- Прекрасное правило! Я вполне, Павел Денисович, с вами согласен.
   - Что же, второй вопрос мы, кажется, тоже исчерпали. Вы не станете, надеюсь, возражать, если я попрошу вас быть представителем от института в авиационной комиссии Госплана.
   - Нет, отчего же, - с достоинством ответил я. - Наша линия мне ясна.
   Наконец мы перешли к третьему вопросу, пожалуй, самому интересному для нас обоих, заговорили о проекте нашего огромного будущего института, нашего экспериментального завода. У меня уже был подготовлен ряд предложений. Мы их рассмотрели. Новицкий почти все одобрил. Кроме завода, мы запроектировали свыше десяти лабораторий. Некоторую аппаратуру, о какой я давно подумывал, мы решили сконструировать собственными силами, у себя в институте. Это тоже была еще одна нагрузка для вашего покорного слуги. Разработали и ориентировочный календарный план изготовления чертежей.
   Из директорского кабинета, где мы вдвоем провели три или четыре часа, я вышел твердой походкой, неся под мышкой атлас "Д-24", на обложке которого, перечеркнутой крест-накрест, было крупно выведено синим карандашом новое название, и свою папку с разными набросками и заметками для памяти, сделанными то моей рукой, то тем же крепким нажимом синего карандаша.
   В окно в конце коридора светило мне навстречу невысокое зимнее солнце. Это показалось хорошим предзнаменованием. Впереди расстилалась ровная, прямая дорожка - ковровая дорожка в коридоре. Против света я не видел, где она кончается: чудилось, уходит далеко. Пожалуй, тоже добрый знак. Шагая, я прислушался, не пружинит ли подо мной пол. Нет, он что-то не пружинил... Ну и слава богу. Хватит с меня пружинящих полов и тротуаров. Было и сплыло. И довольно.
   Что вы так смотрите? Ждете: "и вдруг"? Нет, в тот день, получив от Новицкого зарядку на полтора-два ближайших года, я полагал - более того, был убежден, - что совершенно гарантирован от еще каких-нибудь "вдруг".
   11
   Теперь, прежде чем обратиться к событию, о котором у нас далее пойдет речь, я бегло обрисую еще несколько моментов.
   Первый из них - чисто лирический. Когда я вернулся от Новицкого в свой кабинет и положил на стол атлас чертежей мотора, который я считал уже вычеркнутым из своей жизни, о котором принудил себя не думать, который и теперь, сколько бы я его ни переделывал, уже не оживет как двигатель для авиации, - когда я положил атлас, откинул обложку, увидел опять свое творение, в душу хлынули воспоминания. Припомнилось все: с каким упоением дома, взаперти, после заседания у Родионова, я набрасывал компоновку; как мы здесь по ночам пели "Садко - богатый гость", "раздраконивая" проект; как на морозе у ревущего мотора встречали Новый год и как я поднял стакан, показывая вверх, в звездное небо, куда наши моторы "Д-24" взнесут... Нет, ничего не взнесут. На мощных советских самолетах, на самолете Ладошникова, будет установлен двигатель иностранной марки "ЛМГ", который уже значится у нас под номером "Д-30" и уже вводится в серию на Волжском заводе.
   В моем письменном столе лежали чертежи этой машины. В свое время я их внимательно, даже пристально рассматривал, стремясь понять, почему же, чем побили меня иностранцы. Достал и сейчас эти чертежи. Развернул. Нет, делайте со мной что хотите, хоть режьте на куски, но я все-таки не соглашусь, что эта конструкция лучше нашей. Мне было по-прежнему ясно, что по сравнению с "Д-24" эта последняя новинка является конструкторски отсталой, не имеющей перед собой будущего, ибо... Но к чему об этом думать? Это доказывается лишь на испытательном стенде; там мы были биты. Конструктор "ЛМГ" одержал надо мной верх не глубиной, не блеском, не талантливостью замысла, а... А чем же? В Европе - развитая техника, новейшая промышленность моторов, а мы создавали свой мотор без этого, создавали в отчаяннейшей борьбе. И кричи не кричи - не победили. Пришла на ум строчка Маяковского: "Ору, а доказать ничего не умею".
   Не умею, вернее, не могу! К чему же тогда и орать? Или скулить, безмолвно, жалобно скулить, хотя бы даже здесь, в тиши, наедине с собой? Но разве же, черт побери, дело в моем личном несчастье?
   Ведь у нашей авиации, такой замечательной, имеющей столько талантливых, отважных летчиков, давшей всему миру в работах Николая Егоровича Жуковского теорию летания, будут до той поры подсечены крылья, пока мы не сможем выпускать собственные авиадвигатели.
   Вся страна взяла небывалый разбег, отмеченный волнующими названиями строек: Магнитки, Днепрогэса, Сталинградского тракторного, Горьковского автомобильного, Уралмаша и так далее, а здесь, на нашем участке, из-за нас, конструкторов авиационных моторов, остался зияющий прорыв пятилетки. И на каждом шагу, буквально на каждом шагу, это будет чувствоваться: у Советского Союза нет своих мощных авиационных моторов.
   Новицкий сегодня определил линию института: "Мы выйдем со сверхмощным мотором в следующем пятилетии". И я это подтвердил, я согласился. Боже мой, в следующем пятилетии! Неужели придется еще столько ждать? И ничего нельзя придумать? Но что же придумаешь, если нет базы, нет точки опоры? Да, сначала надо строить экспериментальный завод института. Другого пути нет. И к черту нытье!
   Я прогнал все мысли о своем погибшем моторе, затолкал их, словно кулаками, куда-то под спуд и запер там на ключ. Повернул ключ и в буквальном смысле слова, сунул чертежи "ЛМГ" опять в ящик стола. Не хочу на них смотреть.
   Теперь расскажу вам о том, как мы отметили день 17 марта 1931 года, десятую годовщину смерти Николая Егоровича Жуковского. Незадолго до этой даты мне позвонил Андрей Степанович Никитин.
   - Алексей Николаевич, не зайдете ли к нам, в партийное бюро? Обдумываем, как провести вечер памяти Жуковского.
   Я тотчас же пошел. В комнате партийного бюро было очень оживленно. Там уже составили первую наметку программы торжественного вечера. Никитин сказал, что бюро просит меня выступить с докладом "Жуковский и русские моторы".
   - Э, что придумали! - протянул я.
   И рассмеялся своей интонации. И тут же объяснил, что так, с такой же интонацией, говаривал в свое время Николай Егорович. За этим штришком вспомнилось другое: квадратная баночка-чернильница с обыкновенной пробкой, дешевая ученическая ручка, которой всегда пользовался Жуковский, листки бумаги, разложенные всюду, даже порой на полу, сотни и сотни этих исписанных крупным почерком листков. Я вспоминал вслух разные подробности о Николае Егоровиче, а молодежь, мои друзья, с которыми было столько пройдено, готовы были слушать без конца.
   - Рассказывать можно сколько угодно, - заключил я. - Но успею ли я подготовить доклад? Ведь это целое исследование. И почти все материалы не опубликованы. Надо специально их разыскивать.
   - Мы поможем, пойдем куда угодно, - сказал Никитин. - Вы понимаете, Алексей Николаевич, как необходим сейчас такой доклад, чтобы у всех укрепить веру в дело создания русского мощного мотора.
   Я внимательно посмотрел на него. Знал ли он, этот несуетливый, большой, широкий в плечах секретарь партийного бюро, располагающий к себе спокойной, будто спружиненной силой, знал ли он, подозревал ли о моем внутреннем разладе? В ответ на мой взгляд он улыбнулся.
   - Ведь Жуковский в это верил, - произнес он.
   - Еще бы! - воскликнул я. - Позвольте, позвольте-ка, друзья! Ведь он сам мне говорил, что в своем курсе механики напишет о моторе, который сконструировали мы с Ганьшиным. Николай Егорович не закончил этой книги, но, наверное, сохранились же наброски, какой-нибудь план, конспект... Это надо обязательно найти. Потом...
   Мне со всех сторон стали подсказывать:
   - Алексей Николаевич, надо взять и письма Жуковского к Макееву о моторе для самолетов "Илья Муромец"...
   - А статью Жуковского о принципе реактивного движения? Вы должны развить и эту тему: "Жуковский и Циолковский".
   - И личные воспоминания! Обязательно ваши личные воспоминания!
   - Берусь, друзья, берусь! - заявил я. - Чертовски много всяких дел, но это вытяну.
   Мы еще посидели, поговорили о Жуковском, о том, как бы нам лучше отметить день его памяти.
   Назавтра я отправился в Центральный институт авиации и попросил рукопись Жуковского о нашем "Адросе", которую когда-то я же сам сдал туда. Боже мой! Из этой работы я в свое время запомнил, как школьник, заглянувший в ответ, лишь уравнение, которое тогда практически использовал. А сколько там оказалось откровений! Изучение этих материалов, этих трудов Жуковского, частью, как уже сказано, даже неопубликованных, явилось для меня не только подготовкой к докладу, но, безусловно, и толчком к тому, что я сделал впоследствии.
   12
   - Итак, мой друг, поехали! - возгласил со свойственной ему энергией Бережков, когда мы начали новую беседу. - Поехали в командировку в Ленинград. Прошу вас снова в поезд, в купе мягкого вагона, где, покачиваясь, как в люльке, сладко спит на верхней полке ваш покорнейший слуга.
   Я вам уже докладывал, с каким приятным самочувствием отправился в эту поездку. Все, что мы с Новицким наметили несколько месяцев назад, уже было принято комиссией по пятилетнему плану, включено в пятилетку института, в том числе и глиссерный двигатель, и переделка на воздушное охлаждение мотора "Испано", и еще ряд конструкторских работ. За эти же месяцы мы изготовили чертежи "ГД-24"; проект был уже рассмотрен и одобрен. Сверхмощного мотора в плане института не было. За массой всяких дел я о нем почти не думал. Так, по крайней мере, мне казалось.
   В Ленинграде срочно выполнялась часть наших заказов на оборудование для института; в ходе производства возникли разные неясности, трудности, вопросы: я ехал, чтобы решить все это на месте; вез также и некоторые дополнительные чертежи. Кроме того, у меня была и своего рода дипломатическая миссия - предстояло провести несколько разговоров с тремя-четырьмя ленинградскими профессорами, которых мы хотели в будущем перетянуть к себе, в наш новый ЦИАД.
   Первый день в Ленинграде прошел весьма плодотворно. Я побывал на заводе "Двигатель", небезуспешно провел время в Политехническом институте, повидав нужных мне людей, - словом, был занят чрезвычайно. И все же как-то среди дня, мимоходом, в чьей-то приемной я взял телефонную трубку и, позабыв, что еще вчера клялся: "Пусть отсохнут ноги!", назвал номер Ладошникова. Мы условились, что вечером я навещу его дома, на Каменноостровском проспекте.
   С вашего разрешения, сразу перенесемся туда, на Каменноостровский.
   Ладошников встретил меня в передней и повел в кабинет. Обстановка, в которую я попал, ничуть не напоминала комнату в деревянном флигеле около Остоженки, где когда-то Ладошников, изучая законы летания, старался заснять самодельным киноаппаратом летающую муху. Теперь, ступая по навощенному паркету, оглядывая расположенную в строгом порядке мебель, я, признаться, даже затруднялся представить, что в эту чинную ленинградскую квартиру вообще когда-либо залетала муха.
   Последний раз мы с Ладошниковым виделись на новогоднем вечере у Ганьшиных. С тех пор прошло больше двух лет. Я за это время пережил взлет и падение, успел оправиться от неудач и даже зарекся от будущих взлетов, но хозяин дома не заводил разговора о моих делах. Он радушно усадил меня в глубочайшее кожаное кресло, сам уселся в такое же и стал расспрашивать о Маше.
   Упорный во всем, Ладошников был упорен и в дружбе. Над письменным столом в строгих дорогих рамах висели картины, подаренные ему моей сестрой. В центре пестрел огромный букет осенней листвы, списанный художницей с той самой золотистой охапки, которую Ладошников вручил ей перед отъездом в Ленинград.
   - Передай, Алеша, что ее уроки не забыты... Сейчас я тебе кое-что покажу.
   Откуда-то, из глубины книжного шкафа, был извлечен большой, тяжелый альбом в холщовом переплете. На ватманской бумаге уверенной рукой - то карандашом, то чертежным перышком - были сделаны рисунки, множество разных эскизов. Пропеллер, крыло, шасси, руль высоты, хвостовое оперение, весь самолет целиком - одномоторный, длиннокрылый, могучий... В прошлом Ладошников не раз говорил, что авиаконструктору надо уметь не только чертить, но и рисовать, уметь в рисунке выразить, передать свои фантазии. Теперь он, видимо, вполне владел искусством этого особого, конструкторского рисования. Признаюсь, я любовался новым творением Ладошникова, пока существующим только в альбоме, и не без некоторого усилия удерживался от восклицаний, опасаясь, как бы не зашла речь и о моих замыслах.
   Водворяя альбом обратно в книжный шкаф, Ладошников буркнул:
   - Пусть отлеживается...
   Я не стал расспрашивать, чего должен дожидаться новый "Лад", а подошел к стене и принялся с повышенным интересом разглядывать небольшой, писанный маслом пейзаж. Ореховский пруд... Маша часто ходила сюда на этюды... Зеленоватая вода, ряска у глинистого берега... Здесь, на берегу, однажды в жаркий летний день, возясь с лодочным мотором, я впервые говорил с Ладошниковым, долговязым студентом в запыленных высоких сапогах.
   "А ведь ты, Алексей, пожалуй, изобретешь собственный мотор..." Тогда-то я умел лихо ответить: "А как же! Обязательно!"
   Я все еще изучал темную гладь ореховского пруда, когда в кабинет вошла жена Ладошникова.
   - Знакомься, Алеша, Людмила Карловна.
   Я видел ее впервые. Высокая, по плечо мужу, она выглядела очень эффектно. Возможно, приоделась для гостя, а похоже, что не разрешала себе ходить иначе. Конечно, она была душой этого отлично налаженного дома. Даже Машины картины развешаны, разумеется, ее руками, это она, Людмила Карловна, нашла каждой подобающее место.
   - Прошу к столу.
   Я чуть не наскочил на огромного породистого пса, сопровождавшего хозяйку, и, мысленно отругав себя, чинным шагом вошел в столовую. Массивная, старинного типа мебель, чистота. Во всем ощущается размеренный, ровный ритм жизни. Поинтересовавшись родословной собаки, я смиренно сел перед указанным мне прибором.
   Признаюсь, мне, безусловно, хотелось произвести благоприятное впечатление на Людмилу Карловну, оказаться достойным в ее глазах. Я живо изобразил две-три сценки из московской жизни и был вознагражден; мне несколько раз удалось вызвать улыбку хозяйки. Правда, я тут же выслушал неодобрительные замечания по поводу суматошной жизни москвичей, коим противопоставлялась выдержка "петербуржцев".
   Ладошников молча посмеивался и следил, чтобы моя стопка не оставалась пустой. Я провозглашал тосты, очень удачные, в меру остроумные. Людмила Карловна расспрашивала меня о теперешней работе под началом Новицкого. Чтобы подчеркнуть собственную выдержку, я поведал о клятве не заниматься более бесплодными фантазиями.
   - Пусть отсохнет моя рука...
   Хозяева почему-то не рассмеялись, хотя и не спорили, не возражали. И вдруг Ладошников, отставив рюмку, сказал:
   - Возможно, "милостивый государь", вы правы, что устранились.
   Это выражение Николая Егоровича, произнесенное по моему адресу, мигом прогнало хмель. Разговор больше не клеился. Вскоре "милостивый государь" пожелал хозяевам покойной ночи и побрел в гостиницу.
   13
   Утром меня захватили дела. Я побывал в нескольких местах, вел там деловые разговоры, в промежутках же любовался чудным городом, наслаждался солнцем, июньским, мягким солнцем Ленинграда. О визите к Ладошникову старался не вспоминать. Ни о каком сверхмощном авиационном моторе совершенно, казалось бы, не помышлял.
   Однако, мой друг, повторю еще раз: самая изумительная на белом свете конструкция - это человеческая психика. Существует, насколько мне дано судить по собственному опыту, некий закон творчества, который я называю "законом пружины". Озарение есть как бы удар туго взведенной пружины, которая срывается в один момент. Если вы затратили очень большие усилия на решение какой-нибудь задачи, долгое время напряженно над ней думали, изучили в связи с этим много литературы или других материалов, то тем самым вы привели в действие, завели пружину своего творчества. Потом вы так или иначе покончили с вашей задачей; то ли решили ее, то ли, наоборот, признали свою несостоятельность, сложили оружие, отступились, официально прекратили о ней думать (Бережков так и выразился: "официально прекратили думать"; пусть здесь останется это выражение); переступили, как вам кажется, какую-то итоговую черту. И тем не менее туго сжатая пружина все же не перестает действовать: творческая проработка той же темы продолжается в каких-то областях сознания, где-то не в фокусе, не в поле зрения, а может быть, даже и в подсознательной сфере.
   И, наконец, самое главное. Эта пружина постоянно как бы заводилась во мне вновь. Вспомните атмосферу того времени, которую я вам не раз старался очертить. Мощный мотор, сверхмощный советский мотор! Распростившись на время с мечтой стать автором такого мотора, я все же постоянно слышал о нем. В каждом выступлении, даже при каждой встрече говорил об этом Родионов. Да и неопубликованные труды Жуковского, недавно просмотренные мною, подводили к тому же. Это же было своего рода лозунгом на вечере памяти Жуковского. Это же на все лады обсуждалось на многих заседаниях, посвященных разработке пятилетнего плана, в которых я самым добросовестным образом участвовал. Воздух времени был заряжен, точно электричеством, острой потребностью страны в таком моторе.
   По-видимому, в течение всего полугодия, с тех пор как был поставлен крест на "Д-24", пружина творчества, туго скрученная во мне ранее, делала свое. Так я полагаю.
   14
   Примерно на пятый день моего пребывания в Ленинграде я поехал на завод "Коммунист". Никуда не торопясь, я просидел около часа в кабинете моего давнего знакомого - начальника конструкторско-чертежного бюро Ивана Алексеевича Макашина. Встреча была очень приятной, мы поговорили о всяких новостях, пошутили, посмеялись.
   Затем, по-прежнему в прекрасном настроении, я отправился побродить по цехам. По внутренней лестнице спустился в цех. Что такое? У окна стоит на подставке какой-то полуразобранный авиационный мотор. Я присмотрелся. Черт возьми, ведь это "ЛМГ" - мой враг, мой ненавистный соперник, которому был отдан завод, построенный для "Д-24". Неужели эта машина уже выпущена у нас, на Волге? Да, вон наш гриф - "Д-30".
   В институте мы некоторое время не принимали новых моторов для исследования: наша старая испытательная станция расширялась, там были разломаны стены. Я досконально знал по чертежам, долго анализировал в свое время этот немецкий мотор, но в натуре увидел "Д-30" лишь впервые.
   Меня кинуло в дрожь. Я стоял и смотрел на "Д-30". И, представьте, было достаточно одного этого взгляда, чтобы во мне произошел творческий разряд. Это можно уподобить удару бойка в капсюль снаряда или, проще говоря, попаданию искры в пороховую бочку, когда мгновенно освобождается вся та потенциальная энергия, которую содержит в себе порох, этакий, до появления такой искры, как будто невинный порошок.
   Буквально в одну минуту мне стало ясно, что новый мотор надо конструировать на базе "Д-30". Нет, я неправильно сказал. На базе оборудования, которое служит для производства "Д-30". "Зачем мечтать о своем моторе, зачем проектировать, если мы не имеем современной промышленности?" - думал я раньше. Как так не имеем? Ведь этот мотор, проклятый "ЛМГ", уже выпущен, выпущен не в Германии, а на нашем, советском заводе!
   Но вы, может быть, спросите: почему же на базе Волжского завода нельзя было выпускать конструкцию "Д-24", а некую новую вещь можно? Это было мне ясно: потому что "Д-24" мы не довели. Не довели, промучившись без мощной базы. И за два года, потерянные нами, конструкция, так и недоведенная, уже устарела. Теперь, видя перед собой базу для совершенно нового мотора, я понимал: ведь это же и база для доводки. Правильная предпосылка всегда приводит к удивительно правильным дальнейшим рассуждениям и выводам.
   Повторяю: вероятно, вся эта проблема новой, сверхмощной конструкции отрывочно и неотчетливо была уже мной проработана в каких-то областях сознания, но только тогда, у мотора "ЛМГ" в цехе завода "Коммунист", мне с ослепительной яркостью предстала идея новой вещи. И я уже не рассуждал, я видел.
   15
   Что я взял от "Д-30"? Только одно: емкость цилиндра. Еще Август Иванович Шелест в результате длительных исследований указал наилучший литраж цилиндра для больших, мощных моторов. В "Д-30" были именно такие цилиндры. Но все остальное в этой машине я отвергал. Мне и раньше было ясно, что в ней, в ее компоновке, в самом замысле не выражены передовые, прогрессивные тенденции техники. Не были раскрыты и использованы возможности, таящиеся в больших цилиндрах. "Д-30" развивал тысячу восемьсот оборотов в минуту. Мало! Куда меньше того, что можно было бы взять, если бы... Да, да, я уже созерцал свою вещь. Цилиндры у моего врага не составляли слитной группы, а располагались по отдельности и были довольно хитро скреплены. Долой все это хитроумие, к черту всю компоновку! Блок, монолит металла - вот основа нового мотора. Мне сразу предстали его формы. Ого, как поднялось число оборотов! Две тысячи сто! Две тысячи двести! Воображаемую конструкцию я уже различал в деталях, даже в мелких деталях. Помню, я чуть не вскрикнул, когда вдруг мысленно узрел единую блочную головку мотора. Блочная конструкция головки - вот где зарыта собака, вот в чем решение всей задачи. Я сразу представил себе эту головку в форме всасывающего патрубка, удобного для прохода газа. Ого, как завертелся главный вал! А что, если взять кое-что еще и от "Адроса"? В одно мгновение промелькнули рукописи Николая Егоровича, которые я недавно перечитал. Ого! Две с половиной тысячи оборотов! И даже больше! Почти три! Этой мощности уже не выдерживает конструкция. Значит еще, еще усилить жесткость. Здесь же, застыв, как в столбняке, я вдруг увидел способ жесткого крепления головки. Она притягивалась к картеру анкерными болтами. Анкерный - значит капитальный, основной. Да, передо мной была совершенно оригинальная конструкция, не похожая ни на какую в мире, - не американская и не германская, а наша, русская, наша, советская, машина, развивающая свыше двух с половиной тысяч оборотов, то есть... То есть машина в тысячу лошадиных сил. Ведь это скачок, поистине скачок в авиамоторном деле, ибо самые мощные иностранные модели, разные "Тайфуны", "Леопарды" или "ЛМГ", достигли тогда лишь восьмисот - восьмисот пятидесяти сил. Неужели же это... Неужели это Вещь с большой буквы? И неужели есть база, где можно ее построить и довести? Да, есть! Да, существует, работает завод на Волге. И ведь в этом-то, именно в этом ключ решения, весь смысл моей вещи.
   Некоторое время я еще стоял в оцепенении, словно прислушиваясь к гулу нового мотора, словно ощущая его содрогание. Все же выдержит ли он такую мощность? Не разорвутся ли болты? Нет, в нем нигде не было слабого места.
   16
   Потом, совершенно позабыв, зачем, собственно, я сюда приехал и куда лежал мой путь, я по той же лестнице немедленно поднялся обратно. Помню, войдя снова к Макашину, я машинально выговорил:
   - Здравствуйте.
   Он посмотрел с удивлением:
   - Здравствуйте. Давно не виделись.
   - Иван Алексеевич, извините, у меня к вам просьба.
   - Пожалуйста. Что-нибудь случилось?
   - Ничего. Мне надо немного почертить. Сделайте одолжение, дайте мне доску.
   - Только и всего? Сейчас я вам это устрою.
   Случайно один инженер конструкторского бюро оказался в этот день больным, и Макашин, проведя меня в чертежный зал, предоставил мне его стол у раскрытого большого окна.
   - Дать вам готовальню?
   - Нет. Спасибо. Только карандаш и бумагу.
   Приколов большой лист к доске, я тотчас принялся чертить. В экстазе творчества, с пылающими ушами и щеками, абсолютно ничего вокруг не замечая, ни разу не прикоснувшись к резинке, я изобразил все поперечные разрезы машины, перенося ее из воображения на бумагу. В какую-то минуту я взглянул на свою руку, которая держала карандаш. Боже, ведь совсем недавно я дал страшную клятву, на днях повторил ее у Ладошникова: "Пусть рука отсохнет, если..."
   Нет, она не отсыхала...
   Я чертил, а в сознании возникали, пробегали будто посторонние видения... Вот Родионов трясет меня за плечи, когда из аэросаней, несущихся по снежной глади Волги, мы увидели трубы завода. Вот снова Родионов, его радостно вспыхнувшее сухощавое лицо, когда он поверил мне, прибежавшему в отчаянии, поверил, что я еще найду какой-то ход и мы все-таки станем выпускать на Волжском заводе не иноземный, а свой мотор...
   У окна я даже не заметил, как подступила ленинградская белая ночь. Макашин, который был занят на каком-то совещании, заглянул поздно вечером в конструкторский отдел. В огромном зале Макашин застал меня одного, ничего не видящего и не слышащего или, как он потом деликатно выразился, слегка обалдевшего. Впоследствии он уверял, что несколько раз меня окликнул. Но я очнулся лишь от какого-то странного нечленораздельного звука, раздавшегося за моей спиной. Это был возглас изумления, который испустил добрейший Иван Алексеевич, взглянув на мой чертеж. Он увидел поперечный разрез сверхмощного авиамотора, увидел блочную головку, анкерные стяжные болты, небывалую, ни на что не похожую конструкцию, отличающуюся простыми, плавными, естественно и легко округляющимися и завершающимися линиями. Макашин спросил:
   - Что это?
   - Тысячесильная машина.
   - Но как же вы... Когда же вы все это сделали?
   - Сегодня.
   Он усомнился. И, представьте, не верит до сих пор.
   17
   - Иван Алексеевич, - сказал я, - разрешите мне еще немного посидеть.