Ему, но не Сервилии. Мать все не соглашалась оставить его в покое и без конца сравнивала его с двумя его шуринами — Марком Эмилием Лепидом, мужем Юнии Старшей, и Гаем Кассием Лонгином, недавно женившимся на Терции. Сравнение говорило не в его пользу.
   Однако чем он провинился? И Лепид, и Кассий, оба они были совершенно другими людьми; Лепид — откровенным карьеристом, ограничившим все свои интересы тем, как вскарабкаться повыше, а Кассий — воином, умным и храбрым, но ужасно грубым и по-детски гордившимся своей неотесанностью. Впрочем, и тот и другой безмолвно признавали за ним превосходство и, пожалуй, даже кое в чем завидовали его прямоте и неумению идти на компромиссы.
   Одна Сервилия по-прежнему отказывалась считать душевную чистоту мужским достоинством. Марку очень хотелось доказать ей, что он стоит не меньше, а может, и больше, чем мужья сестер. Время шло к тридцати годам, а он все еще оставался никем. Благополучное присоединение Кипра не принесло ему никакой выгоды, потому что Катон приписал все заслуги себе. Не только для племянника, но и для остальных своих помощников он не потребовал от сената никакой награды.
   Марк злился на дядю. Приближение зрелости пугало его. Если прежде он сомневался в других, то теперь начал сомневаться в себе. Обреченный на бездействие своими слишком высокими представлениями о порядочности, он уже готов был заняться чем угодно, разумеется, не вмешиваясь в бушевавший в верхах политический кризис. Подходящий случай вскоре подвернулся. Он ухватился за него, потому что жаждал убедить Сервилию, что и он способен зарабатывать деньги.
   Провинции стенали под гнетом римских налогов. Каждый новый наместник, бывший консул, беззастенчиво обирал подчиненное ему население, стараясь компенсировать расходы, понесенные в ходе избирательной кампании, и копил деньги на новые выборы. Эта практика стала повсеместной. И первое, что сделал Катон на Кипре — обложил жителей острова податями в пользу римской казны. Жалобы, что с них заживо спускают шкуру, не трогали несгибаемого Марка Порция.
   Летом 55 года в Рим прибыла из Саламина делегация сенаторов. Они надеялись получить заем на сумму в 53 таланта. Обычно в аналогичных случаях жители провинций обращались к римскому наместнику, но киприоты пока имели дело с одним лишь Катоном, а на его помощь рассчитывать, конечно, не приходилось. И тогда они решили связаться с его племянником Марком Юнием Брутом. Своими аристократическими манерами, своей глубочайшей культурой и умением свободно говорить по-гречески юноша произвел на саламинцев самое благоприятное впечатление.
   Посланцы направились прямиком к Бруту и, высказав все полагающиеся случаю комплименты, стали просить взаймы — ни много ни мало — 53 таланта. Таких денег у Брута, разумеется, не было. Признавшись новым друзьям, что он далеко не так богат, как им, вероятно, казалось, Марк все-таки пообещал подыскать им кредитора. И действительно, двое заимодавцев, ведавших финансовыми делами семьи, согласились предоставить требуемую сумму, но не меньше чем под 48 процентов годовых — слишком рискованной выглядела сделка. По принятому 10 лет назад Габиниеву закону, направленному на борьбу с ростовщичеством, верхний предел стоимости ссуды составлял 12 процентов. Но саламинцы не возражали и против 48, лишь бы удалось обойти закон. Все, что для этого требовалось, — добиться принятия особого сенатус-консульта, в виде исключения разрешавшего сделку на предложенных условиях. Еще один сенатус-консульт давал кредитору право в случае невыплаты ссуды обратиться за помощью к государству. Убедившись, что киприоты согласны на все, Брут взял на себя роль посредника и «пробил» оба постановления.
   Удачное завершение сделки возродило в Бруте веру в свои силы. Кроме того, в разговорах вокруг киприотского займа в сенате и на Форуме постоянно возникало его имя. Через год-другой к моральному успеху должен был добавиться и материальный — в виде вознаграждения за посредничество. Одним словом, Марк Брут стал в Риме завидной партией. Сервилия не могла упустить такой возможности.
   Мать Брута постарела и сознавала это. С тех пор как Цезарь отбыл в Галлию, она оставалась одна. Выдав замуж дочерей, она поневоле перешла в разряд почтенных матрон, не сегодня-завтра готовая дождаться внуков. Новую роль она приняла со смирением. Впрочем, она понимала, что ее влияние на Цезаря — единственного мужчину, который хоть что-то для нее значил, — зиждилось не столько на физической близости, сколько на союзе умов, а здесь соперниц у нее не предвиделось. Пусть Гай поминутно меняет подружек, что он и делал, в конце концов он вернется к ней: наслаждения умной и тонкой беседой, точностью суждений, доскональным знанием света и действия политических пружин ему не подарит никто кроме нее. В ожидании его возвращения она нашла себе новое увлечение — устраивать браки.
   В высшем римском обществе женитьба была чем угодно, только не любовным приключением. Если супруги вдруг оказывались приятными друг другу, что ж, тем лучше для них. Если нет, тоже не беда — они, подобно Сервилии, искали утешения на стороне. И роль свахи привлекла Сервилию вовсе не глупой сентиментальностью. Она испытывала подлинное удовольствие, комбинируя семейные состояния и политические направления, зная, что последствия этих комбинаций шагнут далеко за пределы супружеской спальни и отразятся на всем Риме. Сервилия помнила все генеалогии, все имена выдающихся деятелей каждого рода, отлично представляла, на какую клиентуру опирается потенциальный муж или — в случае молодости последнего — его отец, каким приданым располагает каждая невеста. Очень скоро она для многих стала незаменимой.
   Благодаря открывшемуся в ней новому таланту она чрезвычайно удачно пристроила своих дочерей и теперь мечтала о хорошей партии для Марка. Ее выбор пал на Клавдию Пульхру Младшую[27]. Ни красавица, ни уродина, она получила прекрасное воспитание, позволявшее ей стать достойной хозяйкой в доме мужа, на какой бы высокий пост ни призвала его судьба. Она не обладала сильным характером, что вполне устраивало Сервилию, не желавшую делить с невесткой влияние на сына. Но главная ценность невесты состояла в том, что она происходила из хорошей семьи.
   Патриции до кончиков ногтей, Клавдии считались одной из самых благородных римских фамилий. Мать Клавдии принадлежала к не менее знатному роду Цецилиев. Женитьба на девушке с такой родословной, полагала Сервилия, быстро заставит замолчать злые языки, распространяющие басни про плебейское происхождение Юниев и прадеда-привратника.
   Громкое имя без богатства — пустой звук. К счастью, состояние Клавдиев исчислялось миллионами. Отец Клавдии Пульхры Аппий (представители этого рода носили не римское, а сабинское имя, которое подчеркивало, что он древнее самого Города) имел репутацию одного из самых ловких политиков, что в переводе на обычный язык означало продажный до мозга костей. Официальные должности и сомнительные сделки принесли ему кучу денег. Вокруг него сложился широкий круг родственников, друзей и клиентов, к числу которых принадлежал и его младший брат Публий Клавдий Пульхр, ради карьеры в качестве народного трибуна сменивший родовое имя и отныне звавшийся Клодием, и сам Помпей, старший сын которого — Гней — намеревался жениться на старшей дочери Аппия Клавдии Пульхре Старшей.
   Женитьба на Клавдии Пульхре Младшей превратила бы Брута в свояка сына Помпея. Зная о его ненависти к убийце своего отца, следовало ожидать, что он наотрез откажется от этой партии. Однако, как ни странно, он легко согласился взять в жены Клавдию.
   Он понимал, что ему пора жениться, что этого требовал от него гражданский долг. Оставаться холостяком, когда большинство римских мужчин вступали в брак до 20 лет, выглядело бы ненужным упрямством.
   Клавдия не будила в нем никаких чувств. Если бы он сказал кому-нибудь, чего на самом деле ждет от будущей супруги, его просто никто не понял бы. С тех пор как завершилась его связь с Киферидой, у него не было ни любовницы, ни возлюбленной. В любви, как и в политике, этот идеалист в основном мечтал. Но мечтал он не о союзе с юным перепуганным существом, которому предстояло легально сделаться его собственностью, а о Спутнице с большой буквы — единомышленнице и подруге, которая во всем была бы ему ровней и которой он во всем бы доверял. Впрочем, за этим призрачным видением ему чудились черты вполне определенной женщины — дочери Катона и его двоюродной сестры Порции. Кстати сказать, жены Бибула. 25-летняя Порция успела стать матерью троих детей. В ней одной сочетались старинная добродетель римской матроны и философская мудрость Греции. Живое воплощение достоинства и сдержанности, она, как и ее отец, твердо верила в учение стоиков и ясно сознавала, к чему ее обязывают высокое положение, ум и культура. Бибул, в общем-то, славный малый, хоть и тугодум, по возрасту годился ей в отцы. Он по-своему любил ее, даже не пытаясь вникать в тонкости ее возвышенной души. Порция не знала с ним настоящего счастья, но слишком дорожила своей репутацией и самоуважением, чтобы искать на стороне то, чего не находила дома.
   Догадывалась ли она о любви Марка? Несомненно. Грела ли ей сердце эта тайная влюбленность? Наверняка. Но это ничего не меняло. Даже если бы Брут отказался от женитьбы на Клавдии, даже если бы Порции удалось освободиться от Бибула, между ними все равно оставалось слишком много непреодолимых преград в виде условностей и семейных интересов. Ни Катон, ни Сервилия ни за что не дали бы согласия на их союз.
   Раз уж жениться на Порции он не мог, Брут с полнейшим равнодушием отнесся к выбору невесты. Какая, в сущности, разница — Клавдия Пульхра Младшая или кто-то еще?..
   Продажный ловчила Аппий Клавдий Пульхр заслуживал глубочайшего презрения? Разумеется, но за ним стояли деньги, связи, власть. Сколько можно отворачиваться от реалий жизни, прикрываясь своей порядочностью? Ему скоро 30 лет, пора уже брать судьбу за рога.
   Шокировала ли его мысль, что он окажется в одном лагере с Помпеем? Конечно, шокировала, и даже больше, чем он сам смел себе признаться. Ненависть к убийце отца нисколько не утихла в его душе. И он твердо решил, что ни при каких обстоятельствах не станет встречаться ни со своим свояком, ни с его отцом. Не собирался он и менять своих политических убеждений. Вернее сказать, заполнять их отсутствие чем бы то ни было...
   К 55 году триумвират достиг вершины своего могущества. Верный союзникам, Цезарь перед консульскими выборами прислал в Рим, якобы на побывку, большое войско, чем обеспечил победу Помпею и Крассу. Оптиматы потерпели сокрушительное поражение. Особенно негодовал Катон, предлагавший кандидатуру своего шурина Луция Домиция Агенобарба. Новые консулы первым делом захватили в свое управление (на пять лет) две самые богатые провинции: Крассу досталась Сирия, а Помпею — Испания. Оба получили право в будущем, став проконсулами, объявлять войну. В благодарность Цезарю они добились, чтобы его наместничество в Галлии продлилось еще на пять лет.
   Единственным, кто попытался возражать против этих решений, стал Катон. Он прибегнул к испытанному средству — на заседании сената брал слово и продолжал говорить до захода солнца, когда, по правилам, заседание прекращалось. Настроившись на 12-часовую, если понадобится, речь, он умолк уже через два часа — трибун Требоний отдал приказ о его аресте. И ни один из сенаторов не подал голос в его защиту15. Похоже, Катон действительно стал последним оппозиционером. Не зря Цицерон написал в одном из писем: «Наши друзья (триумвиры) превратились в настоящих хозяев, и ничто не заставляет думать, что при жизни нашего поколения положение изменится».
   Если уж спаситель республики Марк Туллий Цицерон пришел к этому горькому выводу и откровенно заискивал перед нынешними хозяевами жизни, Бруту, делавшему лишь первые шаги по пути почетной карьеры, тем более можно простить сговорчивость. Кажется, он начал понимать, что со своим ослиным упрямством бессилен перед действительностью. Немалую помощь в открытии этой простой истины оказал ему шурин — Гай Кассий Лонгин.
   Почти ровесники[28], они ни в чем не походили один на другого. Гай Кассий был человеком действия, легко поддавался эмоциям и, если нужно, умел ответить грубостью на грубость. В детстве он учился у того же педагога, что и сын Суллы Фауст. Противный мальчишка, убежденный во всемогуществе отца, взял привычку издеваться над другими учениками. Однажды терпение Кассия лопнуло, и он во время перемены основательно поколотил маленького тирана.
   Когда его вызвали для разбирательства опекуны Фауста, Кассий спокойно заявил:
   — Он хвастал, что его отец — монарх. За это я и набил ему морду[29], и, если ему захочется еще раз получить за то же самое, пусть рассчитывает на меня!
   Кассия простили, а Фаусту больше не хотелось получать за то же самое. С той поры за Кассием закрепилась репутация парня, который никого не боится и не перед кем не отступает, если задеты его принципы.
   Он действительно отличался редкой отвагой, однако никто не назвал бы его бесшабашным сорвиголовой. Голова у него работала как надо. Он стремился к успеху и не упускал на пути к своей цели ни одной возможности. Владел он и даром убеждения, умея расположить к себе нужных людей. Впрочем, если дела не ладились, он терял самообладание и забывал о всякой дипломатии, способный в таком состоянии совершить что угодно. Он не был злопамятным и, признавая, что погорячился, от ярости нередко переходил к искреннему раскаянию. Кое-кто считал его ловким притворщиком, но на самом деле перепады его настроения объяснялись не лицемерием, а болезненной ранимостью. Иногда он из-за сущего пустяка впадал в гнев, и тогда в душе его оживали старые, казалось, давным-давно забытые обиды. Как это часто бывает у слишком темпераментных натур, его повышенная эмоциональность имела и оборотную сторону: временами он вдруг впадал в депрессию, доходившую до полного отвращения к жизни. Он исповедовал эпикуреизм, что само по себе мало способствовало снижению внутреннего накала этой беспокойной души, искавшей выход из противоречий в активных поступках.
   На первый взгляд он являл собой полный контраст спокойному и склонному к размышлениям Бруту. Но только на первый взгляд.
   Гай Кассий и Марк Юний получили одинаковое образование. Пусть один из них отдавал предпочтение атеизму Эпикура16, а в мировоззрении второго сплетались идеи Платона и стоиков, оставлявшие место Богу и Провидению, это ничуть не мешало им ночи напролет спорить до хрипоты о божественном начале и праве человека на самоубийство. Но сильнее всего их объединяла искренняя приверженность извечным римским ценностям и республиканским институтам.
   Случалось им и ссориться. Брут завидовал умению своего шурина принимать мир таким, какой он есть, и действовать, не терзаясь по целым неделям неразрешимыми вопросами. В свою очередь, Кассий, восхищаясь идеализмом Брута и его глубокой порядочностью, возмущался его вялостью и инертностью. В то же время их тянуло друг к другу. Кассий нуждался в моральном одобрении со стороны Брута, а Брут видел в Кассии образец предприимчивости, которой ему так не хватало. Поэтому их дружба была гораздо прочнее, чем могло показаться на первый взгляд.
   Впрочем, пока в этой паре лидировал, бесспорно, Кассий. В своем стремлении к успеху он сделал ставку на одного из триумвиров — Марка Лициния Красса.
   Получив в управление Сирию, проконсул Красс загорелся идеей осуществить давнюю мечту римлян и покорить Парфию, о богатствах которой ходили легенды. Хотя его личный военный опыт ограничивался подавлением восстания Спартака, случившегося за 25 лет до этого, Красс решил, что ему вполне хватит сил, чтобы бросить вызов могущественной парфянской державе, переживавшей период упадка. Отсутствие формального предлога к войне его нисколько не беспокоило. Вопреки зловещим предсказаниям авгуров и громким проклятиям трибуна, не одобрявшего этой авантюры, 14 ноября 55 года Красс с войском погрузился на корабль и взял курс на Восток.
   Вместе с ним уезжал Гай Кассий Лонгин, добившийся участия в походе в ранге квестора[30]. Брут остался в Риме. Молодой муж, не испытывавший никаких чувств к своей жене, он очень скоро почувствовал на себе давление тестя, который ни минуты не сомневался, что обязан по-своему устроить жизнь дочери.
   Утрата юношеских иллюзий, назойливое вмешательство Аппия Клавдия Пульхра в его семейную жизнь, сосуществование с Клавдией, искренне старавшейся ему понравиться, отчего он злился еще больше, — казалось, куда уж больше огорчений! Но нет, его ждал еще один неприятный сюрприз. Кипрский заем — его единственное успешное дело — обернулся сплошными неприятностями.
   С той поры минул год. Скаптий и Матиний — кредиторы, предоставившие деньги, — ожидали возврата ссуды с 48-процентной, как и было оговорено, надбавкой. Однако никто им платить не собирался. Особенно не удивившись — дело обыкновенное, — они решили лично ехать на Кипр и на месте требовать уплаты долга, пригрозив, в случае отказа, воспользоваться своим правом и призвать на помощь римские власти. В этом они снова рассчитывали на Брута. Действительно, весной 53 года Аппий Клавдий Пульхр, сложив с себя обязанности консула, намеревался отбыть в Киликию, куда был назначен наместником.
   Малоазийская провинция Киликия, граничившая с Сирией, занимала прибрежную зону, отделенную от Парфянской империи естественной горной преградой. В ее подчинении находились Ликия, Памфилия, Писидия, Ликаония, часть Фригии и Кипр.
   Если бы заимодавцам удалось склонить наместника на свою сторону, они без труда добились бы возврата ссуды. Впрочем, стало известно, что Брут едет в Киликию вместе с тестем.
   Праздная жизнь в Риме начинала его тяготить. В Киликии он хотя бы сможет приносить пользу. Прожив долгие месяцы в Памфилии, он хорошо знал эти земли, завел здесь много знакомств. Действуя через саламинских друзей, он рассчитывал уладить ко всеобщему согласию дело с киприотским займом. Наконец, рядом с Киликией располагалась Сирия, а Красс, отбывший сюда 14 месяцев назад, до сих пор не начал активных военных действий против парфян. Возможно, Брут вынашивал надежду присоединиться к его войску и потягаться со своим зятем военной доблестью.
   Клавдия даже не пыталась удерживать его. Брак, заключенный без любви, не пробудил в Марке ни нежности, ни страсти к супруге. Потомства тоже пока не намечалось.
   И в марте 53 года преисполненный планов Брут в компании с обоими кредиторами прибыл в Киликию, где уже обосновался новый наместник. Судьба уготовила ему жестокое разочарование.
   Все началось с разгрома армии Красса. В Парфии тогда бушевала гражданская война, но Красс оказался не способен использовать к своей выгоде временную слабость империи. Он перешел Евфрат, однако побоялся двигаться дальше и потерял целый год. Очень скоро он обнаружил, что восемь отданных ему легионов состояли отнюдь не из отборных отрядов — лучших воинов Цезарь и Помпей берегли для себя. И Красс решил дожидаться подкреплений, которые вел ему сын Публий, незадолго до того отличившийся в боях с галлами под командованием Цезаря.
   Парфяне еще делали попытки вступить с римским проконсулом в переговоры и требовали от него объяснений.
   Красc вел себя грубо и высокомерно и в конце концов заявил парфянскому посланнику:
   — Ты дождешься от меня объяснений, когда я буду в Селевкии!
   В ответ возмущенный парфянин воскликнул:
   — Клянусь тебе, Красс, раньше мои ладони покроются шерстью, чем ты увидишь Селевкию!
   Красе тогда еще не понял, что своим вторжением заставил парфян забыть о внутренних раздорах и объединиться для защиты родной земли от общего врага. Задетый в своем самолюбии, он задумал идти прямо на Селевкию. Против этой глупости яростно возражали его советники, в том числе квестор Кассий, который говорил, что надо как можно дольше двигаться вдоль берега Евфрата, чтобы пересечь безводную пустыню в самом узком месте, но он никого не желал слушать. Если принять план Кассия, рассуждал он, до Селевкии быстро не доберешься, а парфяне за это время успеют увезти из столицы баснословные сокровища. Жадность Красса совершенно затмила ему разум.
   Одержимый блеском близкого золота, Красс сломя голову бросился через пустыню. Стояли последние дни мая 53 года, и жара с каждым днем становилась нестерпимей. Войско миновало город Карры, а скоро позади осталась и речка Великое — последний источник питьевой воды. Съестные припасы таяли с каждым днем. Войско, насчитывавшее 36 тысяч воинов и 10 тысяч лошадей, страдало от жажды и голода. Начался падеж животных. Галльские всадники из вспомогательных отрядов умирали десятками. Однажды ночью сбежали союзники-греки, служившие проводниками.
   Сын Красса Публий и квестор Кассий в один голос твердили, что надо, пока не поздно, вернуться к Беликосу, но обезумевший полководец продолжал гнать свое войско вперед. В начале июня римская армия наконец сошлась лицом к лицу с парфянской — вопреки ожиданиям римлян превосходившей их собственные силы во много раз.
   Молодой Публий Лициний Красс, один стоивший сотни таких, как его отец, сложил голову в бесплодной попытке спасти безнадежное положение. Окруженный врагами со всех сторон, он во главе горстки галльских конников сколько мог сдерживал натиск парфян. Помощники из числа восточных союзников умоляли его бежать с поля битвы, оставив вспомогательные отряды прикрыть отступление. Но Публий, пожав плечами, отвечал:
   — Я римлянин, а не грек. Бегите, я вас не держу. Но никто никогда не скажет, что Публий Лициний Красс бросил солдат, которые шли за ним в такую даль...
   Он держался до самого вечера. Уже истекая кровью от ран, он бросился на меч, лишь бы не попасть живым в руки врага. Парфянский всадник отсек голову от его мертвого тела и швырнул ее в римский лагерь.
   После этого Марк Красс утратил последние крохи разума. Напрасно Кассий внушал ему, что жертва Публия не должна пропасть втуне, что надо этой же ночью воспользоваться тем, что парфяне из-за строгого религиозного запрета складывают до утра оружие, и внезапно напасть на них, — Красс словно оглох. Бросив на поле битвы четыре тысячи раненых, он в панике бежал. К вечеру 11 июня жалкие остатки римских легионов дотащились до Карр, но и здесь Красс побоялся задерживаться. Здравомыслящий Кассий советовал ему двигаться к Евфрату, переправиться через него и уйти в Сирию. Проконсула же манили горы Армении, за которыми ему чудилось надежное укрытие от свирепых парфян.
   Гай Кассий Лонгин понял, что глупостей Красса с него довольно. До сих пор он проявлял чудеса терпения. Но если он бессилен отвратить своего полководца от пути, который ведет их всех прямо к гибели, он не обязан следовать за ним. Нисколько не таясь, квестор кликнул с собой всех желающих, и, оставив своего императора, пятьсот всадников поскакали к Сирии.
   Зять Брута сделал умный ход, спасший ему жизнь. Воины, не рискнувшие последовать за ним, встретили вместе с Крассом печальный конец уже 13 июня, возле стен Синнаки. Пески парфянской пустыни навсегда поглотили останки семи римских легионов, а Красс действительно увидел Селевкию... когда его труп был выставлен на всеобщее обозрение в столице, праздновавшей победу[31].