- Вы там, у него, были?
   - Понаведался... Сейчас вы впереди на полголовы, но... Если зазеваетесь - обгонит.
   Нарушая строй заседания, следуя, видимо, течению своих мыслей, Серго вдруг заговорил на другую тему:
   - Сравниваю я вот двух конструкторов - Бережкова и Петра Никитина. До чего же разные!.. Один - вспышка, пламень, озарение, другой - методика, ровное напряжение, умение все предусмотреть. До чего разные таланты! И ведь оба большевики в технике. И не скажешь даже, который лучше.
   Слушая, я предвкушал, как изложу все это своей Валентине. Талант... Большевик в технике... Физиономия, очевидно, выдала меня. Возможно, я даже порозовел от удовольствия. Во всяком случае, Серго тут же позаботился о том, чтобы я не слишком занесся.
   - А ведь Петр Никитин лучше работает с людьми, товарищ Бережков, Лукин-то оказался у него превосходным работником.
   - Лукин? - только и нашелся молвить я.
   В памяти всплыл добродушный, рыхловатый блондин, старший конструктор АДВИ, с которым я не поладил с первых же дней работы у Шелеста. Этот тугодум раздражал меня своей, как мне казалось, вечной вялостью, медлительностью. Став главным конструктором, я порой, не выдержав, отбирал у него чертежи, чертил сам. И вот... У Петра Никитина, в его группе, он оказался хорошим работником, даже отличным, раз уж нарком так отзывается о нем. Придется и об этом рассказать Вале.
   Меж тем Орджоникидзе повернулся к Новицкому.
   - Как видите, усиливать группу Бережкова не придется.
   - Считаю все же необходимым, товарищ нарком, принять личное участие в работе здесь, на месте.
   - Если вы так рветесь потрудиться для мотора Бережкова, то для вас, возможно, найдется другое серьезное задание.
   Орджоникидзе, к моему торжеству, заговорил о заводе, который, вероятно, придется строить для выпуска "Д-31". Он спросил Новицкого:
   - Хотели бы вы строить этот завод?
   - Почел бы долгом и честью для себя.
   - Хорошо. Буду это помнить. Память у меня хорошая.
   Затем совещание продолжалось. Серго обсудил с нами и решил еще несколько организационных и технических вопросов. Около полуночи ему позвонили из Москвы. Открытое, крупных очертаний лицо Орджоникидзе человека, которому было уже под пятьдесят - живо, по-молодому передавало движение души.
   - Значит, буду уже в пути, когда задуют? Шлите мне молнию по линии. Что? Не страшно, если разбудят...
   Он рассмеялся в ответ на какую-то неслышную нам реплику и проговорил:
   - Мечтаю, чтобы разбудили... Шутка ли, первая домна в Кузнецке!
   Положив трубку, он сказал:
   - Помните, какие были толки за границей по поводу Магнитки и Кузнецка? Предсказывали, что сядем в лужу... Оказывается-то, не мы садимся в лужу.
   Затем он вернулся к обсуждению наших дел.
   41
   ...После совещания Орджоникидзе вышел вместе с нами из вагона, надев шинель внакидку.
   Сияла полная луна. Путевые будки, вагоны на запасных путях, столбики около скрещений отбрасывали четкие тени. Фонари у здания станции освещали перрон. Там было людно, вскоре ожидался поезд на Москву.
   Где же Валя? Пересекая запасные пути, поглядывая по сторонам, я направился к станции. Бригада железнодорожников, расхаживающих с фонарями, готовила к отправлению длинный товарный состав. Я приостановился. Возле одного из вагонов можно было различить женскую фигурку в знакомой мне светлой косынке. Любопытно, что там делает моя Валентина?
   Нагнувшись, она с таким вниманием наблюдала за работой смазчика, что не заметила, как я приблизился.
   - Добрый вечер, дорогая жена, - не выдержал наконец я.
   Валя выпрямилась, подозвала меня.
   - Погляди, как работает. Глаз не оторвешь.
   Смазчик меж тем перешел к другой оси. Фонарь висел у него на груди, руки были свободны. Быстро откинув крышку подшипника, он одним движением невидимого в полутьме крючка извлек черную, напитанную маслом паклю, прикрывавшую шейку оси, поднес к блеснувшему металлу масленку, снабженную, очевидно, каким-то особенным приспособлением, и почти мгновенно налил требуемую порцию масла, даже не капнув на утоптанную гальку. Он не обращал на нас внимания, не взглянул и на Серго, который подошел сюда же в накинутой на плечи шинели, подставляя обнаженную голову свежему ночному ветерку.
   - Расчетливо действует, обдуманно, точно, - сказал Орджоникидзе.
   - Я давно уже смотрю, товарищ Серго, - откликнулась Валя.
   Смазчик обернулся. Мы увидели обросшее курчавой бородкой привлекательное круглое лицо. Худощавый, небольшого роста, он нас живо оглядел. Свет его фонаря задержался на фигуре Орджоникидзе.
   - Разрешите продолжать, товарищ народный комиссар?
   - Работаете вы, товарищ, замечательно. Приятно смотреть, - сказал Серго.
   - Раньше мне не позволяли так работать. Мол, нарушаешь правила. А теперь доверили...
   - Нарушаешь правила? - с интересом переспросил Серго. - Какие же это правила?
   - Вы извините, товарищ Орджоникидзе, я сейчас разговаривать не могу. Я должен заканчивать.
   - Заканчивайте, заканчивайте...
   Смазчик пошел дальше, к следующей оси, а за ним, любуясь им, его сноровкой, следовал Орджоникидзе. Вот он снова обратился к смазчику:
   - Скажите, вы не проехались бы со мной немного? Поговорили бы... Встречным вернетесь.
   - А отпустят? - спросил смазчик.
   - Попробуем нарушить правила, - улыбнулся Орджоникидзе. - Может быть, окажут нам доверие, разрешат.
   Серго заметил на перроне дежурного в красной фуражке и направился к нему. Мы с Валей пошли вслед. Дежурный вытянулся перед наркомом.
   - Через двадцать минут, товарищ народный комиссар, подойдет московский... К нему прицепим ваш вагон.
   - Знаю... Я к вам, товарищ, по другому поводу. Можно попросить вас отпустить со мной вон того смазчика на несколько часов? Как он у вас? На каком счету?
   - Хороший рабочий... Быстро обрабатывает составы. - По-видимому, желание наркома казалось дежурному удивительным. - Но ему, товарищ народный комиссар, следовало бы помыться, переодеться. Он все там у вас измажет.
   - Ничего. В вагоне найдется умывальник. Да и переодеться, пожалуй, что-нибудь ему найдем.
   Попрощавшись с Валей и со мной, Серго, сопровождаемый дежурным, снова пошел к смазчику.
   Мы с Валей еще побродили у станции, потом по тропке, проложенной вдоль насыпи, зашагали домой. Валя озябла в своей вязаной кофточке, мы шли, прикрывшись одним пиджаком.
   Близ выходного семафора, светившего зеленым глазком, нас обогнал московский поезд. Он не развил еще полного хода, мимо нас проплывали освещенные вагоны. Вот и последний вагон... Я сразу узнал занавеску, которую раньше, когда окно было открыто, слегка колыхал ветер. Теперь оконная рама была поднята. Две тени смутно вырисовывались на занавеске. Был различим профиль Серго, подавшегося к сидевшему напротив собеседнику, лицо которого охватывала короткая курчавая бородка.
   - Смазчик! - в один голос произнесли мы.
   Поезд прогрохотал. Мы стояли в тишине под открытым небом.
   - Калло! - вдруг сказала Валя.
   - Тебе тоже пришла на ум эта легенда? - удивился я.
   - Да... Помнишь, ты мне рассказывал про Любарского, как он расписывал старый мир. Калло-де возможны только там, а у нас царство стандарта.
   Валя смотрела вслед исчезнувшему поезду, стояла, уткнувшись подбородком в мое плечо.
   - Серго с этим смазчиком так же, как с тобой? Верно? Он везде ищет талантливых людей, нарушителей шаблона.
   У меня вылетело:
   - Не то что Новицкий.
   - И сравнивать не смей! Я и сегодня не верю ему!
   По-прежнему прикрывшись одним пиджаком, мы пошли дальше под сверкающими весенними звездами.
   Постройка мотора и, главное, доводка его заняли еще приблизительно полгода. Наконец ранней зимой 1932 года, по первому снежку, мотор погрузили и повезли в Москву на государственное испытание. На заводе он был уже испытан, непрерывно проработал семьдесят пять часов. Это была новая, повышенная государственная норма.
   42
   - А затем, - сказал Бережков, - я опишу вам, мой друг, одну ночь, последнюю ночь государственного испытания "Д-31".
   Я провел эту ночь дома. Перед этим больше двух суток я не спал и никуда не мог уйти от стенда, на котором происходило испытание, - то где-то сидел, то бродил, шатался без дела, ибо на государственном испытании конструктору уже не разрешено ни во что вмешиваться.
   "Д-31" уже миновал заветную когда-то зарубку - пятьдесят часов непрерывной работы на разных режимах. Но теперь была новая норма семьдесят пять! Еще сутки должен был крутиться мой мотор. На пятьдесят девятом часу испытаний приехал Родионов, увидел меня, почти оглохшего от страшного воя, с каким-то одеревеневшим, как я сам это чувствовал, от бессонницы лицом, и распорядился немедленно посадить меня в машину, отправить домой спать.
   Помнится, было девять или десять часов вечера. Дома мне приготовили ванну, накормили, уложили, но я не мог заснуть. Рядом сидела Валя, мы тихо разговаривали. Форточка была открыта. И сквозь все шумы Москвы дребезжание трамваев, стрекот и гудки автомобилей, звуки шагов под окном, то быстрых, молодых, то шаркающих, невнятные обрывки разговоров, иногда чей-то возглас, смех, - сквозь все это я различал далекую-далекую ноту мотора.
   - Валя, слышишь? Дали форсаж...
   Она улыбалась.
   - Это Маша возится с примусом... Спи...
   - Нет, примус само собой... Слушай, слушай... Гудит, как шелковая ниточка.
   Она уступала, как ребенку:
   - Конечно, гудит... Засыпай...
   Пожалуй, никто, кроме меня, не смог бы в городском шуме уловить ее, эту тончайшую ниточку звука, простите, не подберу другого выражения. Вот мотор отлично выдержал форсаж. Сбавлена сотня оборотов. Хорошо, очень хорошо работает... Ровно вибрирует в воздухе Москвы струна, которую слышу только я.
   И я уснул. Спокойно, глубоко, без сновидений. Уснул, как утонул. И вдруг меня словно подбросило. Я в темноте вскочил. В первый момент не понял, что случилось; лишь душу томило ощущение какого-то страшного несчастья. Форточка по-прежнему была открыта. Под окном слышались скребущие звуки железа: скребком или лопатой дворник счищал с асфальта снег. Прошел трамвай. Ага, уже светает. Москва просыпается. Но что же случилось? Какое несчастье? Почему так ноет сердце? Боже, а мотор?
   Я кинулся к форточке. Вчера вечером ничто, даже шипение примуса, не помешало мне воспринимать далекий звук мотора, единственную волну, на которую я весь, всеми кончиками нервов, был настроен, а сейчас в тихой предутренней Москве ухо уже не улавливало этой ноты. Нет, не может быть! Я снова вслушивался. Высунулся в форточку. Напрасно. Ниточка оборвалась. Мотор замолк. Это был... Где мои часы? Это был шестьдесят седьмой час испытания. Значит, мотор не дотянул восьми часов.
   Не помню, как я оделся, выбежал, как нашел где-то такси или просто какую-то проходящую машину и полетел на завод, где происходило испытание. Всюду лежал свежий, выпавший за ночь снег. Выдалось очень тихое, безветренное утро. В рассветной полумгле было заметно, как дым из труб столбами поднимался в бледнеющее небо, на котором еще не погасли последние две-три звезды.
   Безветренное... Черт побери! А ведь вчера был ветер! И Валя сказала да, да, это внезапно припомнилось с невероятной ясностью, - сказала: "Прикройся. Ветер прямо в форточку..." Да, был ветер в нашу сторону. Так, значит...
   Я с размаху стукнул шофера по колену.
   - Стой!
   Он удивленно взглянул.
   - Подождите. Сейчас проедем площадь.
   - Стой! - закричал я.
   Он затормозил. Я открыл дверцу, выскочил. Это были Красные ворота. Отсюда до места испытаний на несколько километров ближе, чем от моей форточки. Я стоял на асфальте, на пути машин, как столб. Да, так и есть! В утреннем безветрии я опять уловил ее, тончайшую нить звука. Мотор жил, мотор гудел. И ничего другого я не слышал.
   Опомнился от свистка милиционера. Он подошел почти вплотную и свистел мне чуть ли не над ухом. Я стал извиняться. Не знаю, наверное, в этот момент у меня была бессмысленно счастливая улыбка. Строгий постовой покачал головой и вдруг тоже улыбнулся. Он хотел провести меня на тротуар. Но я сам прошагал туда.
   В ушах - нет, не в ушах, а будто во всем теле или, вернее сказать, в душе, - звучала далекая ровная нота мотора. Я шагал к Лефортову. Это восточная часть Москвы. И вдруг где-то на Басманной, прямо перед собой я увидел солнце - большое, пламенеющее, чуть поднявшееся над горизонтом. На пустынной улице, где в этот час еще почти не было прохожих, я протянул к нему руки.
   Шесть часов спустя закончилось государственное испытание. Правительственная комиссия приняла "Д-31". Наконец наша страна имела свой мощный авиационный мотор, самый мощный мотор в мире.
   43
   - Следующая, еще более нравоучительная эпопея, - продолжал Бережков, - это первые шаги мотора "Д-31" в серийном производстве. Оказалось, что борьба, которую я вам описал, все достижения, самые блестящие результаты государственного испытания - все это почти ничто в сравнении с трудностями серийного выпуска мощного авиационного двигателя, не имевшего за собой базы естественноисторического плавного развития.
   Но это войдет уже в новый роман, который, может быть, мы с вами когда-нибудь еще напишем.
   А пока расскажу еще об одной встрече с Орджоникидзе. Это было уже после трагической гибели Дмитрия Ивановича Родионова, после авиационной катастрофы, которая так потрясла всех нас...
   Итак, шла осень 1935 года. В институте авиационных двигателей, где я по-прежнему был главным конструктором, заканчивался рабочий день. И вдруг звонок из секретариата народного комиссара тяжелой промышленности. Что такое? Оказывается, я срочно понадобился Орджоникидзе. Пока машина мчала меня до площади Ногина, я, глядя сквозь залитое струями дождя стекло, прикидывал, о чем сейчас со мной будет говорить нарком. Выходило, что разговор пойдет о моторе "Д-31".
   Для производства этого мотора был сооружен новый огромный завод. Туда в качестве начальника строительства был переведен, или, как говорится, переброшен, Новицкий. Он сумел там проявить, надо отдать ему должное, свои сильные качества и был после пуска назначен директором завода.
   И вот проходит 1933 год, 1934-й, 1935-й, завод работает, там выпускается моя конструкция, наш отечественный мощный авиационный мотор, а ко мне это словно не имеет никакого отношения. На завод меня не приглашают, не зовут. Оставшись в институте АДВИ, уже неузнаваемо разросшемся, получившем собственную прекрасную экспериментально-производственную базу, я, конечно, наряду с прочими делами занимался время от времени и мотором "Д-31", исследовал, изучал его - теперь уже в том виде, как он сходил с заводского конвейера: образцы одного года, второго года, третьего.
   Да, мотор выпускался, выпускался в точности таким же, каким когда-то мы его сдали на государственное испытание. Сначала это радовало, потом стало тревожить, потом... Не буду, однако, описывать своих переживаний. Изложу существо вопроса. Дело в том, что мотор почти не совершенствовался. Его мощность не возрастала. А в технике беспощадные законы. Сегодня ваш мотор самый передовой, самый мощный в мире, а через год-два, если вы не сумели еще повысить его мощность, или, как мы говорим, "форсировать", он неизбежно, неотвратимо становится отсталым, нежизнеспособным, оттесняется в мировом соревновании. Не мог дальше развиваться и новый скоростной большой самолет Ладошникова, оснащенный нашим мотором.
   Я все с большей тревогой рассматривал очередные экземпляры "Д-31", прибывающие в институт, - того самого, точь-в-точь такого же "Д-31", над которым еще столь недавно я так восторженно работал.
   Не буду описывать и моих попыток вмешаться в заводские дела, всяких моих предложений, с которыми я обращался на завод. Новицкий сухо отстранял, оттирал меня.
   - Я отчитываюсь перед правительством, - заявлял он, - а не перед вами. И о заводе можете не беспокоиться. Вас это совершенно не касается.
   - Как "не касается"? Ведь это же мой мотор!
   - Ваш? Извините, у нас нет частной собственности на моторы.
   И проходили, как я сказал, годы, а завод так и не давал стране форсированных, то есть с повышенной мощностью, моторов "Д-31".
   Что делать? В мыслях не раз представал Родионов таким, как он мне запечатлелся, - со свойственной ему прямизной во всем: в деле, в слове, даже в очертании внешности. Вы знаете, кем он для меня был.
   Завод, где выпускался "Д-31", назвали именем Родионова, но к самому Дмитрию Ивановичу я уже пойти не мог...
   Давний друг Андрей Никитин был далеко; он до сей поры работает на Волжском заводе. Иногда думалось, что надо бы обратиться прямо к Орджоникидзе.
   И вот он сам вызывает меня.
   44
   Позже я узнал, как это случилось. Оказывается, в тот день Орджоникидзе созвал у себя руководящих работников завода имени Родионова. Мне не было ничего известно об этом совещании. Между тем в кабинете наркома происходило следующее. Серго поставил вопрос в упор: "Почему завод не дает форсированных моторов? Почему "Д-31" мало-помалу становится отсталым мотором?" И стал выслушивать объяснения, вникая, по своему обыкновению, во все мелочи, добираясь до корня беды. Объяснения, конечно, приводились всякие. Говорилось, что на заводе слабы испытательные лаборатории, что следовало бы повысить класс точности в обработке ответственных деталей, что некоторые цехи надо дополнительно оснастить оборудованием. Ссылались и на конструкцию: она-де по своему характеру крайне трудно поддается форсировке, мотор ломается при всякой попытке повысить его мощность.
   Тут Серго, как мне передавали, спросил:
   - Позвольте, а где же конструктор мотора?
   Директор завода - известный вам Павел Денисович Новицкий - ответил, что мотор создавался общими усилиями, что конструктором является, по существу, коллектив - в свое время коллектив АДВИ, а ныне конструкторское бюро завода.
   - А я помню, - сказал Орджоникидзе, - что встречался с автором мотора Бережковым. Почему он не присутствует на совещании?
   Новицкий объяснил, что Бережков-де на заводе не работает, а служит в АДВИ, в Москве. Тогда-то Орджоникидзе и распорядился немедленно вызвать меня на совещание.
   Как только я приехал, мне тотчас, без малейшей проволочки, предложили войти в кабинет наркома. Там в эту минуту говорил Новицкий. Глядя в блокнот, он приводил какие-то цифры. Неподалеку, держа наготове, или, может быть, лучше сказать, наизготовку, раскрытую пухлую папку, сидел Подрайский, его заместитель. Все в этом толстяке было в отличном состоянии: костюм, бархатистые седые усы, розовый цвет лица. "Непотопляемый! - мелькнуло у меня. - Непотопляемый, как вездеход-амфибия". Подрайский дружески кивнул мне. Новицкий продолжал невозмутимо докладывать. Однако Орджоникидзе жестом остановил его. Поздоровавшись со мной, нарком строго спросил:
   - Товарищ Бережков, кто является творцом мотора "Д-31"?
   Меня поразила эта неожиданная строгость его тона. Не задумываясь, я ответил, как привык отвечать всегда:
   - Творцом мотора является создавший его коллектив.
   - Но кто же автор? Автор конструкции, несущий за нее ответственность? От этого вы не отказываетесь?
   - Нет, товарищ Орджоникидзе.
   - Можете ли вы объяснить, почему не возрастает мощность вашего мотора?
   - Могу. Потому, что над ним неправильно работают.
   - В чем же заключается неправильность?
   - В том, товарищ Орджоникидзе, что нет единой конструкторской мысли в деле усовершенствования этого мотора. На заводе сменилось три главных конструктора. Каждый что хочет, то и делает. Нет единой воли. Организованного и направленного конструкторского творчества на заводе нет.
   - И вас это совершенно не мучило?
   - Мучило...
   - Почему же вы, конструктор, не проявили энергии в борьбе за развитие вашего мотора? Оказывается, над вашей машиной по-всякому мудрили, губили ее будущее, а вы терпели.
   - Товарищ Орджоникидзе, я написал много заявлений.
   - Вас это не оправдывает. Что вы, не могли прийти ко мне? Кто мог вас остановить, когда дело шло о жизни или смерти вашего творения? Кто же будет заботиться о вашем детище, следить за каждым его шагом, если вы, создатель машины, молчите?
   Мне нечего было отвечать, я не оправдывался. Серго продолжал мягче:
   - Скажите, товарищ Бережков, вы смогли бы форсировать мотор?
   - Да. Я глубочайше уверен, что если я сконструировал мотор, то мог бы его и форсировать.
   - И вы взялись бы?
   - Еще бы... В любую минуту готов.
   Серго посмотрел на Новицкого.
   - Не понимаю, товарищ Новицкий, почему вы все-таки не привлекли Бережкова к работе на заводе?
   Лицо Новицкого казалось красным: на нем проступили мелкие склеротические жилочки. Под глазами набрякли мешки. Он твердо ответил:
   - У меня, товарищ нарком, на этот счет были свои соображения.
   - Выкладывайте их...
   - Товарищ нарком, мне нужен на заводе сплоченный, здоровый коллектив. Мы, долго работавшие бок о бок с Бережковым, знаем его замашки. Он недисциплинирован, нередко ведет себя, как индивидуалист, как анархист, может разложить любой коллектив. Разумнее было обойтись без его услуг.
   - Разумнее? Может быть, спокойнее?
   Серго произнес это побагровев, вспылив. Он с грохотом отодвинул стул, поднялся, бросил карандаш, который полетел на пол, и, тяжело дыша, добавил:
   - Воображаю, как чувствовал бы себя Бережков, работая у такого руководителя.
   Выразительнее всего в лице Серго были глаза. Существует выражение: глаза метали молнии. Там, в кабинете, глядя на охваченного гневом Серго, я воочию увидел, что это не только пишется в книгах. Сдержав себя, он стал прохаживаться вдоль своего стола.
   - Что же, товарищи, - наконец заговорил он, - будем подводить итоги. Мы разобрали серьезнейший, весьма поучительный случай. - Взгляд Орджоникидзе остановился на мне. - Товарищ Бережков сконструировал, изобрел, довел машину. Спрашивается: кто является хозяином, отцом этой машины? Вы, товарищ Бережков, ее отец. А вместо вас воевать за ваше детище приходится мне. Не правильнее ли взять и назвать мотор вашим именем? То есть именовать его не "Д-31", а "Алексей Бережков-31". Тогда всем будет понятно, кто является хозяином машины. Тогда и вы, товарищ Бережков, почувствуете свою ответственность.
   Затем Орджоникидзе предложил принять решение: официально обратиться к правительству с просьбой о переименовании мотора.
   - Может быть, кто-нибудь желает возразить?
   Нет, возражающих не было.
   - Главным конструктором завода, - продолжал Серго, - должен быть тот, кто является автором мотора... Товарищ Новицкий! Обязуетесь ли вы создать вашему новому главному конструктору необходимые условия для работы?
   Теперь Новицкий заговорил по-иному:
   - Разумеется. Все условия будут созданы.
   - Смотрите... Верю вам в последний раз.
   Вместо эпилога
   Истекло два десятилетия. Самолеты Ладошникова, моторы Бережкова хорошо поработали в годы великой войны. В мирные дни страна узнала и имя Ганьшина: величайший скептик среди математиков дал в развитие трудов Жуковского теорию и расчет реактивного двигателя.
   Как-то отнесутся они, столь маститые, прославленные работяги, ставшие уже старшим поколением авиации, к этой книге об их молодости?
   Взяв с собой рукопись романа, я поехал к Бережкову. В прихожей меня встретила Валя, то есть, разумеется, Валентина Дмитриевна. Лицо ее, подсушенное временем, было, как всегда, приветливо. Однако она насторожилась, когда я протянул ей две объемистые папки, на каждой из которых было выведено: "Талант. (Жизнь Бережкова)".
   - Что ж это? Еще один портрет?
   - Разве такие работы уже были? Про Алексея Николаевича? - не без некоторого беспокойства спросил я.
   - Бывали... - неопределенно ответила хозяйка дома.
   Вместе со мной Валентина Дмитриевна прошла в просторную комнату с большим роялем. У рояля, перебирая клавиши, сидела худенькая девица, возможно, уже студентка. Валентина Дмитриевна представила ее:
   - Наша старшая...
   Тем временем в комнату вошел Бережков. Ого, он располнел, мой герой! Прихрамывающая походка стала грузноватой.
   Я указал на папки, которые положил на круглый полированный стол.
   - Алексей Николаевич, читайте... Требуется ваша виза.
   Бережков почему-то помедлил, покосился на жену и дочь, потом все же развязал тесемки на одной из папок, раскрыл наудачу рукопись. Небольшие зеленоватые глазки побежали по случайно открывшемуся тексту. В какое-то мгновение проступила, заиграла прежняя плутовская улыбка. Рассмеявшись, Бережков начал читать вслух. Я выслушал знакомый диалог:
   " - А на аэродром мне с вами нельзя, Алексей Николаевич?
   - Нельзя.
   - Секрет?
   - Да... Тссс... Ни звука..."
   В этом месте Бережков оборвал чтение. Что-то он скажет? Он, однако, молчал. Вновь покосившись на близких, он аккуратно сложил потревоженные листы рукописи, завязал папку.
   - Не буду читать!
   - Алексей Николаевич, почему же?
   - Зарекся... Обещал Ладошникову, да и вот этим строгим девочкам, Бережков посмотрел на жену и дочь, - никогда не давать заключений по поводу моих портретов... Есть, знаете ли, один роковой закон.
   - Роковой? Какой же?
   В глазах Бережкова мелькнули юмористические искорки. Подняв, как и в давние времена, указательный палец, он прошептал:
   - Тссс... Ни звука... Секрет...
   Виза все же требовалась. Пришлось обратиться к Ладошникову. Так, волей судьбы, рукопись романа, а вместе с ней и автор пропутешествовали в Ленинград.
   Квартира Ладошникова, пережившая войну, ленинградскую блокаду, показалась мне отнюдь не столь величавой, как я сам расписал ее в романе со слов Бережкова.
   Хозяйка вышла ко мне в прихожую приодетой, тщательно причесанной. Впрочем, по описаниям Бережкова, я помнил ее темноволосой, теперь строгая прическа была сплошь белой, серебристой.