Не тратя времени на утешения, Антоний потребовал у Кальпурнии ключи от сундука, в котором Гай Юлий хранил самые важные документы. Убитая горем вдова не посмела спорить, и консул забрал себе все, включая деньги — четыре тысячи талантов, или сто миллионов сестерциев, которые являлись личной собственностью покойного.
   Он знал, на что потратить эти миллионы. Всю ночь его и Лепида рабы, отпущенники и клиенты носились по городу, раздавая деньги выборщикам и главам жреческих коллегий, тем самым людям, которых Долабелла попытался склонить на сторону заговорщиков. Только у них имелись в руках весьма весомые аргументы в виде звонкой монеты, а пославший их Антоний отнюдь не мучился угрызениями совести, снедавшими Брута. Вот для чего всю ночь в Риме горели костры.
   Из города во все италийские муниципии — в Латий, Кампанию, Этрурию — были отправлены гонцы с вестью о смерти Цезаря. Они получили задание везде рассказывать о покушении как о злодействе, совершенном горсткой недобитых сторонников Помпея, лишенных какой бы то ни было поддержки в политических кругах. Имена Децима Брута и других бывших цезарианцев упоминать запрещалось. Зато следовало созвать в Рим ветеранов, колонов и друзей Цезаря, убедив их, что партия Помпея намерена отобрать у них земли и богатства, пожалованные императором.
   Покончив с этими, самыми срочными делами, Лепид и Антоний принялись обсуждать устройство торжественных похорон убитого диктатора.
   ...Брут совершил две непоправимые ошибки: оставил в живых Антония и не позволил бросить тело Цезаря в Тибр. Но, даже знай он, чем это чревато, ничто на свете не заставило бы его пожалеть о проявленной человечности.
   Наступало утро 16 марта. Первые лучи солнца коснулись капитолийских статуй и разбудили заговорщиков, которые в конце концов задремали, уронив головы на руки. Город внизу казался таким же пустым и безразличным, как накануне. Наконец явился Цицерон.
   Они ждали его вчера, когда публичное вмешательство старого консуляра еще могло повернуть ход событий в их пользу. Он пришел слишком поздно... Менторским тоном он принялся разъяснять им, что именно они сделали неправильно. Его привела сюда застарелая ненависть к Антонию. Без труда догадавшись, чем тот занимался ночь напролет, он пришел в ужас, представив себе город под пятой Гладиатора. Надо, пока не поздно, перерезать горло Антонию, вещал Цицерон. Как все трусливые люди, он умел бывать чрезвычайно жестоким: вспомнить хотя бы, как, будучи консулом, он без суда и следствия предал казни друзей Каталины. И почему они не созвали сенат? Если бы его пригласили раньше, возмущенно продолжал он, этих ошибок удалось бы избежать.
   Неужели тщеславный старец уже забыл о паническом бегстве сенаторов, в числе которых, кстати сказать, находился и он сам? Теперь, чтобы собрать отцов-сенаторов, нужен особый декрет. Кто его вынесет?
   С трудом подняв на Цицерона глаза, заговорил Брут. По закону только Антоний, объяснял он, имеет право принять такое решение, — ведь он консул. Марк Антоний? Цицерон не сдержал желчного смеха. Признать законность его власти? Да вы хоть догадываетесь, что он с вами сделает?
   С упрямством, достойным его покойного отца, Марк стоял на своем. Они должны действовать строго в рамках закона, иначе убийство Цезаря теряет всякий смысл. Нельзя приступать к восстановлению республики, попирая самые священные ее основы.
   Кто из них прав, а кто нет? Марк Туллий назвал позицию Брута ребячеством. Ведь он — городской претор, то есть третье лицо в государстве, значит, может и сам созвать сенат. Только в случае отсутствия обоих консулов, не соглашался Марк Юний.
   Какие консулы, кипятился Цицерон. Каждому известно, что Марк Антоний занимает должность незаконно, поскольку его никто не избирал. Но ведь и Брут стал претором по прямому назначению диктатора... Спорщики явно вступили в порочный круг, из которого не виделось выхода.
   Оставался единственный выход — воззвать к народу. Но никто из них не сомневался, как поведет себя народ: он пойдет за тем, кто больше заплатит. И тут Цицерон еще подлил масла в огонь, рассказав о ночных демаршах Антония. А в город уже начали понемногу прибывать ветераны из Латия и Этрурии. Шансы тираноборцев таяли с каждым часом.
   Цицерон был политиком, Брут — фанатиком веры. Первый строил свою тактику исходя из реальной обстановки, согласно линии, которую вскоре облечет в чеканную формулу: «Пусть лучше погибнет Республика, чем наше добро!» Второй защищал догму, которую считал незыблемой, и скорее умер бы, чем отрекся от прекрасного идеала римской доблести. Заговорщики действовали во имя народа, значит, народ и должен решить их судьбу. Очевидно, в душе Брут все еще надеялся достучаться до сердец соотечественников.
   За минувшую ночь римляне убедились, что в городе спокойно, никаким насилием и не пахнет, так почему бы им не выслушать тираноубийц?
   Друзья-заговорщики, такие же идеалисты, как Брут, полностью его поддержали. Крайне раздосадованный, Цицерон удалился, бормоча, что напрасно они пренебрегли его советами.
   Пока посланцы тираноборцев обегали город, созывая граждан к подножию Капитолия, Брут занялся переделкой речи. Он старался найти слова, которые заденут за живое вновь прибывшую публику — ветеранов Цезаря, на которых сделали ставку Антоний и Лепид[89].
   Вскоре вокруг Капитолия собралась толпа, в которой и в самом деле оказалось немало бывших участников знаменитых походов Цезаря. Никогда еще Марку не приходилось выступать перед столь многочисленной аудиторией.
   Главную свою задачу он видел в том, чтобы оправдать заговор с точки зрения закона. Цицерон предупредил его, каких упреков со стороны Антония следует опасаться в первую очередь. Каждый римлянин принес Цезарю клятву верности, следовательно, подняв на диктатора руку, Брут и его друзья совершили клятвопреступление. Смыть с себя это позорное обвинение — вот к чему стремился Брут, начиная речь.
   — После того как Гай Цезарь вернулся из Галлии и привел с собой вражеские войска[90], — говорил он, — после того как Помпея — лучшего из республиканцев — постигла жестокая участь, после того как многие и многие честные граждане нашли кончину в африканском и испанском изгнании, Цезарь все еще не избавился от опасений. Установив свою тиранию, он объявил амнистию. Мы приняли ее и присягнули ему. Но если бы те, кто приносил ему клятву, тогда знали, что он потребует от них не просто стоически смириться с прошлым, но и стать в будущем его рабами, что бы они тогда сделали? Будь они истинными римлянами, они, я уверен, предпочли бы тысячу раз умереть, чем присягнуть на верность человеку, вознамерившемуся обратить их в рабство.
   Если бы Цезарь всего лишь стремился обратить нас в рабов, возможно, мы и в самом деле выглядели бы клятвопреступниками. Но разве он вернул народу право избирать городских магистратов, наместников провинций, командующих войсками, преторов и управителей колоний? Разве он не забрал себе все почести? Сенат перестал что-либо решать, а от народа никто не ждал одобрения этих решений.
   Цезарь всем распоряжался по собственному усмотрению, и не похоже было, что эта достойная сожаления манера его угнетала. Вспомним Суллу. Даже он в какой-то миг понял, что с него довольно, и, раздавив врага, отдал власть в ваши руки. Другое дело Цезарь. Готовясь выступить в новый длительный поход, он предпочел на пять лет вперед лишить вас права избирать магистратов. Так что же за свободу он нам оставил, если сумел отнять даже надежду стать свободными?
   Вспомним и народных трибунов Цезетия и Марулла. Они исполняли свой долг, пользуясь правом священной неприкосновенности, но Цезарь попрал это право, вынудив их к изгнанию. Все мы знаем закон предков, запрещающий судить народных трибунов. Но Цезарь и не думал предавать их суду, он своей волей покарал их без всякого суда!
   Так кто же повинен в нарушении закона неприкосновенности, мы или Цезарь?
   И была ли его собственная неприкосновенность священной? Она была бы таковой, если бы мы присягнули ему добровольно. Но он вынудил нас к этому, явившись на родину с оружием в руках и уничтожив многих из лучших сограждан.
   И разве власть трибунов не более священна? Разве напрасно наши предки навеки провозгласили ее неприкосновенность, завещав нам клятвы и проклятия? Вспомним же, как Цезарь грозил смертью другому народному трибуну, осмелившемуся встать на его пути и не дать завладеть государственной казной. И он завладел ею, несмотря на народное возмущение[91].
   Вы спросите, какие еще нужны клятвы, чтобы сохранить мир? Но если в будущем у нас не будет тиранов, нам не нужны никакие клятвы! Наши предки прекрасно обходились без тиранов. Если же когда-нибудь найдется еще кто-нибудь, мечтающий о тирании, римляне должны знать: нет клятвы, которую они обязаны хранить из верности тирану! Мы не боимся во весь голос говорить об этом, хотя подвергаем себя опасности. Но когда речь идет о спасении родины, об этом нужно говорить громко! Да, при Цезаре многие из нас занимали важные посты, но мы принесли свое благополучие в жертву ради спасения родины.
   Аргументация Брута строилась на одной фундаментальной посылке: если Цезарь был тираном, значит, его убийцы не только не нарушили закон, но и восстановили его священность. Они и в самом деле считали именно так. Открытием для них оказалось другое — соотечественники вовсе не торопились с ними согласиться. Пусть тираноборцы повели себя как герои и разрушили беззаконие, но многим из их сограждан это беззаконие приносило немалую личную выгоду. И хотя для Брута подобные соображения никогда не имели веса, он понимал, о чем думает толпа. И попытался ее успокоить, прежде всего ветеранов:
   — Я знаю, что вас пугают, предрекая, будто мы намерены отобрать ваши земельные наделы. Если здесь есть люди, получившие или ожидающие получения такого надела, пусть они покажутся![92]
   Над толпой взметнулись десятки рук. Лепид и Антоний не теряли времени даром. Брут не растерялся:
   — Хорошо, что вы пришли сюда сами.
   И начал излагать свою программу. Разумеется, говорил он, ветераны галльских, британских и испанских походов, послужившие отечеству, имеют полное право на награды. Правда, потом многие из них, последовав за своим мятежным императором, повернули оружие против Рима и Республики. Но мы готовы простить им участие в гражданской войне и не намерены отнимать у них то, что они уже получили.
   Здесь Брут вступал на весьма зыбкую почву. Дело в том, что только часть земель, розданных ветеранам, располагалась в удаленных провинциях, где от конфискаций в пользу воинов пострадали греки, азийцы и кельты (сам Брут, кстати сказать, не одобрял практики грабежа покоренных народов). Но значительную долю земельных наделов Цезарь отобрал у побежденных сторонников Помпея, и эти наделы находились в Италии. Как поступить с ними? Очень просто. Надо возместить пострадавшим ущерб, выплатив им соответствующие денежные суммы.
   — Вы вступили во владение этими землями? — продолжал Марк. — Владейте же ими! Ни Брут, ни Кассий, ни один из тех, кто рисковал своей жизнью ради вашей свободы, на них не посягнет!
   Марку казалось, что он нашел прекрасный выход, успокоив и воинов Цезаря, и обездоленных земельных собственников. Разумеется, это был чистой воды идеализм. Никакими средствами, чтобы заставить сенат принять закон о возмещении убытков помпеянцам, ни он, ни его друзья не располагали. Но он верил в осуществимость своих обещаний — конечно, при условии, что всю клику Антония удастся отстранить от власти. И, гордясь своей репутацией кристально честного человека, полагал, что его слова будет достаточно.
   Марк Юний Брут слишком плохо знал людей. Лишенные уверенности в завтрашнем дне, они ждали от него не каких-то туманных посулов, а немедленных подачек. Цезарь отлично разбирался в этих вещах и постоянно устраивал для народа всевозможные раздачи. Так и теперь увесистый кошелек с сестерциями привлек бы к тираноборцам больше симпатий, чем сотня самых лучших речей. Но ни Брут, ни другие заговорщики не обладали богатствами. Впрочем, они могли бы подкупить ветеранов простым обещанием добиться для них разрешения перепродать выделенные наделы. Бывшие воины приняли бы эту идею с восторгом. В большинстве своем городские жители, они совсем не жаждали становиться земледельцами, и, очевидно, не без оснований. Как показал опыт прошлого, воины Суллы, оказавшись в аналогичной роли, разорились уже через несколько лет и пополнили собой мятежные отряды Каталины. Однако Брут считал политику колонизации благороднейшим делом: она способствовала сокращению числа городских бездельников и одновременно препятствовала скоплению земельных богатств в руках крупных владельцев. И поступиться своими убеждениями он не мог и не хотел.
   Он закончил выступление, довольный собой, — в отличие от своих слушателей, которые уже искали взглядами Антония. Прагматик явно нравился им гораздо больше идеалиста. Тем более что минувшей ночью он уже успел доказать: ему прекрасно известны чаяния народа.
   Марк Антоний и в самом деле не терял времени зря. На раннее утро 17 марта он назначил заседание сената, предложив высшим магистратам собраться в храме богини земли Теллурии, который располагался на Эсквилине, в квартале Карены.
   Выбор этого места был далеко не случаен. В римском пантеоне Теллурия идентифицировалась с Церерой, богиней плодородия. Считалось, что убийца, проливая невинную кровь, наносит оскорбление земле-кормилице, то есть самой богине. Вот почему, прежде чем свершить над телом убитого погребальный обряд, римляне непременно приносили очистительную жертву оскорбленной земле. Именно этим и намеревался в первую очередь заняться Марк Антоний накануне похорон Цезаря, из чего следовало сразу два вывода: Гай Юлий не был тираном (иначе его не стали бы хоронить с соблюдением обряда), его же убийцы — клятвопреступники и святотатцы.
   Сенат понадобился Антонию не только для этого. Сомневаясь в умонастроениях политической верхушки, он хотел прощупать их пульс и найти какой-то законный выход из создавшегося положения, чреватого, как он прекрасно понимал, новой гражданской войной. Еще накануне вечером он собрал у себя дома наиболее твердых сторонников Цезаря и воочию убедился, что даже среди них нет единодушия.
   Лепид заявил, что армия целиком на их стороне. Начальник конницы знал, о чем говорил. Он уже ввел войско в Рим под предлогом необходимости поддерживать в городе порядок во время похорон диктатора. Разумеется, это шло вразрез с законом, но все еще слишком хорошо помнили похороны Клодия, которые закончились беспорядками, грабежами и пожарами, так что вряд ли эта мера вызвала бы в ком-нибудь возражения. Заодно, как, посмеиваясь, добавил Лепид, одной-двух когорт вполне хватит, чтобы разделаться с тираноборцами. И никакой суд не нужен. Перерезать им глотки, вот и вся недолга.
   Неужели никто не удивился кровожадности Лепида? Ведь речь как-никак шла о двух его свояках. Заметим, что, когда заговорщики недели две назад обсуждали план покушения, кто-то здравомысляще предложил убрать также Антония и Лепида: первого — потому, что он консул, а второго — потому, что за ним стоит армия. И если, отстаивая жизнь Марка Антония, Бруту пришлось долго убеждать друзей, то против предложения устранить Марка Эмилия возмутились практически все. Его гарантами выступали именно его родственники, и не потому, что питали к нему теплые чувства, а потому, что он приходился отцом их племянникам. Как видно, сам Лепид подобной сентиментальностью не отличался. Впрочем, он уже сообразил, что воспользуется ситуацией, чтобы без хлопот развестись с Юнией Старшей.
   Марк Антоний решительно отверг план Лепида. Он не забыл, с какими неприятностями столкнулся Цицерон, когда без суда и следствия расправился с Каталиной. А сейчас речь шла о судьбе высокородных патрициев, представителей лучших римских фамилий.
   И тут подал голос сенатор Гиртий. Почему бы не согласиться с заговорщиками, сказал он, и не восстановить республику?
   Антоний оказался перед выбором из двух взаимоисключающих возможностей и решил переложить бремя ответственности на сенаторов. Он ничем не рисковал — вокруг храма толклась целая толпа ветеранов, и вряд ли в этих условиях сановитые магистраты изменят своей привычной трусости и бросятся защищать заговорщиков. Разумеется, Брут с друзьями на заседание не явились. Все, что они пока могли — писали сенаторам записки с просьбой о поддержке.
   Впрочем, организаторы заговора поступили вполне разумно, не торопясь спускаться с Капитолийского холма. Наводнившая город солдатня не стеснялась в выражении злобы в адрес сенаторов, склонных стать на сторону тираноборцев. Претора Луция Корнелия Цинну они встретили градом камней и вынудили искать убежища в ближайшем доме. Цинна приходился родным братом Корнелии, первой супруге Цезаря и матери Юлии, той самой «неблагонадежной» Корнелии, с которой молодой Гай Юлий отказался развестись в угоду Сулле. Цинна, конечно, не забыл, как отважно и достойно повел себя муж его сестры в той давней истории. Однако речь Брута произвела на него такое сильное впечатление, что он не удержался и тоже выступил с трибуны с гневной диатрибой против убитого диктатора. Затем он сорвал с себя знаки преторского отличия и заявил, что не желает занимать должность, полученную милостью тирана. И на следующий же день стал жертвой уличного нападения.
   Очевидно, на страх сенаторов перед ветеранами и рассчитывал Антоний, задумав их руками расправиться с заговорщиками. Но он ошибся в своих расчетах. Запуганные Цезарем, эти римские политики после его смерти почувствовали прилив отваги. Вчерашние подхалимы мгновенно сделались ярыми республиканцами. Что же касается убежденных приверженцев диктатора, составлявших в сенате изрядную долю, то большинство из них предусмотрительно покинули город, едва стало известно о гибели их благодетеля. Таким образом, утром 17 марта в храме Теллурии собрались либо сторонники Брута, либо беспринципные двурушники, готовые пойти за тем, кто сильнее.
   Обе партии выжидали, что предпримет Антоний. Охотно уступающий противнику в мелочах, консул не стал спорить против предложения республиканцев разрешить Бруту и его друзьям присутствовать на заседании. Он знал, что им хватит здравого смысла не показываться на римских улицах.
   Эта по существу мелкая уступка воодушевила бывшего соратника Помпея Тиберия Клавдия Нерона, который выступил с предложением провозгласить участников заговора «благодетелями родины» и «тираноборцами». Именно об этом мечтали Брут и Кассий в утро Мартовских ид. Другой сенатор пошел еще дальше и заявил, что их необходимо наградить и осыпать почестями. Это показалось слишком даже тем, кто искренне поддерживал Брута: разве ради наград и почестей они подняли руку на тирана?! Между тем партия цезарианцев понемногу поборола растерянность.
   — Отцы-сенаторы! — воззвал к коллегам один из них. — Вы оскорбите память Цезаря, если согласитесь чествовать его убийц!
   — Цезарь мертв, — тут же раздался рассудительный голос, — зато мы живы. И мы против того, чтобы ставить интересы мертвого выше интересов живых.
   Человек, произнесший эти слова, явно принадлежал к нейтральной середине. Как оказалось, он был не одинок. Его поддержали многие из присутствовавших. Может быть, поступить самым простым способом: не награждать заговорщиков, но и не наказывать их?
   И республиканцы, и их противники подняли негодующий вой. Друзья Брута не желали для своих героев прощения из милости. Цезарианцы ни за что не соглашались признать убитого диктатора тираном.
   Наконец, нашелся сенатор, сумевший внести в бурный спор ясность. Либо Цезарь был тираном, сказал он, и тогда его убийцы достойны звания благодетелей родины, либо он тираном не был, и тогда его убийцы должны понести кару. Третьего не дано. Поэтому вопрос стоит именно так: был ли Цезарь тираном? Давайте голосовать.
   Антоний уже жалел, что позволил обсуждению зайти столь глубоко, ибо потерял над ним контроль. Кое-кто из магистратов уже начал настаивать на принятии особого закона, снимающего с них ответственность за прежние решения, вынесенные под давлением Цезаря.
   На самом деле сенаторы не испытывали особенных колебаний. В глубине души все они ненавидели Гая Юлия. И пусть лишь двадцать пять из них нашли в себе мужество схватиться за кинжал, о его смерти мечтали сотни. Правда, это не мешало им принимать от него подачки.
   На этом и решил сыграть Антоний. Напустив на себя самый сокрушенный вид, консул поднялся со своего места, потребовал тишины и заговорил:
   — Отцы-сенаторы! Вы требуете голосования по поводу Цезаря. Но прежде чем голосовать, подумайте вот о чем. Если Цезарь был законным магистратом и главой государства, то все его указы и законы должны остаться в силе. Если вы решите, что власть он захватил силой, значит, он был тираном. Тогда тело его должно остаться без погребения и быть выкинуто вон с родной земли.
   Действительно, так гласил римский закон, который предписывал, как следует поступать с тираном после его смерти: протащить тело по городским улицам и сбросить в Тибр. Римляне считали, что, оставляя тело мертвого без погребения, они лишают его душу вечного покоя. Брут верил в бессмертие души, и простое сострадание не позволило ему столь жестоко расправиться с останками поверженного врага. Но далеко не все из присутствовавших в храме разделяли его высокие убеждения. Между тем Антоний, заготовивший свою «парфянскую стрелу», понял, что пришла пора ее выпустить.
   — Если вы решите, что Цезарь был тираном, — продолжал он, — значит, все его указы должны быть отменены. В их числе есть такие, что касаются всей земли и моря, и, нравится нам это или нет, отменить их мы не в силах. Есть и такие, что касаются только нас. Взглянем на себя, отцы-сенаторы! Почти все мы получили свои должности при Цезаре, и многие из нас занимают их до сих пор или готовятся занять, ибо он распределил магистратуры на пять лет вперед. Желаете ли вы от них отказаться? Это в вашем праве!
   Накануне днем Брут уже обсуждал эту проблему с Цицероном. Антоний не может считаться законным консулом, твердил тот, как и сам Брут не может считаться законным претором. Впрочем, Брут не дорожил своим назначением. Ему ли, рисковавшему жизнью, цепляться за звания и посты! Но он был Брут, иными словами, человек исключительной чести — это качество безоговорочно признала за ним и вся последующая история. Исключительной, потому что среди шести или семи сот сенаторов, собравшихся в тот день в храме Теллурии, не нашлось ни одного, кто согласился бы пожертвовать своими личными благами ради общего дела. Они, не дрогнув, позволили бы черни протащить тело Цезаря через весь город, но при одной лишь мысли, что кто-то посмеет лишить их теплых местечек, ими овладевала ярость. На это и сделал ставку Антоний.
   Краткий миг настороженной тишины, и зал взорвался криком. Ничего мы не отдадим, вопили сенаторы. Ни должности, ни звания, ни имения, ни деньги! Божественный Цезарь вручил их нам на законных основаниях!
   Больше всех бесновался Долабелла. Вчерашний сторонник Брута и Кассия, занимавший кресло второго консула, вдруг осознал, что устроился в нем слишком рано — по меньшей мере, на 17 лет раньше, чем диктовал закон.
   — Осыпать почестями убийц Цезаря — значит обесчестить римских сановников! — поднявшись во весь рост, выкрикнул он.
   Присутствующие встретили его слова дружным гулом одобрения.
   Один из близких к тираноборцам сенаторов попытался успокоить коллег, заявив, что каждый из них получит все свои должности назад с одобрения комиций, которые проведут голосование. Но Долабелла слишком хорошо понимал, что никакие комиции не добавят ему 17 недостающих лет, и наотрез отказался выслушивать трезвомыслящего сенатора.
   Антоний с Лепидом обменялись заговорщическим взглядом. Они выиграли.
   На всякий случай Антоний решил выйти, посмотреть, что творится снаружи и как ведут себя ветераны. Те встретили его приветственными криками.