Жуковский не договорил. Ему помешали рукоплескания. Мы аплодировали Ладошникову, его проекту, его упорству и успеху, аплодировали его руководителю - нашему учителю Жуковскому. Николай Егорович посмотрел на Ладошникова, все еще насупленного, быстро выбрался из-за стола и, протягивая обе руки, подошел к своему ученику. Ладошников порывисто вскинул голову. Мы увидели, что Николай Егорович обнял и поцеловал его. Тотчас мы вскочили с мест и, продолжая аплодировать, обступили их обоих. И услышали, как Жуковский произнес:
   - Взлетит твоя ладушка, взлетит!
   Ладошников, видимо, не мог ничего выговорить. Безмолвно говорили лишь его глаза, вдруг заблестевшие, опять ставшие большими.
   8
   - Вот теперь мы, - продолжал Бережков, - вправе перейти к следующей главе нашей необычайной эпопеи. Перенесемся на два с половиной года дальше.
   Итак, как я уже упомянул, однажды осенью 1915 года внезапно исчез Ганьшин.
   Накануне мы условились, что утром он зайдет за мной и мы вместе отправимся на конкурс зажигательных бомб.
   Тогда, в первый и во второй годы войны, подобные конкурсы были в большой моде. Но это был особенный конкурс. На нем демонстрировалась одна адская штучка, которую придумал Алексей Бережков. Эту вещь я изобрел летом все в той же Владимирской губернии, где по неизменному обычаю мы с Сергеем проводили каникулы.
   Надо вам сказать, что к тому времени мы оба уже были полноправными членами студенческого воздухоплавательного кружка, созданного Жуковским. В нашей компании энтузиастов авиации Ганьшин числился великим математиком. Трактаты по математике он проглатывал, словно это были похождения Шерлока Холмса, и мог часами говорить об интегралах. Николай Егорович поручал ему самые умопомрачительные вычисления, и в двадцать два года, еще студентом, Ганьшин заведовал расчетным бюро у Николая Егоровича в аэродинамической лаборатории. И вдруг в самый драматический момент, в день конкурса на лучшую зажигательную бомбу, он пропал неведомо куда. Моя бомба произвела на конкурсе потрясающее впечатление, в этот день я праздновал свой успех, но нет-нет да и мелькало беспокойство о Сергее. Куда он делся? Я не волновался бы, если бы не знал так хорошо Ганьшина. Этот холодный скептик, постоянно подвергающий язвительной критике мои фантазии, был чудесным другом. Какие причины могли заставить его исчезнуть в такой волнующий и торжественный для меня момент? Что могло случиться?
   На следующий день Ганьшин опять не появился. Что такое? А еще через день, когда мне удалось вырваться к нему на квартиру и узнать, что он отсутствует уже три дня, я почти не сомневался, что произошло нечто трагическое.
   Кто же его видел последний? С кем он разговаривал перед тем, как исчезнуть? Кажется, его вызывал Жуковский. Я побежал к Николаю Егоровичу.
   - Николай Егорович, вам не известно, куда пропал Ганьшин?
   - Пропал? Разве? Не знаю...
   А сам отводит глаза.
   - Вы знаете, Николай Егорович!
   - Нет, ничего не знаю.
   Однако Жуковский не умел говорить неправду. У него смущенный и таинственный вид.
   - Не волнуйся, дорогой, - проговорил Николай Егорович, - твой друг жив.
   - Но где же он?
   - Не могу сказать.
   Пришлось уйти ни с чем. Но загадочные ответы Жуковского не давали мне покоя. Что за дьявольщина? Что за тайна?
   9
   Только через две недели я узнал, куда исчез Сергей. Он сам пришел ко мне.
   - Поедем.
   - Куда?
   - К инженеру Подрайскому.
   - К какому Подрайскому?
   - Узнаешь.
   - А где ты пропадал?
   - Все узнаешь.
   Его сухощавое, немного курносое лицо, его глаза за стеклами очков были непроницаемы.
   Через полчаса Ганьшин доставил меня к месту назначения, - этот домик на Малой Никитской я запомнил навсегда. Большие окна, смотревшие на улицу, зеркально блестели; я заметил, что, хотя еще вовсе не смеркалось, окна изнутри были наглухо задрапированы малиновым бархатом. Ганьшин позвонил у ворот, нас пропустили во двор, и мы вошли в особняк через черный ход. В прихожей кто-то спросил мою фамилию и отправился докладывать. Затем был приглашен я один, без Сергея. Меня провели в огромный кабинет, залитый электрическим светом, с двумя солидными несгораемыми шкафами у стен. Наглухо закрывая окна, тяжелыми складками спускались те самые драпри, которые я заметил с улицы.
   Из-за стола навстречу мне неторопливо поднялся человек среднего роста в элегантнейшем синем костюме. Его черные усы были подстрижены с такой изумительной аккуратностью, что казались бархатными.
   - Здравствуйте. Вы Бережков?
   - Да.
   - Алексей Николаевич?
   - Да.
   - Вы сконструировали зажигательную бомбу?
   - Я...
   Он подошел к двери и закрыл ее на ключ. Что такое? Куда я попал?
   Затем он приблизился ко мне и, пристально глядя на меня, заставил поклясться, что я ни одной живой душе не расскажу о том, что услышу от него.
   - Если вы скажете кому-нибудь хоть слово, то сразу - военно-полевой суд и расстрел в двадцать четыре часа.
   - Расстрел?
   - Да. С заменой, в случае помилования, пожизненной каторгой. Подпишите.
   Он подал мне бумагу, где в письменном виде перечислялись эти предстоящие мне казни. Сгорая от любопытства, я моментально подписал.
   Аккуратно сложив бумагу, он запер ее в несгораемый шкаф. В полной тишине дважды щелкнул замок. Затем он с торжественной медлительностью объявил:
   - В этом доме помещается секретная военная лаборатория.
   Я молча смотрел на него, ожидая, что из-под бархатных усов выпорхнут еще какие-нибудь сногсшибательные тайны. Он продолжал:
   - Я приглашаю вас работать. Сумеете сконструировать прицельный бомбосбрасывающий аппарат?
   Этот вопрос вызвал разочарование. Бомбосбрасывающий аппарат? Только и всего?
   Я ответил, как всегда отвечал в молодости:
   - Если я не сумею, значит, никто больше не сумеет!
   Подрайский быстро на меня взглянул.
   - Никто не должен знать, где вы работаете, - объявил он. - Для всего мира вы должны исчезнуть.
   Такова была моя первая встреча с инженером Подрайским. В тот же день я был зачислен в его секретную лабораторию на должность младшего конструктора с жалованьем восемьдесят рублей в месяц.
   - Велел исчезнуть? - спросил меня Ганьшин.
   - Да.
   - Не обращай внимания, живи дома. Это его штучки. Я тоже вначале на них клюнул.
   Мы брели по Никитскому бульвару. Весь этот денек, как иногда случается поздней осенью в Москве, был удивительно ясным, солнечным, теплым. Дело шло к вечеру, но в аллею еще проникало солнце. В его лучах все казалось прелестным, золотым. Я это отметил как счастливое предзнаменование.
   Удалившись на достаточное расстояние от таинственного особняка, я, разумеется, изобразил Ганьшину в лицах весь разговор с Подрайским. Затем поинтересовался:
   - В чем тут подоплека с бомбосбрасывающим аппаратом? Зачем он ему нужен?
   - Разве Подрайский тебе не объяснил? Для самолета Ладошникова.
   В изумлении я остановился.
   - Ладошникова? Он строит самолет Ладошникова?
   Ганьшин повлек меня вперед.
   - Не кричи на весь бульвар. Да, представь, Подрайский прибрал и эту вещь к рукам. Как раз теперь я пересчитываю ее, составляю полный аэродинамический расчет. И живу у Ладошникова. Пойдем к нам, выпьем чаю.
   Конечно, меня не пришлось упрашивать. Вскоре мы пришли к Ладошникову. Он обитал в одном из переулков Остоженки. Впоследствии я не раз посещал этот бревенчатый двухэтажный флигелек, в котором снимал комнату конструктор самолета "Лад-1".
   Из сеней по деревянным ступенькам, скрипевшим под ногами, мы поднялись на второй этаж. Сергей постучал и, услышав ответное "угу", отворил дверь.
   Уже подступали сумерки, но в комнате, на первый взгляд очень большой, еще не было огня. Два окна смотрели прямо в небо, озаренное закатом, посылавшим неверный свет. На фоне одного из окон темнел силуэт Ладошникова. Он стоял без пиджака, рукава вышитой рубашки были засучены.
   - Обождите! - крикнул он и запрещающим энергичным движением поднял пятерню.
   Мы остановились.
   - Черт возьми, опять занялся мухами, - проворчал Ганьшин. Потеплело, вот они и ожили на мою беду.
   Сперва я ничего не понял. О чем он? Какими мухами? Но в комнате действительно слышалось жужжание мухи. Присмотревшись, я различил очень странную муху, которая описывала круги над большим столом. Тут же на столе я увидел несколько лейденских банок и необычного вида аппарат с ручкой, фотокамерой и глазком объектива.
   Склонившись над столом, Ладошников протянул руку, что-то тронул и... И в комнате вдруг засверкали молнии - разряды лейденских банок, слившиеся в единую вспышку.
   Мне запомнилась освещенная этими молниями, лежавшая на столе рука Ладошникова - большая, с несколькими мелкими шрамами от порезов и ссадин, с темноватой от въевшейся металлической пыли, с шершавой, как у мастерового, кожей на подушечке большого пальца, с широкими, коротко подстриженными, видимо очень крепкими, блестящими ногтями.
   - Хватит тебе! - крикнул Ганьшин, когда пронесся каскад электроискр.
   Окна еще голубели, но после ослепительных разрядов комната стала совсем темной. Ганьшин повернул выключатель, вспыхнула лампочка под потолком.
   Муха продолжала летать по своему странно правильному круговому маршруту. Ладошников поймал ее и посадил на ладонь. Разумеется, я немедленно приблизился и воззрился на эту загадку природы. Улыбнувшись, Ладошников объяснил, что мухи и другие маленькие крылатые создания, вплоть до комаров, служат ему для изучения законов летания.
   - Ты, Алексей, наверное, даже и не подозреваешь, - говорил он, - что полевая муха развивает скорость до семидесяти верст в час. А эта госпожа лишь немного от нее отстает.
   Я увидел, что мушиное крыло двумя волосками одуванчика было в определенном положении приклеено к туловищу, вследствие чего и создавался удивительный круговой режим полета. Необычайный аппарат был кинокамерой, сконструированной и построенной самим Ладошниковым, - камерой, которая успевала произвести двадцать четыре снимка в тот ничтожный промежуток времени, когда сверкали искусственные молнии.
   Взяв маленькие ножницы, Ладошников перерезал волоски одуванчика, возвращая своей пленнице естественность движений. Его грубоватые, широкопалые руки нежно - другого слова тут не подберешь - справлялись с этой операцией.
   - Бей ее! - воскликнул Ганьшин. - Она теперь чертовски злющая. Кусачая...
   - Ничего, - сказал Ладошников. - Поработала, пусть поживет.
   Приоткрыв дверь, он пустил муху в коридор и, последив, как она полетела, возвратился к нам.
   Скоро на столе, где только что проводились удивительные эксперименты, появился кипящий самовар. Ладошников по-хозяйски расставил стаканы, сам заварил чай. Ганьшин сообщил о моем визите к Подрайскому, о моей новой должности. Я, разумеется, не преминул уснастить художественными подробностями это сообщение.
   - Наверное, я когда-нибудь пристукну этого Подрайского, - вдруг буркнул Ладошников.
   - А что, опять? - спросил Сергей. - Опять взялся за тебя?
   - Заявил, что прекращает строить аэроплан.
   - Это он врет, - проговорил Ганьшин. - Для чего же он заказывает бомбосбрасывающий аппарат? Да и мотор уже плывет по океану.
   - По океану? - изумился я.
   - Да. Из Америки. "Гермес". Двести пятьдесят сил, - объяснил Ганьшин.
   У меня вырвалось:
   - Ого!
   В те времена американский авиамотор фирмы "Гермес" мощностью в двести пятьдесят лошадиных сил считался последним словом техники.
   - Шут его знает, не пойму, когда он врет, когда не врет, - продолжал Ладошников. - Сегодня вызвал меня и сказал, что раскрывает мне все карты. Денег, мол, совершенно нет. Жизнь, мол, берет за глотку, поэтому он вынужден... Ну, и так далее... В общем, все свелось к тому, что он опять потребовал от меня идей... Новых идей! Сногсшибательных идей!
   - А проект аэросаней? Что же, ему мало?
   - Мало. Ему надо что-то такое, чтобы...
   - Что-то уму непостижимое? - подсказал я.
   - Вот-вот... Такое, чтобы немедленно принесло ему деньгу... А то действительно, черт его возьми, он вылетит в трубу.
   - У меня есть одна идея, - скромно заявил я.
   - Какая?
   - Выбросить из автомобиля коробку скоростей. По-моему, над такой задачкой стоит поломать голову.
   - Наш патрон не клюнет, - сказал Ганьшин. - Не действует твоя коробка на воображение.
   Я с готовностью предложил еще несколько своих идей. Однако в данных обстоятельствах ни одна из них не была признана подходящей для Подрайского. Улучив удобную минуту, я задал вопрос, который, не скрою, меня очень занимал:
   - А как он платит за идеи? Извините, Михаил Михайлович, мою неделикатность, но сколько, например, он заплатил вам за аэроплан?
   Ладошников расхохотался.
   - Ты, Алексей, не имеешь никакого понятия о Подрайском. Но и ты скоро услышишь: "Доходы в будущем". Пока же... Как видишь, он сам тянет с меня. Плачу изобретениями... Только бы строил...
   10
   Разумеется, я скоро узнал Подрайского поближе. О его таинственной личности непрерывно ходили всякие слухи среди сотрудников лаборатории. Он казался всемогущим: имел доступ в так называемые лучшие дома Москвы, был своим человеком в гостиной московского генерал-губернатора; говорили, что у него колоссальные связи в Петрограде, что он вхож к военному министру, и так далее и так далее. Мы знали, что его навещали и принимали у себя некоторые крупнейшие воротилы промышленного мира - Рябушинский, строивший автомобильный завод в Москве, Мещерский, владелец коломенских и сормовских заводов, и другие.
   Подрайский всегда одевался в темно-синий костюм, который выглядел словно с иголочки; употреблял лучшие заграничные мужские духи; изумительно подстригал усы; постоянно был безукоризненно выбрит и прекрасно причесан на пробор. Разговаривал он, как-то вкусно чмокая губами, и сам казался сдобным, аппетитным. Мы прозвали его "Бархатный Кот".
   Как вы увидите дальше, этот приятнейший Бархатный Кот был наделен необычайной оборотливостью. На Малой Никитской улице он снял особняк и устроил там, как я уже рассказывал, секретную военную научно-исследовательскую лабораторию. Штат лаборатории был подобран весьма своеобразно. У Подрайского был тончайший нюх на талантливых изобретателей. Он где-то их разыскивал, зачислял в штат лаборатории, и они работали там над осуществлением своих изобретений. Всякому, кто приносил интересную идею в лабораторию Подрайского, предлагалось подписать следующий контракт: вам за идею - десять процентов будущего дивиденда, остальное Подрайскому. Однако если вы приносили не идею, а вещь - Вещь с большой буквы, то есть уже сконструированную, уже в модели, вычерченную, рассчитанную, проработанную во всех тонкостях, - тогда предвкушаемые дивиденды делились в контракте поровну между автором и Подрайским: пятьдесят на пятьдесят.
   Любитель точных определений, Сергей Ганьшин придумал великолепное название для фирмы Подрайского: "Чужие идеи - наша специальность". Наш патрон не знал, конечно, об этих язвительных шутках; сотрудники лаборатории всегда были с ним почтительны; он в высшей степени любил почтительность.
   Достопримечательностью лаборатории был бакалавр Кембриджского университета, человек о огромной лопатообразной бородой, мы его звали "Борода". Когда в лабораторию приезжали генералы и солидные промышленники, Подрайский обычно представлял им бакалавра, выговаривая как-то очень вкусно этот титул. Впрочем, красавец бакалавр был по фамилии попросту Овчинников из волжской купеческой семьи. Ему-то как раз и принадлежала идея бомбосбрасывающего аппарата (контракт по низшему разряду - десять процентов за идею).
   Две комнаты особняка были отведены под механическую мастерскую, где священнодействовали какие-то особые искусники, какие-то академики слесарного дела, вроде тех, которые в свое время в Туле подковали блоху. В других комнатах располагались конструкторское бюро, химическая лаборатория и контора. Весь этот штат трудился над секретнейшими военными изобретениями.
   К числу таких изобретений относилось взрывчатое вещество, названное по имени жены Подрайского, Елизаветы Павловны, - "лизит". Истинным автором был химик Мамонтов, несчастный, вечно нуждающийся, чудаковатый старик.
   Мамонтов был одним из немногих, кто имел не идею, а вещь, - он принес и положил на стол "лизит". В лаборатории он охранялся не только от всякого постороннего глаза, но и от взгляда сотрудников. Лишь много времени спустя, после разных событий, о которых речь впереди, я однажды увидел этот таинственный состав - абсолютно белый, похожий на сахарную пудру или на тончайший зубной порошок. Его взрывчатая сила была, по тем временам, действительно огромна, значительно выше того, что дают пироксилиновые порохи.
   Сначала состав назывался "московит", а потом незаметно преобразился в "лизит". Думаю, химик согласился на это из-за неожиданно возникших трудностей или, быть может, попросту ради презренного металла.
   Трудности заключались в том, что устойчивость этого состава оказалась недостаточной: некоторое время полежав, состав самовзрывался. Предполагалось, что эту неприятность вскоре удастся устранить. Тем временем в ангаре-мастерской на Ходынском поле заканчивалась постройка тяжелого одномоторного самолета "Лад-1", рассчитанного на двадцать пять часов полета без посадки. А потом...
   Потом, в один прекрасный день, целая эскадрилья этих самолетов будет нагружена авиабомбами марки "лизит", самолеты вылетят на фронт и... И вот тогда "лизит" себя покажет.
   Остановка, казалось бы, была только за малым - за прицельным бомбосбрасывающим аппаратом.
   Идея бомбардировочного авиационного прицела принадлежала, как сказано, Овчинникову, нашему бакалавру, Бороде. Принцип был бесспорно интересен, но дьявольски труден для решения. Оно не давалось ни автору идеи - бакалавру, ни двум-трем инженерам-конструкторам, которые служили в таинственной лаборатории.
   Однажды Подрайский, раздосадованный и нетерпеливый, сказал Ганьшину:
   - Не знаете ли вы какого-нибудь стоящего изобретателя-конструктора?
   - Как не знаю? В воздухоплавательном кружке есть одно чудо природы Бережков.
   - Кто он такой?
   - Студент.
   - Студент? А что он сделал?
   Ганьшин рассказал обо мне. В Москву после окончания Нижегородского реального училища я явился уже с изобретением, с уже упомянутым бензиновым лодочным мотором моей собственной конструкции.
   Осенью 1915 года я мог похвастать и двумя премиями, завоеванными на двух конкурсах. Это были конкурсы на лучший походный аккумулятор и на лучшую зажигательную бомбу.
   Все это Ганьшин подробно изложил Подрайскому, памятуя, разумеется, о том, что мне всегда адски требовалось подзаработать.
   - Давайте Бережкова сюда! - распорядился Подрайский.
   Такова была цепь обстоятельств, которые привели вашего покорного слугу к Подрайскому.
   11
   Рассказывая, Бережков что-то рисовал на листе бумаги. Потом поднял, полюбовался и, усмехаясь, показал. За столом, держа ложку над дымящейся тарелкой, сидел откормленный, улыбающийся кот. Вокруг шеи была повязана салфетка, ее концы пышно торчали в стороны.
   - Это наш Бархатный Кот, - объяснил Бережков. - За обедом он всегда повязывал салфетку этаким манером и мурлыкал особенно блаженно. А посмотрели бы вы его портреты, принадлежащие кисти и карандашу моей сестрицы. Они где-то у меня хранятся. Маша гениально его изображала.
   С сестрой своего героя, Марией Николаевной, я был уже знаком. Художница (а в ту пору, о которой повествовал Бережков, студентка Строгановского училища технического рисования в Москве), она, возможно, в самом деле более точно воспроизводила на бумаге облик основателя таинственной лаборатории, но я удовлетворился выразительным рисунком Бережкова. С его разрешения набросок был приложен к моим записям. Затем Бережков неожиданно спросил:
   - Не приходилось ли вам читать роман "Тона-Бенге"?
   - Нет.
   - Жаль. Любопытная вещь. Один американец решает изобрести что-нибудь невероятное, что-нибудь такое, что прогремело бы на всю Америку. Он бродит в раздумье по городу и где-то на окраине, среди пустырей, видит на заборе полустертую надпись. Некоторых букв уже нельзя различить, а из других составляется непонятное и красивое слово "Тона-Бенге". Оно звучит как музыка. Американец возвращается домой, заказывает десять тысяч этикеток со словом "Тона-Бенге", наклеивает этикетки на изящные флаконы и наливает туда... подкрашенную воду. И "Тона-Бенге" покорила Америку. Это слово светилось по ночам на небоскребах, о нем распевали с эстрады в кабачках всюду сияла и пела "Тона-Бенге".
   В лаборатории Подрайского тоже пела, заливалась "Тона-Бенге". Чего там только не придумывали, не конструировали, чуть ли не шапку-невидимку! И к Подрайскому плыли деньги: в лабораторию приезжали, как я уже говорил, солидные коммерческие и военные люди; в таинственном кабинете шли таинственные разговоры, но через некоторое время всякий раз неизбежно выяснялось, что изобретение не вытанцовывается.
   Я, например, очень быстро, в полтора месяца, руководствуясь расчетами Ганьшина, смастерил бомбосбрасывающий аппарат. Все получилось как по-писаному. Летчик наводил визирную трубку на цель, а все вычисления, все поправки на снос совершал сам прибор. В какой-то момент автоматически загоралась красная лампочка, летчик нажимал рычаг, и бомба летела вниз. Это была бы совершенно замечательная вещь, если бы не один маленький дефект: в цель наши бомбы почему-то все-таки не попадали.
   Немало других, не менее соблазнительных изобретений прошло через лабораторию Подрайского. Не выходило одно, другое - появлялось третье.
   В первые же месяцы войны Подрайский ухватился за проект самолета "Лад-1". Еще бы! Ведь Бархатный Кот мог ссылаться на славное имя Жуковского, благословившего конструкцию. Конструкцию самого мощного самолета в мире! Такого, который сможет поднять две с половиной тонны груза и продержаться в воздухе двадцать пять часов, то есть совершить без посадки боевой полет от Варшавы или Вильно до Берлина и обратно!
   Да, под это можно было получить субсидию. И, разумеется, Подрайский получил. А самолет строился без всякой серьезной технической базы, не на заводе, а в жалкой кустарной мастерской, устроенной на живую нитку в пустом ангаре, продуваемом насквозь всеми ветрами.
   Только энергия Ладошникова двигала сборку.
   12
   Лаборатория Подрайского существовала, как говорится, на "фу-фу". Через каждые два-три месяца над нею нависал отчаянный денежный кризис. Казалось, вот-вот Подрайский прогорит.
   Не ладилось, например, с "лизитом". Неунывающий Бархатный Кот говорил, что надобно лишь дотянуть, дожать, но проходили дни, а вещь оставалась недожатой.
   В таких случаях Подрайский становился на время мрачным, не платил поставщикам, не платил за дрова, не платил дворнику и кучеру. Наконец он прятался. Жена его, Елизавета Павловна, чье имя нежный супруг решил обессмертить, по нескольку раз в день звонила по телефону - спрашивала, где ее муж. Никто этого не знал.
   Но вот в какой-нибудь прекрасный день Подрайский появлялся - веселый, довольный, мурлыкающий. Появлялся и расплачивался со всеми. Мы знали, что это означает: очередная неудача забыта, опять найдено или придумано что-то поразительное, где-то получены авансы, опять запела, заиграла "Тона-Бенге".
   Свирепый денежный кризис стиснул Бархатного Кота в начале зимы 1915 года. А между тем приближалась некая торжественная дата, известная всем сотрудникам лаборатории. Ежегодно двадцать восьмого ноября Подрайский праздновал день своего рождения. По установившейся традиции работа в лаборатории в этот день не производилась. Служащим полагалось явиться с визитом к патрону, в высшей степени чувствительному, как уже сказано, к знакам почтительности. Однако на этот раз уже за две недели до своего праздника Подрайский словно сгинул.
   Несмотря на это, днем двадцать восьмого ноября мы с Ганьшиным, исполняя долг вежливости, отправились к нему с визитом. Ладошников не пошел с нами. "Я бы предпочел, чтобы такие личности пореже появлялись на свет", - пробурчал он. И уехал, как обычно, в ангар, где заканчивалась сборка самолета.
   Подрайский жил в Замоскворечье, где снимал особняк из восьми комнат. Зная, что в последние дни Бархатный Кот никого не принимал, мы предполагали расписаться в книге посетителей и достойно удалиться. Но произошло иначе.
   - Вас ожидают, - сказала горничная, когда мы назвали себя.
   Она провела нас через анфиладу комнат.
   - Наконец-то вы явились! - воскликнул Подрайский, едва мы вошли в его домашний кабинет.
   К тому времени Подрайский вполне постиг наши таланты. Мы были уже столпами его лаборатории: Ганьшин стал начальником расчетного бюро, а я был произведен в чин главного конструктора.
   Схватив со стола серебряный колокольчик, Подрайский позвонил.
   - Третий звонок. Поезд трогается, - заявил он с торжественным и загадочным видом.
   На звонок явилась та же горничная.
   - Меня нет дома, - повелительно сказал Подрайский. - Никого не принимать.
   Проводив горничную взглядом, он обратился ко мне:
   - Алексей Николаевич, пожалуйста, закройте дверь.
   Я плотно прикрыл дверь.
   Подрайский огляделся по сторонам и вдруг, с неожиданной резвостью прыгнув к двери, распахнул ее ногой. Убедившись, что никто не подслушивает, он повернул в замке ключ и возвратился к нам.
   Конечно, мы забыли, что пришли поздравлять новорожденного, и с любопытством ждали, что же последует дальше. Таинственно понизив голос, Подрайский спросил: