Вряд ли Октавий искренне верил в эту выдумку, однако приходится признать, что, с его точки зрения, комета появилась как нельзя более кстати. На плебс она произвела нужное впечатление. Жертвенник Цезарю, еще в марте воздвигнутый на Форуме Аматием и затем разрушенный по приказу Антония, снова возник на том же самом месте, и на сей раз никто не смел к нему прикоснуться. И племянник божественного Юлия-Юпитера — худосочный юнец с прыщавыми щеками — почувствовал себя гораздо увереннее. Он добился хотя бы того, что Антоний больше не отмахивался от него как от назойливой мухи, а захотел его использовать.
   И Октавий выступил главным противником тех, кого он отныне именовал убийцами своего отца. Он призывал все кары на головы тираноборцев и громко протестовал против присуждения им наместничества в провинциях.
   Антоний потирал руки от удовольствия. Вот уже четыре месяца он искал способ лишить Брута и его сторонников законных прав, но, зная, что за ними стоят определенные влиятельные силы, конечно, предпочел бы, чтобы их устранение свершилось чужими руками. Октавий вмешался в дело весьма своевременно. Если его расчеты не оправдаются, рассуждал Антоний, ему будет легко избавиться от молодого честолюбца. Пожалуй, для своих юных лет он успел отрастить слишком острые зубы...
   На всякий случай консул напомнил Октавию, что на заседании 18 марта сенат, принимая решение об амнистии, гарантировал в будущем личную безопасность тираноборцам.
   Но юный Цезарь только рассмеялся. Его двоюродный дед поступал с отцами-сенаторами без церемоний. Что помешает ему последовать этому мудрому примеру?
   20 или 22 июля по новому стилю Антоний добился от сената принятия закона о так называемой передаче провинций. По этому закону Децим Юний Брут лишался звания проконсула Цизальпинской Галлии и получал взамен Македонию, прежде обещанную его двоюродному брату Марку Юнию Бруту. Стоявшие в Македонии легионы получили приказ двигаться к Медиолану. Проконсулом в Цизальпинскую и в Косматую Галлию — на целых пять лет — должен был отправиться сам Антоний, консульство которого подходило к концу.
   Несколько последующих дней Рим бурно обсуждал эту новость. Несколько сенаторов, в их числе старик Пизон, отец Кальпурнии, набрались храбрости и вслух выразили свое негодование. Увы, их возмущенные голоса звучали слишком тихо. Кроме того, главные заинтересованные лица также промолчали.
   На самом деле Брут все еще надеялся, что Антоний не решится идти до конца. Все происходящее он считал войной нервов. Наверняка консул ждет, пока кто-нибудь из республиканцев не совершит явную глупость, и старательно подталкивает их к этому. Но должен же в конце концов здравый смысл восторжествовать! Стоит сенату отдать им обещанные провинции, и призрак гражданской войны растает без следа.
   Что касается Кассия, то он уже миновал стадию напрасных надежд. Цезарь назначил его наместником в Сирию, и если кто-нибудь попробует отобрать у него эту провинцию, он возьмет ее силой! Кассий уже начал собирать флот. Он поддерживал связь с Требонием и Буцилианом Цецилием, теми из мартовских заговорщиков, кто успел отбыть в свои восточные провинции. Кассий убеждал их готовить войска к выступлению. Со своей стороны Децим Брут объявил, что ни в какую Македонию не поедет, а направится прямиком в Цизальпинскую Галлию, как бы это ни огорчило Антония. Так начал вырисовываться контур будущей гражданской войны.
   А что же Брут? Он, который столько сделал, чтобы не дать разгореться ненависти между согражданами, неужели и он возьмет в руки оружие?
   Но разве у него оставался выбор? Да, он все еще цеплялся за пустую надежду, все еще старался предостеречь остальных от трагической ошибки. В исполненном достоинства письме к Антонию он сообщил консулу, что готов добровольно покинуть Италию, если только ему будет предоставлена почетная должность. В качестве жеста доброй воли он перебрался на островок Несиду (ныне Кавалла) близ Неаполя, где заранее нанял несколько судов.
   Кассий призывал его к решительным действиям, он в ответ советовал набраться терпения. Единственным «воинственным» шагом, который он себе позволил, стала встреча с дельцом Марком Скаптием, к тому времени добившимся некоторого процветания, с целью получения кредита для двоюродного брата.
   Скаптий отнесся к идее благосклонно, по всей видимости, этот практичный человек по-своему готовился к войне. Что касается Брута, то он остался в буквальном смысле слова без гроша и уже подумывал о том, чтобы продать свои имения. И здесь ему на помощь пришел Аттик. Насколько твердо он придерживался политического нейтралитета, настолько же щедро он вел себя по отношению к друзьям, оказавшимся в стесненных обстоятельствах. Еще весной он дал Марку знать, что тот может во всем рассчитывать на его поддержку и в доказательство своих слов послал ему кругленькую сумму в сто тысяч сестерциев, этих денег хватило бы на многие месяцы безбедной жизни в Афинах.
   Однако Брут не спешил с отъездом. Он все еще ждал новостей из Рима. Цицерон корил его за медлительность, не догадываясь, что за ней могут стоять и иные причины, кроме политики. Дело же заключалось в том, что Порция сопровождать мужа не могла. События последних месяцев заметно подорвали здоровье жены Марка, к тому же, как мы уже упоминали, она, возможно, ждала ребенка. Отъезд означал для Брута долгую разлуку с Порцией.
   Между тем оба они хорошо понимали, что могут вообще больше не увидеться. Слишком много опасностей подстерегало обоих, да и смертность от родов оставалась в Древнем Риме очень высокой. Так что каждый день отсрочки был для Марка прежде всего еще одним днем, проведенным рядом с любимой женщиной.
   Но всему есть предел. Брут честно старался найти пути примирения с Антонием и исчерпал для этого все возможности. За пять дней до наступления нон секстилия[110] сенат, вопреки противостоянию Пизона и друзей Сервилии, изменил под давлением консула и без того жесткий закон о назначении наместников. Правда, Брута и Кассия освободили от унизительной обязанности следить за продовольственным снабжением города, однако обещанных провинций они так и не дождались. Кассию вместо Сирии достался Крит, Бруту вместо Македонии — Киренаика.
   Но что это были за провинции! Остров царя Миноса, когда-то известный как одно из могущественных государств Средиземноморья, давным-давно превратился в выжженную солнцем полупустыню, на просторах которой паслись стада одичавших коз. Еще более печальное зрелище являла собой Киренаика — населенная бедуинами засушливая земля с редкими римскими торговыми поселениями, разбросанными вдоль прибрежной полосы. Из всех римских провинций, не считая, пожалуй, Корсики, Бруту и Кассию достались наихудшие. Никогда еще ни один правитель не исхитрился собрать со здешнего населения хоть какие-нибудь подати. С яйца шерсти не настрижешь, говорили в таких случаях римляне.
   Если бы сенат просто лишил заговорщиков провинций, это выглядело бы менее оскорбительно. И ответ возмущенных магистратов не заставил себя ждать.
   «Преторы Брут и Кассий — консулу Антонию. Приветствуем тебя. Мы счастливы, если ты здоров[111]. Письмо твое мы прочитали; оно вполне соответствует твоему же указу[112]. Ты повторяешь все те же угрозы и все те же оскорбления, недостойные такого человека, как ты, когда он обращается к таким людям, как мы. Вспомни, Антоний, ведь мы ни разу не допустили по отношению к тебе ни оскорблений, ни подстрекательств. [...] Ты уверяешь, что вовсе не корил нас ни за то, что мы якобы вербуем отряды, ни за то, что мы требуем предоставить нам средства, ни за то, что мы пытаемся посеять смуту в войсках, ни за то, что мы шлем гонцов за море. Мы верим тебе и считаем это утверждение доказательством твоих добрых намерений. Что касается нас, то мы решительно отрицаем все вышеперечисленное. И мы находим странным, что ты, не упрекая нас во всех этих неблаговидных действиях, попал под власть слепого гнева и обвиняешь нас в смерти Цезаря[113]. Подумай, и ты поймешь, насколько недопустимо, чтобы из любви к согласию и свободе преторы особым указом отказались от своих прав. Подумай, должен ли консул по этой причине воззвать народ обернуть против них оружие.
   Не льсти себя надеждой, что тебе удастся нас запугать. Не в нашем характере и не в наших привычках гнуться под действием страха. И не тебе, Антоний, отдавать приказы людям, которые подарили тебе свободу. Если бы мы считали, что есть веские причины к развязыванию гражданской войны, твое письмо нас не остановило бы. Свободное сердце не подвластно угрозам. Ты ведь знаешь, что нас невозможно принудить к чему бы то ни было, значит, ты намеренно принимаешь грозный вид, чтобы другие подумали, будто наша осторожность — следствие испуга. Вот как нам это видится.
   Нам хотелось бы, чтобы ты жил окруженный почестями и почитанием в свободной республике. Мы не ищем ссоры с тобой. Но твердо заявляем: мы гораздо больше дорожим свободой, нежели твоей дружбой. Поразмысли хорошенько и реши, что ты хочешь сделать и что ты можешь сделать. Не думай о том, как долго прожил Цезарь — подумай лучше, как недолго он царствовал.
   Молим богов внушить тебе решения, спасительные и для общего блага, и для тебя самого. Если же ты пойдешь иными путями, желаем, чтобы они не оказались более пагубными, чем те, что требуют честь и спасение отчизны.
   Будь здоров.
   Писано накануне нон секстилия»[114].
   Вот теперь настала пора отбывать в изгнание, чтобы вернуться с оружием в руках.
   Брут, держась побережья, медленно продвигался к югу. Он все еще оттягивал момент разлуки. В Велии он решил, что все-таки пора расстаться с Порцией — из-за удушающего зноя дальнейшее путешествие стало бы для нее непереносимым.
   Дочь Катона, достойная имени своего отца, до последней минуты держалась стойко, скрывая снедавшую ее печаль. В Велии, в доме, где Марк поселил жену, отправляясь дальше, оказалась редкой красоты картина, изображавшая сцену из Илиады — прощание Гектора с Андромахой. Сын троянского царя собирается на войну. Он протягивает руки, чтобы обнять маленького сына, но ребенок пугается, видя отца в боевом шлеме, и тогда Гектор снимает с головы шлем и старается рассмешить ребенка, поигрывая султаном. На них обоих смотрит Андромаха, и сквозь слезы на ее лице проступает гордость.
   Порция хорошо знала, что история Андромахи закончилась вдовством и рабством. И потому она не сумела сдержать рыданий, в последний раз обнимая Марка. Сын Порции Бибул, которого отчим брал с собой, радовался предстоящему путешествию и не понимал, отчего так горько плачет мать.
   Неизвестно, как долго длилось бы это скорбное прощание, если бы присутствовавший здесь же друг Марка Ацилий не начал декламировать вслух знаменитый отрывок из Гомера, в котором Андромаха умоляет Гектора не покидать ее.
   Брут посмотрел на залитое слезами лицо жены:
   — Я не стану повторять перед Порцией то, что Гектор сказал Андромахе. Он велел ей заняться домом и присмотреть за служанками и не мешать мужчинам исполнить свой воинский долг. Не стану, потому что, если женская слабость не позволяет Порции совершать подвиги, посильные мужчинам, готовностью послужить родине она поспорит с любым из нас.
   Порция медленно подняла голову. Глаза ее были сухи. Ни слова не говоря, она освободилась из объятий Марка и выпрямила спину. Так же молча она провожала его взглядом, пока он шел к дверям. Из суеверного страха перед дурной приметой Марк ни разу не оглянулся назад, чтобы запечатлеть в памяти высокую стройную фигуру, закутанную в белую столу — излюбленную одежду римских женщин, верных обычаям прежних времен.

VII. Встреча в Филиппах

   Нет, Кассий, нет, мой Римлянин, не думай,
   Чтоб Брут пошел в оковах в Рим. На это
   Он слишком горд душой. Но этот день
   Пусть то, что началось на иды марта,
   Кончает. Свидимся ль с тобой, не знаю.
   Итак, простимся здесь в последний раз:
   Навек, навек будь счастлив ты, мой Кассий.
Уильям Шекспир. Юлий Цезарь. Акт V, сцена I

   Куда же направлялся Брут, вместе с Кассием решивший покинуть Италию, быть может, навсегда? Неужели он действительно плыл в Киренаику, отказавшись отстаивать свои права, смиренно покорившись необходимости уйти с политической сцены и тем самым избавить сограждан от опасности новой братоубийственной войны? Именно такое впечатление сложилось у Цицерона, который случайно столкнулся с Брутом в Велии в самый день его отплытия[115]. Во всяком случае, старый консуляр поверил, что Марк Юний окончательно сложил оружие. Нет, не напрасно начиная с марта он корил его за вялость...
   На самом деле Цицерон и сам намеревался переправиться в Грецию, где его сын заканчивал обучение. Он не скрывал, что планирует задержаться там на длительный срок, хотя бы до тех пор, пока в Риме не улягутся страсти. Однако ветер в тот день переменился, развернув корабль Цицерона к италийскому берегу, и Брут уговорил его не спешить с отъездом, уверяя, что его присутствие в городе необходимо Республике. Слова Марка польстили тщеславию старика. Теперь он мог с еще большим превосходством взирать на бегство Брута и Кассия.
   Он и не подозревал, как далек от истины!
   Если Брут и испытывал серьезные колебания, то их время прошло. Взяв курс на Грецию, он принял решение, как всегда, тщательно обдумав и взвесив все его последствия. Он больше не сомневался, что Антоний рвется занять освободившийся трон тирана, и видел свой долг в том, чтобы не допустить этого. Война? Что ж, это будет справедливая война, в которой тираноборцы встанут на защиту закона, истории и традиций Рима. Он твердо верил, что найдет на Востоке поддержку и войска. Именно за этим он и отправлялся в путь. И не приходится удивляться, что он не счел нужным посвящать в свои планы Цицерона: бывший консул уже не пользовался с его стороны доверием.
   Когда небольшой флот, собранный Брутом и Кассием, вышел в море, непосвященные полагали, что корабли направляются к Криту и Киренаике. Но вновь назначенные наместники вовсе не торопились в свои провинции. В начале сентября они высадились в Пирее. Все римские проконсулы, отправляясь на Восток, обязательно на несколько недель останавливались для отдыха в этом афинском порту. Однако Брут и Кассий об отдыхе не помышляли: они искали средства, чтобы попасть в Сирию и Македонию.
   Причины, заставлявшие их стремиться именно в эти провинции, обещанные им еще Цезарем, очевидны: там стояли войска, там были сосредоточены огромные богатства. Планируя поход против парфян, покойный диктатор стянул в Сирию и Македонию лучшие легионы. Правда, Антоний перевел часть этих войск в Цизальпинскую Галлию, куда собирался перебраться и сам, оттеснив Децима Юния Брута. Все же в этих землях оставались весьма значительные военные силы. Их вполне хватило бы, чтобы, даже проиграв схватку в Риме, выиграть ее в масштабе всей империи.
   Разумеется, Брута, принципиального противника гражданской войны, такая перспектива не радовала. Но грязная политическая игра, затеянная Антонием, не оставляла ему другого выбора. И он принял ее неизбежность, моля небеса, чтобы это была последняя в истории Рима гражданская война. Победа тираноборцев вымела бы с Форума последние остатки продажной власти, оказавшейся недостойной свободы. Если же их ждет поражение... Нет, не стоит искушать Фортуну, думая о поражении, ведь пока все складывается не так уж плохо...
   Афиняне оказали Бруту и Кассию замечательный прием. Жители Афин все еще хранили в душе смутную ностальгию по давно минувшим временам, когда их город был овеян славой, а в умах его мыслителей рождались оригинальные политические идеи. Такие слова, как «республика», «тирания» и «свобода» все еще оставались наполненными смыслом для поколений людей, чья жизнь отныне протекала под гнетом римского владычества. И события Мартовских ид многие из них восприняли одобрительно. Брут и Кассий предстали в их глазах не потерпевшими поражение борцами с режимом, а прежде всего доблестными последователями греческих тираноборцев, о чем свидетельствовали статуи обоих римских магистратов, украсившие афинскую агору.
   Однако следовало следить, чтобы бдительный Антоний не насторожился раньше времени. Среди постоянно проживавших в Греции римских граждан находилось немало осведомителей, а в теплое время года новости доходили в метрополию очень быстро. Поэтому в первые недели своего пребывания в Афинах Брут и Кассий старались вести себя незаметно.
   С помощью молодого Цицерона они сняли хороший дом, в котором принимали римских юношей, обучавшихся в Афинах, делили с ними трапезу и вели долгие философские беседы. Брут, кроме того, посещал вместе с ними лекции двух модных в те годы философов — представителя Академии Теомнаста и сторонника школы Ликея Кратиппа. С виду все это выглядело совершенно невинным.
   Надо сказать, Брут и в самом деле получал от этих занятий искреннее удовольствие. В последние двадцать лет он постоянно возвращался мыслью к годам своего ученичества в Афинах и всей душой мечтал вновь окунуться в его атмосферу. И теперь он предался любимому делу с усердием человека, который знает, что отпущенная ему передышка долго не продлится. Репутация оригинала, страстно влюбленного в философию, служила ему надежной защитой от любопытных взоров. Никто из непосвященных и не догадывался, что римские эфебы, собираясь на дружеский ужин к Бруту, обсуждают отнюдь не только мудрые высказывания Теомнаста и Кратиппа.
   Многие отмечали, что еще в молодые годы Марк Юний Брут оказывал на окружающих заметное влияние. Живя в продажном мире, он умел оставаться чистым; сталкиваясь с развратом, умел хранить целомудрие; на фоне всеобщего наплевательства выделялся серьезным отношением к важным вещам. Без нарочитости, присущей его дядюшке Катону, он самым естественным образом стал для большинства современников живым воплощением идеалов римской доблести, которых мало кто из них придерживался в повседневной жизни, но продолжал уважать в душе. Не удивительно поэтому, что римская молодежь, учившаяся в Афинах, взирала на него с почтением.
   Воспитанные греческими наставниками в неприятии тирании, эти юноши видели в Бруте идеал истинного римлянина. Ни в курии, ни на Форуме Брут не встречал такого восторженного приема. Среди его юных товарищей оказались отпрыски лучших римских фамилий, имевшие все основания гордиться своими предками, прославившимися во времена республики. Младший брат Порции Марк Порций Катон, после самоубийства отца так и не вернувшийся в Италию, его двоюродный брат и сын помпеянского полководца, погибшего под Фарсалом, Домиций Агенобарб, молодой Цицерон, к счастью, не унаследовавший от отца ни трусости, ни склонности к панике, — все они с готовностью предложили Бруту свою помощь. И пусть им не хватало опыта, зато их сердца переполняли отвага и страстное желание восстановить Республику. Даже те из них, кто не мог похвастать древней родословной, разделяли общий энтузиазм.
   В этом кружке Марк познакомился с внуком отпущенника из Венузии (ныне Веноза) Квинтом Горацием Флакком[116]. Двадцатилетний юноша далеко не во всем соглашался с образом мыслей Брута, однако и он поддался царившему в кружке воодушевлению и принял звание военного трибуна армии, которой пока не существовало даже в первом приближении.
   Таким образом, два первых осенних месяца, на протяжении которых, казалось бы, не происходило никаких значительных событий, стали временем интенсивной подготовки к гражданской войне. Как только наступившие холода прервали морское сообщение между Грецией и Италией и поступление свежих новостей затруднилось, она пошла полным ходом[117].
   Многие обитавшие в Афинах римские граждане поверили в шансы Брута: обстановка в городе настолько накалилась, что стали возможны любые крутые перемены.
   На протяжении нескольких месяцев после Мартовских ид Марку Антонию приходилось нелегко, но пока он справлялся с трудностями. В этом человеке, пользовавшемся репутацией не слишком умного лентяя, раба своих дурных привычек, неожиданно проснулись такие качества, как умение лавировать и плести сложные политические интриги. Действуя чрезвычайно ловко, он сумел удалить за пределы Италии Брута и его друзей, добиться для себя должности проконсула в Галлии и Цизальпинской Галлии на целых пять лет, а управление Македонией передать своему брату Гаю Антонию — заместителю Брута на посту городского претора.
   Однако, избавившись от присутствия в городе тираноборцев, он решил, что у него полностью развязаны руки и перестал сдерживать свои честолюбивые устремления и личные пристрастия. Очень скоро внимательные наблюдатели поняли, что он, не считаясь со средствами, метит на место Цезаря. Не больше и не меньше. Отцы-сенаторы, привыкшие за годы диктатуры к послушному молчанию, утвердили под давлением Антония несколько эдиктов, которые консул выдавал за подготовленные Цезарем. На три четверти это были фальшивки, сфабрикованные Антонием в собственных интересах, в том числе указы, принимаемые к вящей выгоде третьих лиц — из них консул устроил откровенный торг. Все знали, что к марту 44 года Марк Антоний успел совершенно разориться и погряз в долгах. Но уже в июне он расплатился со всеми кредиторами, а его состояние приближалось к кругленькой сумме в четыреста миллионов сестерциев. Поистине, он не терял времени даром.
   Подобное бесстыдство начинало всерьез беспокоить римскую верхушку. Кроме того, Антоний собрал вокруг себя людей особого сорта — тех, кого Цицерон именовал Mali Viri[118] — всевозможных бунтовщиков и мятежников, привыкших ловить рыбку в мутной воде. Их засилье угрожало порядку в государстве и общественному спокойствию.
   В это же время в гонку за обладание наследством Цезаря включился и еще один персонаж — внучатый племянник и приемный сын диктатора Гай Октавий. Весной, когда Октавий прибыл в Рим из Иллирии, никто не воспринял всерьез притязаний этого 19-летнего юнца. Но уже три месяца спустя стало ясно, что от «мальчишки», как его презрительно называли более зрелые политики, так просто не отмахнешься. Умный и осторожный, он начал с того, что поддержал Антония, когда речь шла об изгнании из Италии убийц его «отца». Однако затем он выступил против консула, обвинив его в незаконном присвоении его наследства. Ходил даже слух, что Октавий готовил убийство Антония, а когда это не удалось, воспользовался популярностью имени Цезаря в армии, чтобы поднять против него вызванные с Востока легионы. Антоний вовремя узнал об этом и учинил над неверными жестокую расправу, казнив каждого десятого командира. И... испортил дело, разрешив присутствовать на казни своей жене Фульвии, большой охотнице до зрелищ этого рода. Народ охотно простил бы консулу гибель нескольких десятков центурионов, но одна мысль о том, что он сделал это по капризу жестокой женщины, приводила римлян в негодование.
   Противостояние Антония и Октавия приняло открыто враждебные формы. Наиболее опасным пока казался действующий консул. Цицерон, издавна ненавидевший его[119], воспользовался одной из речей, произнесенных Антонием в сенате против заговорщиков, и ответил на нее целой серией гневных диатриб, в насмешку названных автором «Филиппиками» — намек на знаменитые выступления Демосфена, направленные против Филиппа Македонского. Своими «Филиппиками» Цицерон преследовал вполне определенную цель — добиться политического, а еще лучше и физического уничтожения Антония.