— Будь осторожен, консул, — обратился к нему один из воинов. — Берегись убийц, не то разделишь судьбу Цезаря!
   Антоний, всегда любивший театральные эффекты, а в последние дни буквально открывший в себе недюжинный актерский дар, демонстративным жестом откинул тогу и отстегнул пряжку туники, чтобы все, кто стоял вокруг, убедились — под одеждой на нем надета тонкая кольчуга.
   — Не бойтесь! Я сумею за себя постоять!
   В ответ в толпе начал подниматься рокот. Но ни Антоний, ни Лепид пока не желали открытого выступления солдатни. Они стремились не столько к физическому устранению Брута и его друзей, сколько к их политическому уничтожению. От поддержки воинствующей массы цезарианцев они, конечно, не отказывались, но вместе с тем понимали, что не следует чрезмерно нагнетать страсти среди будущих избирателей, более всего опасавшихся новой гражданской войны и, в общем-то, не питавших к тираноборцам никакой особенной вражды.
   Консул и начальник конницы не собирались совершать опрометчивых поступков. Если б речь шла только об их личных чувствах, они — лучшие друзья Цезаря, и это известно каждому в Риме, — отомстили бы за него немедленно. Им же приходится думать не о себе, а об общественном спокойствии... Сначала — интересы государства, и лишь затем — собственные порывы...
   И ведь Цезарь искренне считал эту парочку никчемными людишками и твердо верил, что без него они не способны ни на что серьезное...
   Между тем Лепид и Марк Антоний вернулись в храм. Там свара продолжалась по-прежнему. Впавший в истерику Долабелла, перекрикивая остальных, горланил, что все указы божественного Цезаря законны, что он не позволит...
   И тут зоркий глаз Антония заметил нечто новое в поведении Лепида. Дело же объяснялось просто: начальник конницы успел переговорить кое с кем из родственников, и те предложили ему отличный выход из положения. Если Брут и Кассий, оба его свояки, останутся при своих должностях и полномочиях, что им стоит при выборах нового верховного понтифика замолвить за него словечко?
   Автора этой интриги, столь точно знавшей о тайной мечте Лепида, долго искать не приходилось. Разумеется, в дело вмешалась Сервилия. Едва ей сообщили о безрассудном поступке сына и зятя, мать Брута, как и 16 лет назад, во время истории с Веттием, не стала сидеть сложа руки. Она не думала ни о чем, кроме одного: спасти жизнь Марка.
   Современники и историки наговорили о Сервилии много нелестного. Ее называли рассудочной и бездушной, обвиняли в неуемной страсти к наживе. Однако всепоглощающей страстью в жизни этой незаурядной женщины всегда был и оставался ее сын. Материнская любовь легко взяла верх над былой привязанностью к Цезарю. Сервилия не собиралась проливать слезы над прахом убитого любовника. Но ради спасения Марка она без колебаний ринулась в бой, мобилизовав все свои резервы: друзей и должников, родственников и знакомых политиков.
   Лепид, сам входивший в один из кланов, прекрасно знал, сколь велика реальная сила семейных связей. Выслушав посланцев тещи, он быстро утратил бравый вид и стал напоминать перепуганную весталку.
   — То, о чем вы просите, — отвечал он, — бесчестно и беззаконно, но я сделаю это. Не забудьте только о своих обещаниях, когда придет пора их выполнять.
   Что ж, Марк Эмилий Лепид еще раз блистательно подтвердил, что он — человек чести и долга. Предпринятая Сервилией попытка подкупа удалась и расстановка сил между партиями цезарианцев и республиканцев частично уравновесилась. Именно мать Брута сумела отвести от заговорщиков угрозу кары и дала им еще один шанс упрочить свое политическое положение.
   Это мгновенно поняли два человека: Марк Антоний и Цицерон.
   Марк Туллий, еще вчера негодовавший против незаконного назначения консулов, заметно сбавил тон, осознав, что могут быть затронуты интересы Долабеллы. Помимо странного пристрастия, которое он питал к бывшему зятю, им руководили и другие соображения. Если он надеялся хоть когда-нибудь вернуть приданое Туллии, приходилось поддерживать ее прежнего мужа. В то же время его застарелая ненависть к Цезарю ставила его в весьма двусмысленное положение, выход из которого он нашел с присущей ему ловкостью тертого юриста-крючкотвора. Попросив слово, старый консуляр произнес:
   — Отцы-сенаторы, в былые времена жители греческих городов в подобных обстоятельствах поступали так...
   Действительно, изобретатели демократии — греки, на собственном опыте не раз убеждавшиеся в недостатках этого строя, разработали особую процедуру, позволявшую избежать неотвратимой, казалось бы, гражданской войны. Процедура называлась амнистией, а смысл ее состоял в том, что обе враждующие стороны взаимно прощали друг другу ошибки.
   Итак, пусть сенат объявит Цезарю посмертную амнистию, простив ему авторитарный, чтобы не сказать тиранический, стиль правления. Тогда все его указы сохранят законную силу, а его прах будет достойно погребен. Одновременно следует амнистировать и тираноборцев, освободив их от любых преследований за совершенное убийство.
   Это было решение, которое никоим образом не снимало остроты проблемы. Ни римское право, ни римская судебная практика никогда не прибегали к подобному способу решения конфликтов. Сама сущность римского права требовала четко квалифицировать каждый поступок. Если он считался хорошим, за ним следовала награда; если дурным — наказание. Греческая амнистия являла собой грубое искажение этой логики. Предложение Цицерона попирало римскую мораль и превращало убийство Цезаря в бессмысленную затею.
   Антоний быстро понял, какие выгоды оно ему сулило. Теперь его заботило одно: повернуть дело таким образом, чтобы объявление амнистии оказалось как можно более оскорбительным для тираноборцев.
   — Дорогие собратья! — провозгласил он. — Я дал вам высказать все, что вы думаете, о наших соотечественниках, совершивших убийство. Когда вы хотели голосованием решить вопрос о правлении Цезаря, я напомнил вам лишь об одной стороне его деятельности, и какую же бурю споров это вызвало среди нас! И тому есть свои причины... Ведь если мы откажемся от своих постов, мы тем самым признаем, что все мы — как бы много нас ни было и каким бы уважением мы ни пользовались — получили их незаслуженно.
   Но давайте посмотрим немного дальше. Давайте вспомним о наших городах и провинциях, об их царях и правителях. Цезарь силой оружия завоевал эти страны, простирающиеся с Запада на Восток, и силой присоединил их к нашему государству. Затем он дал этим странам законы и милости. Какая же из них согласится лишиться этих милостей? Вы хотите спасти жизнь людям, повинным в мерзостном преступлении, и защитить свою ослабевшую родину, но не посеете ли вы тем самым семена войны по всей нашей империи? Впрочем, оставим пока эти рассуждения, они кажутся слишком далекими. Нам есть чего опасаться и здесь, в городских стенах...
   Марк Антоний намекал на толпы ветеранов, окруживших храм. Дав сенаторам время осознать грозящую им опасность, он продолжал:
   — Вы заслужите ненависть людей и богов, если позволите надругаться над памятью человека, простершего нашу империю до океана и проникшего в неведомые прежде земли. И какими предстанем мы перед миром, если, с одной стороны, осыплем почестями тех, кто убил консула в зале сената, убил неприкосновенного сановника в священном месте[93], на которое взирали сами боги, а с другой — покроем позором того, кого за его доблесть почитают даже наши враги? Мы выставим себя святотатцами, да мы и не вправе поступать так. Вот почему я громко призываю отказаться от самой мысли об этом и предлагаю, напротив, одобрить все указы и деяния Цезаря. Мы не должны превозносить виновников его убийства — это значило бы выступить и против богов, и против справедливости, и против свершений Цезаря. Но жизнь мы им оставим — из жалости. Во всяком случае, если вы пойдете на это ради их родных и друзей.
   В рядах республиканцев поднялся глухой ропот. На общем фоне особенно выделялись гневные голоса представителей клана Юниев. И если Лепид твердо полагал, что ссориться с ними ни к чему, Антоний не разделял его точки зрения. Небрежно отмахнувшись рукой от возможных возражений, он продолжал настаивать на том, чтобы сохранить заговорщикам жизнь именно из милости, и одновременно давал понять, что может и передумать. И республиканцы уступили. Они не чувствовали за собой никакой народной поддержки и не знали, хватит ли им сил противостоять ветеранам Цезаря и популистам, действовавшим по наущению жреческих коллегий. Единственное, чего им удалось добиться, это требования объявить, что амнистия объявлена не из уважения к закону, а в силу необходимости, «ради блага и интересов Города». Тем самым подчеркивалось, что на отказ признать Цезаря тираном, а его убийц — героями их вынудила чернь, что отчасти соответствовало действительности.
   Сервилия в общем осталась довольна. Она отвела угрозу смерти от сына, зятя, двоюродного брата и их друзей. Женщина практичная и опытная, она за свою жизнь наблюдала такое множество резких политических поворотов, что не имела привычки впадать в отчаяние.
   Между тем для Брута и его соратников решение сената стало ярким доказательством того, что они потерпели поражение. Теперь переломить ситуацию мог бы, пожалуй, лишь настоящий государственный переворот, но на такое они не пошли бы ни за что.
   Хорошо хоть теперь они могли спуститься с Капитолийского холма, на котором провели три нелегких дня. Нашелся и благовидный предлог: на будущий день, 18 марта, сенаторы снова намеревались провести заседание, теперь уже посвященное обсуждению погребения Цезаря.
   Первым об этом заговорил тесть покойного Луций Кальпурний Пизон. Этот человек, во всем, что касалось его привилегий, твердый как скала, потребовал самых торжественных похорон, достойных если не диктатора, то верховного понтифика. Он же объявил, что намерен публично огласить завещание Цезаря и осуществит свое намерение любой ценой. Оппозиция возмутилась, утверждая, что имущество Цезаря должно быть конфисковано. Вспыхнул спор. Тогда-то и было решено созвать еще одно заседание сената, пригласив на него и заговорщиков.
   Брута и Кассия эта новость нисколько не воодушевила. Трое суток глухой изоляции на Капитолии, невеселые слухи, проникавшие из города, и огромное пережитое разочарование исчерпали в них запас оптимизма. Весть о предложении Цицерона объявить им амнистию, охотно подхваченном Антонием, они восприняли как оскорбление. Марк с горечью признался самому себе, что за все время своей не слишком типичной карьеры он так и не научился выступать на Форуме, что даже политиканам средней руки легко давалось благодаря опыту. Он ошибся, пытаясь подходить к оценке Антония с собственными мерками, забыл о его изворотливости и теперь попал впросак. Он понял, насколько глубоко вся правящая римская верхушка поражена коррупцией. Доблесть, честь, чистота устремлений давно потеряли в Риме свою ценность.
   Жизнь требовала от него активных действий. Теперь, когда Цезарь исчез с политической арены, все-таки стоило попытаться переломить ход событий. Значит, пришла пора возвращаться в город.
   Между тем слухи о том, что заговорщики приглашены на заседание сената, успели облететь Рим. На площадь Форума начали стекаться сторонники Цезаря. Они вели себя воинственно. Толпа не скрывала, что жаждет расправиться с убийцами диктатора. Многие вспоминали судьбу братьев Гракхов, буквально растерзанных разъяренной чернью, их тела были вышвырнуты в Тибр. Гонцы, отправленные заговорщиками к ним домой, возвратились с тревожной вестью: возле их жилищ заметно скопление подозрительных личностей. Кое-где соседи, прежде всего озабоченные собственной безопасностью (Рим в массе своей все еще оставался деревянным), даже поймали нескольких поджигателей...
   Решение покинуть Капитолий требовало мужества. Кое-кто из заговорщиков предложил потребовать гарантий безопасности, например, в лице детей Антония и Лепида в качестве заложников. Разумеется, детям ничто не угрожало. Дети Лепида приходились Марку родными племянниками, и он не позволил бы и волоску упасть с их головы. Успокоенный этой мыслью, Марк Эмилий действительно отправил на Капитолий своих сыновей вместе со старшими сыновьями Антония.
   Все же это было слабой защитой и не могло заставить толпу меньше бесноваться. Не слишком преуспели здесь и сенаторы. Тогда за дело взялся Антоний, весьма довольный ходом событий и теперь старательно разыгрывавший комедию под названием «примирение патриотов». Лепид, напротив, не проявлял горячего желания принять в ней участие. Поначалу он отказался пожать руку Бруту и лишь после долгих уговоров и напоминаний о том, что должность великого понтифика все еще вакантна, протянул свояку кончики пальцев, скроив при этом самую кислую мину. Брут оскорбился, и дело едва не пошло прахом. Наконец родственники обнялись и дали друг другу слово, что все забыто и прощено.
   Брут с трудом скрывал отвращение. Ему сейчас хотелось одного: вернуться домой, к Порции, и хоть на время выкинуть из головы тяжкие мысли о понесенном поражении. Он знал, что делать этого нельзя, чтобы не подвергать смертельной опасности близких. Со своей стороны Сервилия уже все устроила. Кассий, передала она, проведет ночь в доме Антония — огромном и роскошном особняке, украденном у Помпея. Марк отправится к Юнии Старшей, то есть в дом Лепида. Возможно, в глубине души Сервилия злорадствовала, еще на несколько часов отдаляя встречу сына с его женой. Она не любила Порцию и считала ее ответственной за безумства, совершенные Марком.
   Вечер, проведенный у Лепида, ни в малейшей степени не согрел Марка домашним теплом. Гостю Антония пришлось еще хуже. Когда настал час вечерней трапезы, консул с усмешкой спросил Кассия, не прячет ли тот под туникой еще один кинжал. Ведь, кажется, именно так поступил Сервилий Агала? Кассий слыл остроумным человеком и обычно спокойно реагировал на шутки, но события последних дней лишили его чувства юмора. Он без улыбки взглянул в лицо Антонию и с гневом в голосе промолвил:
   — У меня и в самом деле припрятан кинжал. Насколько он хорош, ты узнаешь в тот день, когда сам попробуешь занять место тирана.
   Нет, ни о каком примирении говорить не приходилось.
   Подспудное противостояние стало явным на следующий же день. Вопреки сенатус-консульту об амнистии республиканцы не собирались опускать руки.
   К сожалению, вопрос, подлежавший обсуждению 18 марта, носил второстепенный, хотя политически чрезвычайно важный характер, напрямую затрагивая религию. Речь шла о погребении Цезаря.
   Республиканцы надеялись добиться отмены результатов вчерашнего голосования и не допустить, чтобы тирана хоронили с высшими почестями. В крайнем случае они намеревались припомнить сенаторам, какими беспорядками сопровождались восемь лет назад торжественные похороны Публия Клодия: тогда в огне пожара сгорело здание курии. Цезаря надо похоронить, а не выбрасывать его труп в реку — пользуясь формулировкой самого Антония, «ради его фамилии и вдовы», — но сделать это надо скромно и без шумихи — вот какого решения добивались тираноборцы.
   Пизон, защищавший права своей дочери и оттого выступавший естественным союзником Антония, стоял на своем. Исполнитель завещания покойного зятя, он получил нужный документ у верховной весталки и намеревался во что бы то ни стало исполнить волю умершего слово в слово. Он даже ловко намекнул присутствовавшим сенаторам, что многих из них при ознакомлении с текстом завещания ждет приятный сюрприз. Это сообщение было встречено нетерпеливым гулом. Луций Кальпурний понял, что достаточно укрепил свои позиции, и начал речь:
   — Те, кто называет убитого Цезаря тираном, пока доказали нам лишь одно: что вместо одного тирана мы получили сразу многих. Да, отцы-сенаторы, вы распоряжаетесь погребением Цезаря, зато я — распорядитель его завещания, и, клянусь, никто не посмеет его нарушить! Если только и мне не перережут горло...
   Разумеется, Антоний во всем поддержал Пизона. Недостаточно пышные похороны, сказал он, вызовут бурю народного возмущения, не говоря уже о ветеранах. И этот последний аргумент оказался самым убедительным для нейтрально настроенной массы сановников — бунта черни боялись все.
   Кассий попытался было опровергнуть сказанное Пизоном и Антонием, но его слушали невнимательно. Сенаторы не сводили глаз с того, кто являл собой душу заговора. Друзья-республиканцы тоже обернулись к Бруту. Все ждали, что же скажет он.
   Впрочем, разве мог Брут им сказать что-нибудь новое? Он ведь был не из тех людей, которые меняют убеждения в зависимости от обстановки. Он с самого начала выступал против надругательства над прахом Цезаря, считая недостойным мстить мертвому. В повседневной жизни он старался поступать в соответствии с заповедями школы стоиков: учился владеть собой и не давать воли страстям, воспитывал в себе равнодушие к страданию и смерти. Но разум его принадлежал платоновской метафизике. Он верил в бессмертие души и даже душу врага не мог предать посмертному поруганию.
   Это благородство мыслей и чувств и стало самой главной из совершенных им политических ошибок, даже более серьезной, чем требование оставить в живых Антония. Напрасно Кассий бросал на него исполненные отчаяния взгляды — Брут оставался Брутом. Никакие соображения выгоды не смогли бы заставить его отречься от высоких принципов. И если бы на протяжении последних ста лет Рим демонстрировал больше уважения к этим принципам, считал он, им не пришлось бы устраивать сейчас позорную свару из-за того, что делать с несчастным телом. Брут чувствовал, что его буквально тошнит от происходящего. И это сенаторы! Сцепились, как рыночные торговки! Попросив слово, Брут кратко сообщил, что согласен с консулом, что верховному понтифику должны быть оказаны все подобающие почести, а его завещание должно быть оглашено.
   Оценил ли кто-нибудь в зале величие его жеста? Друзья не скрывали огорчения. Остальные, облегченно вздохнув, приступили к голосованию. Брута это уже не интересовало.
   Погребение назначили на 20 марта, поскольку на предыдущий день выпадал праздник. Таким образом, Антоний получил в свое распоряжение больше двух суток.
   Консул уже сожалел, что не дал Лепиду сразу же расправиться с тираноборцами. И если Брут покидал заседание сената с ощущением политического поражения, Антоний чувствовал себя не намного увереннее.
   Марк Антоний ловко управился с отцами-сенаторами, играя и на алчности, и на тщеславии этих людей, и на их страхе перед ветеранами Цезаря. Но он хорошо понимал, что все его успехи пока слишком иллюзорны. Он ведь видел, какое впечатление производил на окружающих неподкупный Марк Юний Брут. Ему понадобится совсем немного времени, чтобы собрать вокруг себя большинство правящей римской верхушки. Его поддержит Цицерон, а следом за ним и Долабелла. Даже Лепид, тесно связанный с родом Юниев, в конце концов переметнется к нему. Жреческие коллегии не пойдут против Долабеллы. Этим плебеям нравится думать, что самые высокородные патриции зависят от них. Что касается ветеранов, то не вечно же им толкаться в Риме? Да и наверняка среди заговорщиков найдется хоть кто-нибудь, кто умеет разговаривать с бывалыми вояками, тот же Децим Брут, например. Они слушались его в Галлии, почему бы им не прислушаться к нему теперь? Ну а остальную массу черни можно и вовсе не принимать в расчет, ей, как всегда, все равно. Антоний успел обратить внимание, что с римских улиц исчезло немало статуй Цезаря. И что, кто-нибудь в народе возмутился?
   Пройдет еще пара дней, и возбуждение, вызванное убийством Гая Юлия, уляжется. С легкой руки Брута и Цицерона республиканские институты худо-бедно возобновят свою работу. А консул Антоний, который спал и видел себя диктатором, обратится в ничто. И никакой народ его не поддержит.
   Вот почему из предстоящих двух суток ему нельзя было терять ни минуты. Если осуществить политическое устранение Брута и его друзей с помощью сената не удалось, значит, надо обратиться к улице. Будут бессмысленные жертвы, прольется кровь? Ну и что? Он не Брут, он не станет церемониться.
   От Пизона он уже получил свиток с завещанием Цезаря и намеревался огласить его перед комициями под тем предлогом, что приходится покойному дальним родственником. Законный наследник Гай Октавий, тот самый прыщавый юнец, которого усыновил Цезарь, сейчас находился в Иллирии, наблюдая за последними приготовлениями перед восточным походом. Он, конечно, еще и не подозревает о смерти двоюродного деда и на похороны никак не поспеет. Ну а второй наследник, Децим Юний Брут, запятнал себя участием в заговоре, так что претендовать на наследство не имеет права. Значит, все в его, Марка Антония, руках.
   Ранним утром 20 марта жители города стали свидетелями еще одной комедии под названием «национальное примирение». Подбадриваемые Цицероном, Антоний и Брут обнялись под приветственные крики толпы. Затем состоялось оглашение сенатус-консульта об амнистии.
   Вперед выступил Антоний, сжимавший в руках свиток с завещанием. Начал он, разумеется, с самого выигрышного пункта. Каждому гражданину, громко читал он, щедрый Цезарь жертвует по 300 сестерциев — ровно столько, сколько выдавал своим воинам в день битвы. Многие из собравшихся на площади бездельников сразу же почувствовали себя богачами.
   Этим дело не ограничилось. По примеру других богатых римлян Цезарь завещал передать городу свои пышные сады, куда отныне всем желающим будет открыт доступ. Толпа ликовала. Добрый Цезарь, щедрый Цезарь, слышалось вокруг.
   И такого великого человека убили... Это шептали агенты Антония, заранее внедренные в толпу. Когда ее настроение от благодушного перешло к откровенно враждебному, Антоний бесцветным голосом назвал имя второго наследника — Децим Юний Брут, участник заговора, а затем и первого — Гай Октавий, внучатый племянник убитого.
   Впрочем, это все была лишь подготовка к грандиозному спектаклю, который и разыгрался сразу после чтения завещания.
   Носильщики торжественно пронесли прах Цезаря, покоящийся на украшенном золотом и пурпуром ложе слоновой кости, до ростральных трибун. Впереди процессии шествовал Пизон. Тело покойного возложили в специально воздвигнутый по такому случаю храм Венеры Победительницы, вернее, его макет. Сам храм Цезарь построил в честь хранительницы Рима и покровительницы рода Юлиев богини Венеры.
   Поднявшись на трибуну, Антоний дождался, пока смолкнет грохот барабанов и стук мечей, и во внезапно упавшей тишине прокричал:
   — Граждане Рима! Вознося похвальное слово Цезарю, я говорю как консул говорит о консуле, как друг о друге и родственник о родственнике. Но этого мало! Хвалу столь великому человеку должна воздать вся наша отчизна!
   Антоний намеренно отступил от классического жанра похвального слова умершему, с каким выступали на похоронах любого римского патриция. Вместо этого он начал один за другим зачитывать все изданные сенатом указы в честь одержанных Цезарем побед. Это бесконечное перечисление триумфов и наград, казалось, возносило покойного прямо к небесам, поднимая над толпой на недосягаемую высоту. Сделав паузу, оратор продолжал:
   — Мы почтили его этими наградами, ибо он был милосерден. Мы почтили его священной неприкосновенностью, и он принял это звание, ибо хотел, чтобы все, кому нужна будет его защита, получили ее...
   Толпа уже бесновалась, вся во власти охватившей ее истерии. Снова застучали барабаны, на сей раз совсем тихо, приглушенно, и начали голосить женщины.
   Антоний, убедившись, что достаточно подогрел публику, бросил упрек сенаторам, проявившим снисхождение к убийцам, и тут же объявил, что смерть Цезаря свершилась волею не людей, но богов, и отдал приказ нести тело к погребальному костру. После сожжения прах диктатора, согласно его последней воле, закончил консул, будет смешан с прахом его дочери Юлии.
   Едва сойдя с трибуны, Антоний, встав так, чтобы его видело как можно больше народу, вдруг помрачнел лицом и, с силой рванув тогу у себя на груди, рухнул к подножию погребального ложа, бормоча бессвязные слова, перемежаемые громкими стонами скорби:
   — Сын богов... Единственный... Никто не смог победить... Ты один... Отомстил диким галлам... Триста лет держали в страхе и жгли Рим... Ты победил...
   За спиной рыдающего Антония заиграла тихая музыка. Певец начал свою песню: «Я спас вам жизнь, а вы пронзили мое тело ударами кинжалов... Я пощадил ваших родных и близких, но вы меня не пощадили... Ты, Брут, и ты, Кассий...»
   Толпа сомкнулась еще теснее, и в этот момент Антоний резко вскочил на ноги, воздев над головой окровавленную тогу, в которой был Цезарь утром Мартовских ид. А певец все тянул имена заговорщиков...
   По рядам вдруг пронесся стон ужаса. С погребального ложа медленно поднималась фигура Цезаря — бледная мертвенной бледностью, с кровоточащими ранами...
   Эту восковую куклу Антоний велел изготовить заранее и использовал в самый подходящий момент. Разумеется, вся его скорбь была притворной, он просто играл свою роль, как настоящий комедиант. Толпа уже не видела, что ей подсовывают раскрашенного болвана. Людям казалось, что сам Цезарь восстал из мрака Гадеса и взирает на них.
   Несколько человек подхватили погребальное ложе и понесли к площади Форума, чтобы там, в самом сердце города, зажечь костер. Но для костра нужны дрова. И начался погром. Обезумевшие горожане сдирали ставни с окон окрестных домов, выламывали заборы, выносили мебель из лавок. Вскоре вокруг тела выросла груда деревянных обломков. Кто-то поднес к ней факел, огонь занялся и повалил густой жирный дым. При виде языков пламени толпа распалилась еще больше. Отталкивая друг друга, к самому костру пробивались женщины, швыряя в огонь драгоценности и украшения. Некоторым этого казалось мало, и они тащили к костру детей, на ходу срывая у них с шеи буллу — золотой шарик, который свободнорожденные римляне носили в детстве и который служил им талисманом. Пример оказался заразительным. Вскоре у костра сгрудились воины, а в огонь полетели боевые награды и праздничное оружие.