гомона не слышно слов). - На
двор! Нам ить тута тоже воля не своя!
Она отстает, глядя отчаянными, светлыми, как два лесных озера,
глазами на сером от пота и пыли лице. Верно, одна и была надежда попасть
на Русь...
Иван, раньше когда вознегодовал бы на князя, а нынче знает: тут начни
только выкупать, никакой казны не станет, а толку - чуть. Иные опосле сами
убегут назад, в степь, другие, помотавшись по базарам и пропивши князев
корм, продадут себя бесерменским купцам, а кто уйдет к себе, в чужое
княжество, в Тверь, Ярославль али Рязань. Да и цены те тотчас подымут
бесермены вдвое да втрое... Непросто выкупиться из неволи ордынской!
Непросто и ехать так, выслушивая просьбы, мольбы и проклятия. И лишь
мгновением, когда ханская стража начинает в мах лупить плетями по этим
рукам и лицам, - лишь мгновением прикрываешь глаза.
Наконец вот оно, русское подворье! Князя ведут под руки в горницу, а
Иван, срывая голос, торопит отставших, считает возы и кули: в толпе нищих
вьются и воры, не ровен час, какая драгая укладка или зашитый в рогожу
постав лунского сукна попадут в их жадные руки! Но вот все сосчитано,
принято, нарочитые верхоконные слетали к вымолу - подторопить и довезти
невережеными последние возы с княжеским добром, и, отпихивая толпу нищих и
просителей, наконец можно затворить скрипучие ворота, задвинуть засовы и
на час малый вздохнуть. После надобно ехать покупать баранов из отар, что
пригоняют к берегу Ахтубы, рядиться о том, другом, третьем, торговаться до
хрипа, храня князеву казну (здесь не поторгуйся, живо облупят!), покупать
рыбу, следить, чтобы вовремя испекли хлеб и сварили, не загубивши дорогой
рыбы, уху... И уже не хочется ничего, как лечь и заснуть. Но дела, дела, и
внезапный крик: "Федоров!" Князь зовет! Василий с Данилою Феофанычем уже
верхами. Иван на ходу срывает с себя пропыленные и пропитанные потом зипун
и рубаху, натягивает чистую сорочку и праздничный зипун, взлетает в седло
и скачет, догоняя княжеский поезд. Василий с боярином будут объезжать и
дарить ордынских вельмож, а ему торчать у ворот, давясь голодной слюной,
следить за вьюками с подарками и добром да строить ратников: не допустили
бы какой оплошки, пока князь с боярами гостит у очередного эмира или
оглана...
И только поздним вечером они сядут в долгой горнице русского подворья
за единый стол с князем во главе. Служилые люди и ратники сосредоточенно
едят, склонясь над мисами с перестоявшим варевом, ломают хлеб, черпают
ложками разварную наваристую севрюжью уху и "отходят", добреют.
Разглаживается хмурость лиц, иные распускают пояса. Кашу запивают здешним,
похожим на кумыс кислым молоком и пивом, и вот уже кто-то нерешительно
трогает струны захваченной с собою домры, и песня, сперва несмелая (но
князь слушает и, верно, доволен сам), яреет, крепнет и уже переполняет
горницу, выбиваясь в узкие, прорезанные меж двух бревен оконца:

Как по мо-о-орю,
Как по мо-о-орю,
По синю морю Хвалынскому,
По синю морю Хвалынскому...
Плывет ле-е-ебедь.
Плывет ле-е-ебедь,
Плывет лебедь с лебедятами,
Плывет лебедь с лебедятами...
Со ма-а-алыми,
Со ма-а-алыми,
Со малыми со дитятами,
Со малыми со дитятами...

Уходившаяся за день дружина спит на попонах и овчинах, молодецкий
храп наполняет горницу, а в княжеской боковуше все еще теплится сальник, и
Василий Дмитрич с Данилой Феофанычем и Федором Андреичем Кошкою троима
ведут серьезный потайной разговор.
- Ноне и Нижний мочно просити у ево! - говорит Кошка, обминая седую
курчавую бороду. - Чаю, даст!
- А Семен с Кирдяпою? - вопрошает осторожный Данила.
- Семен с Кирдяпою на Кондурчу не пришли, дак ноне не в великой чести
у хана!
- А Борис Кстиныч?
- Не нам ить решать, а хану! - подымает голос Кошка. - Упустим сей
час, дале придет локти себе кусать!
Василий молчит. Молчит, когда старики начинают обсуждать, кому
сколько дать из Тохтамышевых эмиров. Молчит, после подымает на бояр
строгий, разом повзрослевший взор.
- Казны хватит?! - прошает он и глядит поочередно то на того, то на
другого.
- Казны хватит! - ворчливо отвечает Данило Феофаиыч, устало отваливая
от стола. Кошка подымает оловянный жбан с кислым квасом, молча разливает
по чарам. Нижний - это выход на Волгу. Забрать Нижний - и весь волжский
путь, почитай, станет в единых руках! И тогда уже не малым, затерянным в
лесах полумерянским городом, а столицею Руси Великой станет Москва!
Станет! Ежели Тохтамыш не повелит схватить Василия и поковать в
железа.
Ежели не пошлет на Русь новой рати.
Ежели Витовт, немцы, ляхи, угры, свеи не захотят совокупною силою
погубить землю славян-русичей.
Ежели новый мор не выкосит только-только окрепшие русские княжества.
Ежели неведомый ворог не нахлынет очередным Батыем на ихнюю трудную
землю. Ежели, ежели, ежели...
Кошка ушел. Князь и боярин, скинув сапоги, молятся перед иконою, стоя
на коленях. Одинаково кладут поклоны и шепчут памятные слова. Потом
ложатся в исподнем на широкую тесовую лавку голова к голове. В
подголовнике Василия яхонты, смарагды и лалы, перстни и колты, серьги и
серебряные цепи дивной работы. Все это пойдет на подарки хану и ханским
женам, его огланам, нойонам и эмирам, женам эмиров, и когда придет час
возвращения, в подголовнике не будет уже ничего, кроме грамоты, которой
сегодня окончательно порешили добиваться эти трое, - грамоты на Нижний
Новгород.


В большой ханской юрте шум и гул полупьяных голосов. Ярык-бек оглан
лезет с кулаками на Ису-бека:
- Ты зачем бежал! Ты почему бежал! Мои богатуры разбили чагатаев! Ты
бежал, и ты сломал битву! Из-за тебя жены и дочери моих богатуров попали в
чагатайский полон! - Он хватает толстыми сильными руками Иса-бека за
горло, начинает душить. Их растаскивают...
Тут не стоит золотой трон, не сидят набеленные и нарумяненные жены.
Все одинаково сидят вкруг, на ковре, скрестив ноги, берут руками куски
жареного мяса, пьют вперемешку розовое вино и крепкий русский мед. Слуги
разносят кумыс в глиняных расписных пиалах, подливают вино из узкогорлых
кувшинов в серебряные чары. На кофрах втаскивают все новые груды мяса,
обжаренного на вертеле, обугленного, сладко дымящегося, перебрасывают из
руки в руки горячие жирные камни, которыми было набито брюхо печеной козы,
хлебают огненную шурпу.
Тохтамыш сидит между всеми, как равный. Когда шум и обвинения друг
друга достигают небес, слегка подымает руку, словно бы защищаясь. Молчит.
Он побежал первый, и винить за разгром надобно его одного. Но его нойоны
ищут виноватых среди себя самих. Тохтамыш неприкосновенен, он новый Бату,
объединитель Белой, Синей и Золотой Орды. Вот только отбить Хорезм! Вот
только справиться с Тимуром! Вот только выгнать из степей врага
Тохтамышева Туклук-Тимура и коварного Идигу! Загнать чагатаев за Ходжент!
Отобрать Арран! Имеретию! Картли! Земли вайнахов. И будет одна Орда,
Великая Орда!
Пачкают жиром дорогие халаты, облизывают толстые пальцы, жадно и
много пьют, невзирая на запрет Пророка. Мусульманам ханефийского толку
позволительно хмельное питье, да о Пророке тут мало и думают. Сподвижники
Тохтамышевы сами порою не знают, какой они веры. Ушло то, когда носили на
груди несторианские крестики-обереги. Пришла новая вера, когда надобно
молиться пять раз в день, оборачиваясь лицом на восток. Пять раз в день не
молится никто из них, а когда случаются беды, по-прежнему приглашают
колдуна или шамана с бубном. Они пьют и едят. Они спорят. Они рыгают от
сытости. Они вновь и вновь обвиняют друг друга в давешнем стыдном
разгроме.
- Ты должен снова разгромить русичей! - говорит жилистый сухой
Бек-Пулад-оглан. - Тогда получишь серебро и рабов!
- Рабы! - кричит со своего места Кунгур-бей. - Какие там рабы! Ты
должен укрепить русского коназа, Тохтамыш! Тогда получишь и серебро, и
военную силу!
Кунгур-бею заплачено русским серебром, но заплачено и иным, многим.
Таш-Тимур-оглан - он почти не пьет вина и потому сохранил трезвую голову -
отодвигает от себя чашку с шурпой, отирает темною блестящею ладонью усы и
бороду, говорит значительно:
- Все мы ведаем, что на Руси надо поддерживать коназа Москвы. Иначе
русичи передерутся все и порядку не будет. Не будет и серебра! - Он
поочередно тяжело и веско глядит в распаренные едою и питьем лица
сотрапезников, отвечая на не заданный ему вопрос, говорит: - Получил! И вы
все получили подарки русского коназа! А не было бы его, не стало бы и
даров! Ты не ходил на Русь, Пулад! - обращается он к крикуну с упреком. -
Ты не ведаешь тамошних болот, где конь утонет вместе со всадником! Мужики
разбегутся по лесам, ихние деревянные города сгорят, и все, что ты
приведешь оттудова, - это пара нищих старух да десяток кляч с отвислыми
животами, годных только на мясо! Ты не ходил на Русь и не знаешь тамошних
обычаев! Без великого князя никакой дани у них не собрать!
Он кончил, замолк и снова придвигает к себе белую прозрачную
китайскую чашку с горячей наперченною шурпой.
Юрта снова взрывается шумом и спорами. Кто-то начинает хохотать,
закатывая глаза, тыча пальцем в сторону Бек-Пулад-оглана:
- Старух! Русских старух! Ты возьмешь их себе заместо белолицых
красавиц!
Вновь завязывается драка. Трещат дорогие пуговицы атласных халатов, и
вновь разнимают, растаскивают спорщиков. Здесь все свои, но хвататься за
нож - лишнее. Пролитую кровь возможно смыть только кровью.
- Главный наш враг - Тимур! - кричит Куке-Буга, и его крик
подхватывают многие.
- Тимур, Тимур-Аксак!
- А с русичей возьми серебро и дай коназу Василию, что он просит!
Просит Нижний, дай ему Нижний! Иначе русичи не перестанут драться друг с
другом!
- Нижний надобно дать внукам Костянтина Василича, Василию с Семеном!
- раздается одинокий голос Актау.
- Нижний уже дан Борису Костянтинычу! - кричит Яглыбий-бахрин.
- Московит заплатит больше!
- На что тебе московит?
- На то же, на что и тебе! Без Хорезма мы теперь с кого, кроме
московита, возьмем серебро?
- А фряги?
- Фрягам верить! Да они и дадут, а там учнут просить того да другого
да татарских детей в полон продавать! Мамай кумился с ними, дак тем и
кончил, что голову потерял!
- Степных батыров не может победить никто в целом мире! - кричит
упившийся Ак-Буга. - Никто! И никакой Тимур! На Кондурче нас предали!
- Кто предал? Очнись!
Пьяного трясут за плечи. (Такое не следует говорить перед
Тохтамышевым лицом. Да, хан бежал, но ежели они затеют выбирать нового
хана, то передерется вся степь.)
- Очнись, выпей кумысу, на!
Ак-Буга пьет, икает, мутно глядит прямо перед собою, повторяя:
- Ник-к-кто, ник-к-кто!
Тохтамыш будто не видит, но его рука, гладкая сухая рука степного
воина нервно теребит складки широкого розового пояса, которым обмотан его
парчовый, застегнутый справа у горла, по-монгольски, халат. Пьяный Ак-Буга
рискует, в ближайшие дни выехав в степь, лишиться головы (вернее, остаться
в степи со сломанным позвоночником), и все знают это, и потому трясут,
отпаивают и приводят в чувство спорщика. Хана, повелителя степи,
наследника Батыева, нельзя оскорблять, сидя в его шатре!
Тохтамыш тоже пьян, но не настолько, чтобы ничего не понимать. Он
поворачивает голову к Ченте-оглану, и тот, готовно склоняя шею, говорит:
- Дай, повелитель, Нижний Василию, и он станет тебе рабом!
Тохтамыш отводит глаза, думает. Мысли ползут медленно, как отара овец
на пастбище. Верно, в тот раз Москву он разгромил зря! И виноваты в том
суздальские князья Семен с Васильем Кирдяпой! Что главный виновник он сам,
о том Тохтамыш попросту не думает. Он сам всегда прав. Виноваты другие. И
на Кондурче... Не стоило попадать в плен к Железному Хромцу! Тимур очень
просто мог вовсе не выпустить его, или зарезать, или возить за собой в
железной клетке... Он это умеет, Тимур!
Он не бежал, он спас свою голову, спас войско. Спас их всех, иначе бы
угодивших в чагатайский полон! А Ак-Буга надобно указать его место! Ишь,
победитель! Никто и никогда... Разбивали! И не его одного спасала резвость
монгольских коней!
Он еще будет думать. Но послезавтра Василий зван к нему в юрту.
Мальчик, сбежавший от него, нынче подрос и женился на дочери литвина
Витовта... "Даст ли он столько серебра, чтобы начать новую войну с
Тимуром?" - гадает Тохтамыш, еще ничего не решив.
Послезавтра на русском княжеском подворье с утра творится
радостно-тревожная суета. Волочат клетку с изнемогшим от жары белым
медведем, привезенным аж с самого Студеного моря. Выносят в плетенках,
прикрытых убрусами, знаменитых терских соколов. Катают бочонки с медом,
сыром, икрой, носят кожаные связки дорогих мехов, бережно грузят на телеги